лалась всесильной потому, что учила животную плоть: "Духа нет, а ты плоть, и есть дух, и твоя победа есть победа духа". Новобранец Карла Маркса в начале века, Цыбульский чем дальше, тем острее ощущал, что воинство, к которому он принадлежит, заблудилось. Он все еще благоговел перед своими архистратигами, но уже в этом благоговении любовь главенствовала над уважением. Сам того не сознавая, он смотрел на большевизм как на оборотня. Но впрямь ли под румяной личиной оборотня таилось прожорливое чудовище? Во всяком случае, пораженчество было Цыбульскому противно. Он любил Россию, этот слесарь из белорусского города. Гриневу не удалось обратить Цыбульского в большевистскую веру, которую он сам стал исповедовать недавно. Но жена слесаря Рашель и Костя Помолов были в восторге от Гринева. Слушая резкие, закованные в логическое железо речи Гринева, такого с виду слабого, нескладного, да еще с парализованной правой рукой, Костя, такой же нескладный и слабый, дунь - и свалится, как бы обретал возможность укорениться, наполниться силой. Теперь, после нашей победы над гитлеровцами, нам стало несколько легче если не постигнуть, то хотя бы попытаться постичь то движение, которое началось в семнадцатом году, и мы, еще не добравшись до сути его, способны установить по крайней мере одну, может быть, и не главную, но примечательную закономерность. Идеологи, вожди движения и у нас и за границей, были, как правило, натурами не совсем здоровыми. Кто страдал припадками, кто умер от прогрессивного паралича в нестарые свои годы. Как и среди воров, немало было среди функционеров первых - да и последующих - призывов людей с искаженной психикой. А опирались они на особи здоровые до тупости. Им нужен был не мыслящий тростник, а бездумная палица. Когда начал свою функционерскую деятельность Костя Помолов, для него такой опорой стал гигант кочегар Тарадаш. До захвата власти партия еще не думала о новом типе своих членов, и Помолов, вовлеченный в нее Гриневым, еще походил на Гринева. Дальнейшая история партии состоит в том, что она становилась все более близкой к черни, умные заменялись ловкими, интеллигенты - чиновниками. Если человек хотел выдвинуться, то он мог сколько угодно проявлять свою готовность совершать преступления, проявлять бесстрашие, исполнительность, физическую развитость, хорошую память, но только не ум. Действительно умным оказывался тот, кто тщательно скрывал свой ум. Когда Миша Лоренц был в Германии, один военный журналист, заехавший к ним в Каменц, рассказал с опаской и восторгом: Сталину захотелось объявить себя генералиссимусом; было решено, что маршалы, собравшись, предложат ему этот суворовский титул. Собрались, предложили. Дали слово маршалу Еременко. Он сказал: "Я тоже предлагаю присвоить нашему дорогому товарищу Сталину звание генералиссимуса. Это укрепит авторитет товарища Сталина в народе и армии, да и мы его будем больше бояться, когда он станет генералиссимусом". Сталин улыбнулся, ответил: "Пусть Еременко не беспокоится за авторитет товарища Сталина. А бояться он меня все равно будет, даже если я останусь маршалом". Журналист в этом анекдоте увидел безмерную глупость Еременко. Напрасно. Может быть, в том-то и состоял ум боевого маршала, чтобы показаться простачком-дурачком... Как и многих матросов каботажного плавания, кочегара Тарадаша поздно мобилизовали, а тут подоспели большевики, мир хижинам, война дворцам, и Тарадаш, и года не пробыв на фронте, вернулся домой. Он испытывал благодарность к большевикам, вызволившим его из окопов, и ни разу в голову не пришла ему мысль, что воевавшая Европа обрела мир - и хижины ее и дворцы - и одни только русские продолжают воевать, но уже не с немцами, а с русскими. Когда Помолов как дважды два объяснил ему программу партии, Тарадаш и сам стал большевиком. Собственно говоря, партии в нашем городе еще не было, создавался комитет, и в него-то вошел Тарадаш. Все, что он знал, он узнал от Помолова, но искренно был убежден в том, что до всего дошел своим умом, и он с жаром излагал Помолову те самые прописные истины, которые от него же впервые услышал. Раньше он выделялся среди товарищей ростом и силой. Теперь он хорошо видел, что он и умнее других. Он побеждал в спорах, потому что собеседники размышляли, а он верил, они не знали дороги, а он знал. Он был высокомерен, но каждому давал возможность сравняться с собой, стать таким же умным, сознательным. "Главное - поймать идею за фост", - самодовольно поучал он товарищей. Связался с Помоловым и Болеслав Ближенский, принятый в партию на румынском фронте. Его имя было у нас в городе небезызвестно, он писал и изредка печатал в местной газете стихи, а в столичном журнале с декадентской обложкой были опубликованы два или три эрудитных его обзора художественных выставок (к нам как-то приехал Матисс, показал свои картины молодой Шагал). До сих пор непонятно, что привело его в партию большевиков. Близкие друзья знали, что женщинами он не интересовался. У него был ами, пианист из иллюзиона, неприятно хорошенький, угреватый блондин с балетными движениями, но тот был равнодушен к политике. Когда большевики захватили город в первый раз, Болеслава Ближенского назначили редактором губернской газеты. Тогда же стали в городе заметными фигурами Перкель и Соцердотов. Уму непостижимо, как сумел Перкель при своих весьма посредственных способностях не только попасть в университет в счет процентной нормы, но и возвыситься до приват-доцента. Правда, он был из зажиточной семьи и трудолюбив, но все, подлежащие процентной норме, были чрезвычайно трудолюбивы, одних способностей, даже блестящих, было недостаточно. Перкель приобрел некоторое имя как автор многочисленных, бесцветных и утомительно длинных статей по экономике, истории и этнографии нашего края. Накануне революции он удостоился ругани Ленина (с приставкой не то "архи", не то "квази"), но Ленин при этом отметил ценность и благонадежность собранных Перкелем данных. Вступление Перкеля в партию воспринималось как приобретение. Если Костя Помолов был вдохновением партии, Тарадаш - ее мускульной силой, то Ефим Перкель - ее респектабельностью. Большевики строили свое царство не на год, а на вечность, им до зарезу нужна была респектабельность - во всяком случае, больше, чем это могло показаться на первый взгляд. Хотя Троцкий угрожал, что если они уйдут, то так хлопнут дверями, что мир содрогнется, - уходить большевики не собирались. В ту пору какого-то ориентального, безвкусного краснобайства Перкель среди своих считался плохим оратором, но это не совсем так. Наши горожане отличались от великорусских, они больше читали, больше были связаны с Европой, больше нуждались в логике. Им надо было все понимать умом, измерить общим аршином, одной элоквенции не хватало, чтобы закружились головы. И вот Ефим Перкель с помощью благопристойных, профессорски-округленных эвфемизмов преображал грабежи, аресты, расстрелы, абсурдность экономики, обнищание - в нечто естественное, необходимое и даже отрадное. Для тех, кто не любил большевиков, то есть для большинства, его речи были пустым, отвратительным звуком, но те немногие, кто хотел прийти к большевикам, кто хотел быть обманутым, находили в его избитых словах поощрительное успокоение, радость. Эффект был именно в слиянии стертости привычной лексики с невиданной жестокостью нового порядка. Оратором партии сразу же заявил себя Соцердотов, священник Пантелеймоновской церкви, всенародно снявший с себя сан. Он украшал свои иеремиады притчами, текстами из Священного Писания. Бороду он не остриг, только укоротил, одевался с небрежным изяществом, был хорошо сложен, грассировал. Цыбульский считал его мерзавцем, но доказательств не приводил, нельзя же было считать доказательством такое высказывание слесаря: - Одна рожа чего стоит, мышиный жеребчик! Известно было некое событие в жизни расстриги, которое, однако, могло послужить и к его украшению. Когда свергли царя, на Романовке началось волнение среди жен рабочих. Они двинулись к публичному дому, чей фонарь горел там, где Присутственная улица полого спускалась к Герцогскому саду. Женщины были охвачены яростью, потому что каждую субботу, чуть смеркалось, публичный дом поглощал деньги и любовь их мужей. Теперь пробил час возмездия! В руках у женщин были скалки, лопаты, метлы и другое холодное оружие. Соцердотов, тогда еще в рясе, долгогривый, как и они, вел их в правый бой, но в то же время призывал к организованности. Домашние хозяйки ворвались в заведение, избили до полусмерти его обитательниц, реквизировали деньги, вино и шоколадные конфеты и наконец подожгли ненавистный дом. Блудницы, иные в чем мать родила, под гогот мальчишек бежали от гнева огня и толпы. Одну из них, совсем еще молоденькую, Соцердотов привел к себе. Когда он снял с себя сан, он расписался с ней по-новому. Таков был наш первый большевистский комитет. Возглавлял его приехавший по поручению Москвы Гринев. Первая утрата постигла комитет при французах. Глава шестая Одну из комнат магазина восточных сладостей Назароглу часто посещал матрос французского военного корабля. Крепко сбитый, несколько грузный для своих лет, плосколицый, он тихой, какой-то воровской походкой, не глядя на горбатого Назарку, на покупателей, проходил через магазин в комнату, окном глядевшую на черный двор. Занимался он мелкой валютной спекуляцией: обменивал твердые франки на зыбкие ассигнации недолговечных правительств. Назарка прибавлял франки матроса к другим франкам, лирам, леям, фунтам, долларам, делал большие дела (при нэпе оказалось, что ему принадлежат два небольших дома - четырех- и пятиквартирный). И оккупант-француз не был внакладе, он получал женщину и водку. Получал он и высокое политическое удовлетворение, но уже не через Назарку, а при посредстве более интересных и уважаемых лиц. В прожектерской голове Гринева созрел план: начать разлагающую работу среди французских военных моряков. План был одобрен в Москве. Из комитетской горстки была выделена группа, названная "Иностранной коллегией". Руководителем группы Гринев назначил Перкеля, а ее единственным членом - Тарадаша. Перкель и сочинил первую листовку - еще до поступления в наш университет он проучился два года в Сорбонне, французским владел свободно. Гриневу, однако, не понравилось сочинение Перкеля, он сам составил новый текст. Перкель его перевел, а Костя Помолов размножил от руки. Косте втайне от Цыбульского помогала Рашель. Магазин восточных сладостей стали посещать Тарадаш и Перкель. Они сделались собутыльниками французского военного моряка (Перкель, рискуя здоровьем, пошел на это). Плосколицему матросу были переданы листовки. Имелись ли среди французских моряков праправнуки Сен-Жюста и Марата? История тех дней упрятана, искажена. Мы можем только - на основании позднейших событий - предполагать. Ученик Перкеля и Тарадаша действовал как способный представитель сообщества нового типа. Скрытую теплоту раздумий и настроений он старался превратить в энергию немедленного действия. Листовки забелели в кубриках одного из кораблей, но не того, на котором служил плосколицый. Он, бесспорно, был не робкого десятка, но при этом хитер и осторожен. Неизвестно, произвели ли впечатление листовки на французских моряков, хотя, кажется, и назревало среди них брожение - слабая искорка того перманентного пожара, который, едва вспыхнув, так и не охватил Европу. Француз оказался даже изобретательней своих большевистских наставников. По его совету у румын отыскали латинский шрифт и выпустили несколько номеров газеты "Lе соmmunistе", которую назвали органом французской национальной группы "Иностранная коллегия" комитета партии. Командиру 156-й французской дивизии доложили, что один номер найден в гальюне дредноута "Эрнест Ренан", а. другой вслух читали зуавы из Алжира. Командир дивизии, генерал Бориус, был неглуп. Он сказал: "Мы пришли в Россию, чтобы бороться с большевизмом, рассматривая его не как болезнь чисто российскую, а как источник заразы, который может распространиться по всей Европе". И французское командование поступило решительно и жестоко. Была устроена засада. Схватили Перкеля, Тарадаша и двух налетчиков из "Косарки", о которой речь впереди. У этих двоих были с французами отношения деловые, не политические, ограниченные валютными операциями. Тарадаш, Ефим Перкель и двое из "Косарки" были расстреляны. Никто в городе не слышал о каком-либо волнении среди французов. Вскоре их корабли отплыли на родину. Что же, вздорной была затея Гринева? Напрасно погибли два большевика и двое из "Косарки"? Нет, что бы ни делали большевики, все шло им на пользу! И так еще будет долго, ибо они и чернь - едины, а страшна чернь, ставшая властью! Казалось бы, провалилась операция прожектера Гринева, тяжелую утрату понес его комитет, и без того еще не окрепший, - но так только казалось. То, что было бы неудачей, трагедией для старого, добольшевистского сообщества, превратилось в блестящую удачу для сообщества нового типа. На основании действительно происшедших, но разрозненных и второстепенных случаев государственные историки создали сказочно красивую версию мятежа, государственные писатели превратили ее в религиозный миф, дети узнавали из учебников о совместном подвиге русских большевиков и храбрых французских матросов. Когда пишутся наши записки, развернулась борьба с космополитизмом, многие из нас возмущаются тем, что Ефима Перкеля вычеркнули из святцев. Что касается обоих налетчиков, то они давно и прочно причислены к лику советских святых, об их истинной деятельности упоминать запрещается. А над плоским лбом иностранного матроса засиял нимб. Он стал одним из основателей французской коммунистической партии. Ленин вбил для себя опору в землю Франции. Комитет, впрочем, оправился довольно быстро. Его укрепили приезжие, направленные Москвой. Увеличивалось, хотя и медленно, и число сочувствующих среди местного населения. К ним принадлежал Бориска Варгавтик, подмастерье дамского портного Ионкиса. Бориска жил далеко от дома Чемадуровой, на окраинной Романовке, где гнездилась банда налетчиков. Банду почему-то называли "Косаркой". Говорили, что Бориска связался с налетчиками. При первых большевиках он вместе с сотоварищами из "Косарки" ворвался в магазин Кобозева. Утром его нашли в подъезде дома Чемадуровой со стороны Албанского переулка. Он лежал на вывороченном асфальте, обнимая тюк серой саржи. Под головой у него был отрез английского сукна. Чуть поодаль валялась зингеровская машинка - одна головка, - бог весть как сюда забредшая. Бориска был мертвецки пьян. Кто-то из жильцов дома осторожно отнес украденное старому господину Кобозеву, но не в магазин, а на его квартиру в третьем этаже: так было вернее. Кроме прислуги, в квартире никого не было: владелец магазина куда-то скрылся. И правильно сделал. При французах он вернулся, и опустошенный магазин опять стал оживленно торговать всевозможными сукнами и прикладом. Между тем Бориску в то памятное утро перенесли из подъезда во двор, поближе к общей уборной, подставили его бесчувственную курчавую голову на тонкой юношеской шее под широкую струю из крана. Придя в себя, Бориска заплакал, стал у всех просить прощения, певуче клялся по-еврейски, что навсегда забудет о налетах. "Глупый, дрянной мальчишка", - сердился Цыбульский. Одетый с иголочки Ионкис простил своего подмастерья - он в нем нуждался, Бориска был, в сущности, законченным мастером, а женщины в этот год будто с ума сошли, так наряжались, - простил, но при условии, что Бориска покинет Романовку, будет жить в городе, подальше от налетчиков. Костя Помолов нашел для Бориски комнату в подвале сапожника. Он решил сделать из Бориски Варгавтика стойкого большевика. Однажды, когда в городе были петлюровцы, Костя и Бориска стояли на Покровской, напротив магазина восточных сладостей. Мимо них прошел щеголь-крепыш и, не глядя на Бориску, не останавливаясь, ласково и грозно сказал: - Жаль мне твою маму, Варгавтик. Он вошел в магазин Назарки, а Костя спросил: - Кто это? - Так, вы не знаете... Костя заметил испуг Бориски, догадался: -- Он из "Косарки"? -- Из "Косарки". Но я с тех пор от них... - Знаю. Партия тебе доверяет. Войдем в магазин, ты меня с ним познакомишь. Бориска посмотрел на Костю с тупым недоумением. Что общего у этого идейного студента, сына самого Помолова, с каким-то налетчиком? Но тот, из "Косарки", угрожал ему, и Бориска подумал, что будет неплохо, если с помощью Кости он смягчит гнев своих бывших друзей, которых покинул. Знакомство состоялось. У Кости была цель (а он постепенно уверовал в то, что цель - это все), поставленная перед ним Гриневым: вступить в переговоры с вожаком "Косарки". Прозвище вожака - Факир - пользовалось у нас шумной, недоброй славой. Факир был порождением многонационального города, тем сложным химическим соединением, в котором составные элементы утратили свои первичные качества. Частая смена властей в нашем городе привела к безвластию. Полицейская сила лишилась главного: традиции. Она была обескуражена и развращена, как женщина, которой торгует собственный муж. Но грабители безнаказанно совершали налеты на банки, магазины и квартиры богачей не только потому, что умели использовать слабость тогдашней полиции. У них была великолепно поставленная разведка. Им служили добропорядочные с виду граждане, которые сами в налетах, разумеется, никогда не участвовали, но снабжали "Косарку" необходимыми сведениями. Говорили, например, что налетчики недурно оплачивали такого рода услуги Теодора Кемпфера. Мещанское - исконное и великое - понимание частной собственности рушилось, в той чаше революции, к которой жадно тянулась молодежь, бродил и хмель грабежа, весь государственный аппарат потрясенной России был, в сущности, большой "Косаркой" - в той же мере, в какой вожак налетчиков был маленьким вождем, дуче, фюрером, каудильо. Хорошего среднего роста, широкий в плечах, тонкий в поясе, с напряженным гипнотическим взглядом - Факир был особенно страшен бандитам, когда глаза его кругло раскрывались, но зрачки при этом странно исчезали, - он вошел в комнату легко, артистично, с той привычкой вызывать интерес и поклонение, которая быстро вырабатывается у таких людей. На нем был превосходно сшитый пиджак в широкую клетку, брюки галифе с наколенниками из кожи, на голове кепи с накладными патами, какие носили редкие в ту пору автомобилисты. Его ожидали, сидя на табуретках за круглым столиком без скатерти, довольно грязным, Помолов и Бориска. За другим столом, вернее, за кухонным низким шкафчиком в углу, сидела спиной к ним девушка и, не оборачиваясь, рассказывала программу циркового представления, одновременно с помощью простейшей машинки изготовляя из бежевых вафельных плит кружочки для мороженого. Табуретка была ей ощутимо узка. Факир, глядя только на Костю, сказал: - Мадемуазель, будьте добры, принесите нам сифон сельтерской и три порции мороженого, три двойных. Девушка поднялась, улыбнулась и, уверенная в том, что на нее смотреть приятно, мягко удалилась. Голос у Факира был резкий, произношение - скажем так - менее новороссийское, чем предполагал Костя. Продолжая смотреть только на Помолова, Факир сказал: - Бориска, тебе полезно подышать воздухом. Бориска, завороженный взглядом своего бывшего вожака и с опасливой преданностью взглянув на вожака нового, на Костю, вышел из комнаты. Не протягивая руки, Факир предложил: - Будем знакомы, мосье Помолов. Девушка принесла сифон и мороженое, Факир одну порцию царственно оставил у нее, и девушка, поблагодарив, опять улыбнулась, теперь для того, чтобы показать, что она не из Ямполя и понимает серьезность предстоящей беседы. "Мерси", - сказала она и покинула гостей. Факир надавил краник сифона, наполнил стаканы холодной пузырчатой водой и сказал: - Я весь внимание, мосье Помолов. Костя смутился. С чего начать? Он начал с программы большевиков. Факир слушал его, как бы ободряя и ни в коем случае не выказывая скуки. Косте все больше нравился его собеседник. Страсть и сердечность были в голосе Кости, когда он воскликнул: - То, что делает ваша "Косарка", есть экспроприация экспроприаторов! - Как вы определили? - Факир действительно заинтересовался. - Фабриканты, банкиры, купцы, помещики грабят пролетариев и незаможников, а вы грабите награбленное. - Правильно. Как вы назвали? Повторите, пожалуйста. -- Экспроприация экспроприаторов. Факиру тоже понравился Помолов. Он сказал: - Поедем как-нибудь на Романовку, к моим хлопцам. Грубые лица, но золотые сердца. Образования - никакого. Придет ли, эх, то времечко! Вот вы им и прочтете лекцию. Слово "лекция" он произнес с "э" оборотным. Костя продолжал, испытывая удовольствие от беседы: - Надо вам заметить, что мы, большевики, противники эксов (Факир кивнул, показав, что понял сокращение и понимает большевиков), вообще противники террора. Это методы эсеров, у которых превозносится предводитель и презираются слепо ему повинующиеся исполнители. Герой и толпа. -- Извините, что вы кончили? - прервал Костю Факир. Костя досадливо отбросил его слова тонкой, слегка дрожащей рукой: - Какое это имеет отношение к делу? Я ушел с третьего курса Политехнического. Институт подождет, а революция ждать не может. - A я думал, что вы юрист, как ваш папа. Замечательная личность. Он буквально спас одного нашего хлопца от буржуазного суда. - Налеты служат только вашему личному обогащению. Вино, женщина, красивая одежда. А дальше что? Между тем вы и ваши друзья вышли из трудового народа, вы социально близки рабочему классу. Я предлагаю вам стать на правильный путь, помочь делу пролетариата. - Как помочь? Экспроприацией экспроприаторов? Или всей хеврой вступить в большевистскую партию? - Помочь деньгами. - Много вам нужно? - Сто. На первых порах. - Сто - чего? - Сто тыcяч. Глаза Факира загорелись весело, разбойно. - Размах - залог успеха. Кто просит сто рублей, тот, простите за выражение, дерьмо. А тот, кто просит сто тысяч, уже напоминает мне человека, и он достоин удачи. А удача, как известно из книг для чтения по истории средних веков, перед мальчиками ходит пальниками, перед зрелыми людьми ходит белыми грудьми. Итак, я узнал, что вы просите. А что вы даете? - Одного сознания, что вы - вместе с бойцами за великое дело, вам, конечно, мало? - Мало. - У меня есть полномочия предложить вам на выбор: либо "Косарка" вольется в ряды Красной Армии, превратится в особый полк, а вы будете назначены командиром полка, пойдете воевать с беляками за советскую власть, либо вам будет предоставлен пост заместителя председателя районного Совета Романовки. - А что во втором случае получают мои компатриоты? - Они получат возможность честно трудиться, никто этих товарищей не попрекнет прошлым. - Мало. - Чего вы хотите? - Когда придет Красная Армия, вы нам дадите три дня спокойно поработать в городе. А потом мы будем вместе бить белых или черных. - Я изложу ваши условия комитету. - Иначе и быть не может. Без Гринева ничего решить нельзя. А он не дурак, если понял, что нам надо быть вместе. Скажите ему, что я доверяю комитету, но голый бенемунес меня не устраивает. - Объяснитесь. - Как только мы договоримся, всему городу уже сейчас (вы это умеете делать) должно стать известно, что большевики заключили соглашение с "Косаркой", что наши налеты вовсе не налеты, что они служат общему делу партии. - Вы имеете в виду соглашение о ста тысячах? - Нет. Денежные расчеты всегда немного грязные. Соглашение чисто идейное. Выпустим совместную листовку. Сочинить ее можете сами, а подписываем и вы и мы. А что касается ста тысяч, то вы их получите у господина Назароглу. Расписка Гринева как следует, по проформе. Между прочим, если деньги нужны вам на предметы первой необходимости, то кое-что можете со скидкой приобрести у меня: японские карабины, германские лимонки, американские кольты. Гринев был доволен. Группа, чтобы стать политической партией, нуждалась в деньгах. Ведь когда-то Ленин, объяснял своим сотоварищам Гринев, чтобы пополнить партийные фонды, поощрял налеты большевика-грузина, абрека Сталина, на кавказские банки, и теперь, продолжал Гринев, этот Сталин очень близкий Ленину человек. Когда город заняла Красная Армия (эту кратковременную эпоху мы называли "вторые большевики"), "Косарка" превратилась в особый полк. Ее даже одели лучше, чем других, во все новое. Факира не обманули (большевики всегда пунктуально выполняют свое слово): его назначили командиром полка. Потом, на фронте, выяснилось, что бывшая "Косарка" держится обособленно, воюет неохотно, склонна к грабежу и насилиям, а командир потворствует бандитским настроениям, дискредитировал малоопытного комиссара, направленного в полк, подбив его на участие в грабеже. Полк был расформирован в районе Бирзулы, Факира по приговору ревтрибунала расстреляли. Такая же участь постигла его ближайших сподвижников. Что стало с остальными - неизвестно. При вторых большевиках, захвативших город после французов и петлюровцев, Помолов был назначен председателем губчека. Учреждение поместилось в многоэтажном красивом доме на Александровской площади, в которую вливалась улица того же названия. На площади на высоком и узком постаменте вот уже полстолетия возвышался бюст Александра II. Бюст свалили, он был заменен изваянием головы Карла Маркса. Со стороны улицы голова выглядела пристойно, но сзади было нечто голое, неприличное, будто весь южный город-озорник, нагнувшись и спустив штаны, решил показать новой власти, как он к ней относится. В доме, который заняла Чека, был прежде банк Жданова. Его вместительный подвал с зарешеченными, в земле прорубленными окнами пригодился карательному органу революции: здесь устроили внутреннюю тюрьму. Влево от дома, если смотреть на него со стороны Александровской улицы, простирался, слегка наискосок, широкий мост над нижним этажом города, над портовой улицей. По этому мосту арестованных везли вниз, где на спуске к морю помещался единственный в нашем городе гараж. Почему-то считалось, что расстрелы не должны быть слышны, они производились под автомобильный вой. Людей расстреливали не потому, что они были врагами революции, а потому, что они могли ими стать. Раньше подвал банка наполнялся деньгами, бумажными, металлическими. Теперь - живым человеческим веществом, чтобы превратить его в мертвое, недвижимое. Выпьем мы за того, кто писал "Капитал", за идеи его, за его идеал. Близорукий, нескладный Костя Помолов, одержимый бессребреник, стал грозой города. Воры сочиняли о нем песни, полные ужаса и восторга. По его приказу убивали фабрикантов, банкиров, купцов, священников, домовладельцев, директоров гимназий, чиновников, посетителей ночных ресторанов, монархистов, кадетов (выходцев из социалистических партий тогда не брали). Не миновала беда и дом Чемадуровой. Случилось это так. Скорняк Беленький, страстный враль, чья утомительная божба всегда содержала ассиро-вавилонскую седьмицу, почему-то спал не дома, как все люди, а на подоконнике в парадной, спал не раздеваясь, накрытый предназначенной для продажи шубой. Почему этот далеко не бедный человек, искусный ремесленник, отец семейства, известный своей деловой сметкой, спал в парадной? Соседи говорили разное. Одни уверяли, что у него дурная болезнь и жена выгоняет его по ночам из дома. Им возражали: что же, весь день она его терпит, ест с ним за одним столом и только ночью, не стыдясь детей, заставляет его спать на подоконнике в холодной парадной, без одеяла и простынь? А если он пристает к ней ночью, то разве она не может от него запереться? Тем более что их старший сын Маркус - здоровый альбинос - не даст свою маму в обиду. В конце концов находили правильный ответ: ему просто нравится спать в парадной. Наши соседи понимали то, чего не хотели понимать марксисты: человек непостижим, постичь его почти невозможно, надо дать ему жить. В темную большевистскую ночь к нам в дом вступили трое вооруженных и предъявили дворнику Матвею Ненашеву свой мандат. Один из троих остался в неосвещенном подъезде, а двое других в сопровождении дворника начали производить обыск в квартирах. Старшим был матрос (дворник потом говорил о нем: кацап), а помогал ему не кто иной, как Бориска Варгавтик, в новой кожанке и в сапогах. Они выстукивали стены, ища спрятанные заграничные деньги, а главное - драгоценности. Вспоминали жильцы добродушие матроса. Мальчику, сидевшему во время обыска на горшке, он пожелал: "Сери, сери, завтра праздник". Отметили благородство Бориски: видно, по его настоянию чекистские посланцы миновали квартиру Ионкиса, бывшего Борискиного хозяина. Миновали и квартиру Помолова, но это само собой разумелось: отец председателя губчека мог не опасаться изъятия излишков. Не был произведен обыск и у Цыбульского: тот показал вошедшим к нему чекистам свой билет члена РСДРП(м). Тогда этот билет имел еще кое-какую положительную силу. Характерная для России несработанность механизмов огромной и пока еще неуклюжей государственной машины была людям на пользу. Ни крупных драгоценностей, ни денег не нашли, но пригодилась хорошая одежда, белье, скатерти, портьеры, картины, серебряные ложки, ножи, вилки, посуда. Мадам Варути, у которой забрали последнее, не удержалась, крикнула: "Косарка" так не грабила!" - но Бориска, который лучше, чем она, знал, как грабила "Косарка", спросил ее: "Гражданка, вы хотите, чтобы мы и вас взяли вместе с вашими ложками?" - и мадам Варути замолчала. Дворник с лицом, безразличным от ненависти, тащил за чекистами реквизированное добро и складывал в подъезде возле того, третьего. Именно с этой ночи изъятия излишков закрепилось в нашем городе - точнее, в его торгово-ремесленной части - понятие "воры", часто заменяющее понятие "они". Помню женский крик на дворе в предвоенные годы, полный отчаянного упования крик: "Беги на Бессарабскую, говорят, эти воры выбросили в магазине скумбрию!" Продолжим, однако, рассказ. В одной из парадных, где некрутой дугой устремилась наверх деревянная лестница, чекисты увидели безмятежно храпевшего на подоконнике скорняка Беленького. С его скрюченного тела сорвали енотовую шубу. Уже одно то, что он спал в парадной, насторожило солдат революции. Его квартиру обыскивали особенно тщательно. Добыча была немалая: с десяток мужских шуб без верха, несколько каракулевых саков, котиковых манто, длинные меховые палантины, шапки, горжетки с головками зверьков. Все, нажитое долгим трудом, умением, умом. Беленький кричал, плакал, целовал Борискины сапоги, бился о них лысой головой. Плакали и трое младших его забияк, только жена и старший сын Маркус, угрюмо, не поднимая глаз, молчали. Беленького увели. Больше мы его никогда не видели. Семья просила выдать его труп, но трупы Чека не выдавала, разве что в исключительных случаях. Вскоре пришли добровольцы. Город вздохнул с облегчением. Конечно, и Деникин был не мед. Горе жителей заключалось в том, что добровольцы, сравнительно хорошо понимая, чего они не хотят, не знали в отличие от большевиков, чего им надо. О если бы деникинцы это знали! Если бы догадались взять у своих врагов ту крестьянскую программу, которую те взяли у эсеров, и выдать ее за свою. Если бы, если бы... Среди добровольцев были разные люди, но было у них нечто общее: все они не понимали большевиков. Для одних большевики обозначали конец единой и неделимой России - между тем именно большевики укрепили державность России, как это и не снилось Романовым. Для других большевики были слишком левыми, слишком далеко идущими в социальных преобразованиях - между тем именно большевики укрепили докапиталистическую, феодальную, сословную систему. Да, разные люди были среди добровольцев, были и либералы, и даже эсеры, и ничему не научившиеся монархисты, но и эти не переходили за черту идиллической жестокости дофашистской формации. Совершались всевозможные мошенничества, иные офицеры спекулировали, но в городе было вдоволь недорогой еды и одежды. Раздавались погромные речи, но погромов не было. Выходили газеты различных направлений - кроме большевистской. А самое главное - и в этом добровольцы отстали от большевиков на целую эпоху - разрешалось свободно трудиться и свободно торговать изделиями своего труда. Особь не считалась виновной за одну лишь принадлежность к общности. Павла Николаевича Помолова вызвали в контрразведку, спросили, где его сын Константин, он сказал, что не знает, ему поверили, он действительно говорил правду, отпустили, и его красивый голос опять раздавался в суде. Вместо имени Константина Помолова загремело другое, актерски-безобидное: Браслетов-Минин. То был начальник контрразведки, генерал. Своих опричников он почему-то набирал из дагестанских горцев. О нем мало что известно, так как он был деятелем наивного периода карательных органов: он брал виновных. И опять беда постигла дом Чемадуровой. Арестовали Костю Помолова и Бориску. Некоторое время ходил слух, что их выдал Бoлеслав Ближенский. Слух явно бессмысленный, так как Ближенского расстреляли вместе с Костей, Бориской и несколькими комсомольцами, расстреляли, как доныне напоминает мраморная доска на стене бывшего участка, в январе 1920 года. Говорили, что расстреливал самолично Браслетов-Минин. Еще говорили, что предателем был вовсе не Болеслав, а его дружок, пианист из иллюзиона, а предал он по причине ревности. Павел Николаевич хлопотал за сына, у него были влиятельные знакомые в добровольческом командовании, но мало оставалось времени, а Браслетов-Минин торопился: с трех сторон приближалась к городу Красная Армия. Впоследствии, когда Павел Николаевич сам вступил в партию, прикрыв свое былое кадетство героической смертью сына, и прославился у нас как замечательный лектор по вопросам литературы, театра, музыки (в адвокатах страна перестала в ту пору нуждаться), он узнал, что и дружок Ближенского проник в партию. Павел Николаевич забил тревогу. Пианиста вызвали куда следует. Он быстро во всем сознался: да, он предал членов комитета. Они скрывались в катакомбах под так называемым павловским домом - большим доходным домом на Полтавском поле за вокзалом, пианист об этом знал. Предатель оправдывался тем, что Браслетов-Минин подвергал его неслыханным нравственным и физическим мукам (бил хлыстом, топтал сапогами при шпорах, устраивал ему очную ставку с каким-то молодым греком, якобы любовником Ближенского). Пианиста вышвырнули из рядов партии, но дело прекратили за давностью лет. А мать Кости, Любовь Степановна, повредилась в уме. Она пережила Костю на десять лет, но до самой смерти своей не выходила на улицу. Мы, дети, играя летом на дворе, да и потом, достигнув отрочества, вдруг останавливались, задирали головы, почувствовав ее внимательный, больной взгляд. Она сидела у раскрытого окна второго этажа, ее седая, коротко, по-мальчишески остриженная голова была странно неподвижна. Армия Деникина бежала морем в Константинополь, и город в третий раз заняли большевики. Все в простоте душевной надеялись, что они опять заняли его на время, но оказалось - на веки вечные. Тенистая, тихая улица за полукруглой стеной Политехнического была названа улицей Помолова. Глава седьмая Наш город особенно хорош на исходе лета, на исходе дня. Еще горяч и душно-ярок солнечный свет, но предчувствие сумерек уже наполняет и нас, и небо, и улицы, и это предчувствие, не освобождая от тягот земной юдоли, объединяет наше мышление с миром горним, запредельным. Спасительная лень думать о предстоящих заботах и сладчайшая догадка, что умирание дня есть всего лишь умирание повседневности и начнется необыкновенная, таинственная, связанная с нашей душой жизнь звезд, и вечер будет воздушным мостом к утру мира. Улицы бегут к морю, и оно божественно хотя бы потому, что оно есть, оно всегда с нами, а мы его не видим. И пусть нам знаком каждый поворот, каждый дом, чуть ли не каждый платан - все ново, как нова в детстве сказка, десятки раз нам рассказанная. Предосенний день, предосенний час. У Лоренца немного кружилась голова - он был голоден. Когда он открыл английским ключом дверь, перед ним во всю ширь темной передней стояла мадам Ионкис. Организм! Этот анекдот, как вычитал где-то Лоренц, любил рассказывать Лев Толстой. Однажды государь (Николай I), увидев из ложи певицу потрясающей толщины, спросил у стоящего позади князя Урусова, своего адъютанта: "Урусов, что это такое?" "Организм, ваше величество!" Мадам Ионкис не только не была похожа на прежнюю пышную южанку - в ней с трудом угадывались бы черты одухотворенного существа, если бы она, выйдя навстречу Лоренцу, не заплакала. "Неужели из-за ареста Фриды Сосновик?" - удивился Лоренц. Эти женщины не ладили друг с другом. Обычная коллизия коммунальных квартир. На третий этаж плохо поступала вода, в особенности летом, и пользование кухней и уборной было источником ссор, едких оскорблений. Когда-то просторная квартира Кобозева стала тесной, захламленной. Теперь, после войны, здесь жили пожилой инженер Кобозев, сын владельца магазина, мать и дочь Сосновики, портной Ионкис с женой, пергаментнолицый седой Димитраки (в комнате, вход в которую был через кухню, - раньше там спала кухарка Кобозева), семья Маркуса Беленького в двух комнатах и он, Лоренц. Жена Димитраки, которой грозила слепота от заболевания сетчатки глаз, находилась сейчас в институте Севостьянова. Совершенно правильно заметил Энгельс, что жилищный вопрос может убить человека. Это замечание было взято на вооружение, и уже давно человека убивали и с помощью коммунальных квартир. Мадам Ионкис переливчатым, почти девичьим голосом (не верилось, что он исходит из этой телесной массы) попросила: - Мишенька, зайдите к нам на минуточку. В их комнате специально для мадам Ионкис дверь переделали таким образом, чтобы она вдвигалась в стену, как в купе мягкого вагона. Сама комната, широкая, трехоконная, была обставлена по нашему послевоенному времени богато. Из Ташкента Ионкисы привезли ковры, красивую восточную посуду. Ионкис, удивительно хорошо сохранившийся для своих шестидесяти шести лет, чертил по сукну то белым, то голубоватым мелком. Работая в артели, Ионкис после трудового дня брал на дом частные заказы. Оказавшись в бедственном положении, когда ее отец попал в долговую тюрьму, диккенсовская крошка Доррит стала зарабатывать на хлеб ремесленным трудом в своей убогой, но отдельной квартире. В социалистическом государстве это считалось преступлением, за это давали срок. К счастью, соседи Ионкиса были порядочными людьми, знали друг друга десятки лет, а милиция была в доле. Головка зингеровской машины была втянута в дыру стола, а вся машина таилась под текинским ковром, на котором стоял в бронзовой рамке портрет Сталина в маршальской форме. Отрез, исчерченный разноцветными мелками, простирался на большом обеденном столе. С краю сукно было загнуто, чтобы уступить на клеенке место листу бумаги, на которой было что-то отстукано пишущей машинкой. Возле бумаги сидела в красном плюшевом кресле женщина лет тридцати. Ее смуглое измученное лицо