аки взяли. Схватили его недели через две на тихановском базаре. Били при всем народе кнутами... Потом сорвали с него рубаху, связали руки и ноги и везли через все деревни по столбовой дороге в уездную тюрьму. Просидел он до глубокой зимы, пока власть не сменилась. Пришел больной, избитый... Покашлял месяца два да и помер. Гулкий скрежет церковных железных дверей заставил Кадыкова очнуться. Возле паперти собирался народ к заутрене - больше все молодайки в длинных полосатых поневах, в темных, в белую крапинку ситцевых платках, повязанных углом, по-старушечьи, да с белой перевязью широких рушников, приторочивших на весу перед грудью запеленатых младенцев. Судя по густо запыленным сапожкам да высоко шнурованным ботинкам-румынкам, можно было предположить, что пришли они издалека. И Кадыков вдруг вспомнил, что скоро Троица - самая пора исцеления больных младенцев. Пантюхинская церковь, срубленная из вековых дубов, стоявших когда-то на этом пустынном бугре, заложена была две сотни лет назад в честь Сергия Радонежского. В церкви хранились чудотворные мощи отца Сергия, изображенные на литом медном складне. Этот складень на красной ленте со святыми мощами надевали на страдающего младенца. Служили молебен... И с той поры замечали - либо дело шло на поправку, либо младенец исходил, истаивал за каких-нибудь два-три дня. Так и называлось это грозное приобщение - жить или помереть. Оттого и скорбны были материнские лики и в просторных одеждах преобладали траурные цвета - белый [раньше в России на помин надевали белые ширинки, платки и запоны] и черный. Кадыкову пришлось самому против воли своей пережить мучительные часы ожидания этих чудодейственных молебнов. В молодые годы жена его, Нюра, по какой-то темной непонятной болезни лишилась молока, и на глазах увядали, чахли младенцы: на ножках и ручках сводило до сухой собачьей щурбы кожицу, раздувался и стекленел животик, хоть по столу катайся. С застывшим испугом в округленных сдавленных криком глазах, носила детишек Нюра под святые мощи. Не выживали. На второй день умерла Настенька, на третий - Ванечка... А тот затаенный испуг в округлых глазах, тусменно-желтый болезненный цвет лица да вяло опавшие скорбные губы так и остались у Нюры с той поры, как наклеенная маска. Так и жили Кадыковы без детей... Расстроенный до слез этими скорбными воспоминаниями, Кадыков понуря голову вышел из церковной ограды и направился к коновязи. - Здорово, казак! - окрикнул его кто-то. Кадыков вздрогнул и оглянулся - по тропинке к церкви шел ветхий кривоногий псаломщик Степан Глазок и щурил радостно свое и без того морщинистое, как печеное яблоко, лицо. - Гляжу на лошадь и думаю: откентелева такой молодец прискакал? И лошадь породистая, и седельце вроде в серебряном окладе... Ан, оказывается, наш... Малайкина Соска. Пантюхинских прозвали Малайкиной Соской. Принесла молодайка младенца издалека под святые мощи да и заночевала возле церкви. А утром хватилась - нет соски. Вот она и спрашивает дьякона, отворявшего храм: - Отец дьякон, ты по церкви слонялся - малайкину соску не видал? - А что у тебя за соска? - Семь картох да хлеба ломоть... Так и пошла с той поры дразниловка: - Эй, пантюхинские! Кто из вас малайкину соску съел? А потом и прозвище прилепилось к каждому жителю села - Малайкина Соска. Степан подошел, протянул сухую детскую ручонку, поздоровались. - Прогуляться к нам ай по делу? - спросил Степан. - На избу свою хочу взглянуть, - ответил Кадыков, развязывая повод коня. - Случаем, сени не растащили на растопку? - А чего хитрого? И растащат. Бесплизорная изба что мертвец незахороненный, один смрад от нее. Поди, надоело по кватерам тихановским шататься? - Надоело, Степа, - весело сказал Кадыков, вскидывая свое легкое подтянутое тело в седло и разбирая поводья. - Эх, голубь заблудший! Тяни до своей голубятни, не то чужие сизари глаза выклюют... "А что, и впрямь, пожалуй, надо в Пантюхино переезжать, - думал Кадыков, удаляясь от церкви. Работа у него теперь подвижная. Нынче здесь - завтра там. Утречком иной раз и пробежаться до милиции нетрудно. А то на лошадке - обещали закрепить за ним одну лошадь. Вот и будет держать ее на своем дворе. - Приволье в Пантюхине лучше тихановского. Нюра гусей опять разведет, овец... Двор просторный, а дом сухой да теплый... Чего уж лучше? Скажу-ка я Нюре. Вот обрадуется", - совсем размечтался Кадыков. И, осмотрев свой высокий под тесовой крышей дом из красного лесу, найдя все в отличном состоянии, он решил твердо переехать в Пантюхино. А решив, завернул на пантюхинские луга, лежавшие между Святым болотом и Мучами. Трава стояла непрорезная - уж не проползет. "Мелкая, шелковистая, упругая под ветром - шерсть, а не трава! - радовался Кадыков. - Нет уж, дудки! Луговой надел в этом году он возьмет здесь, в Пантюхине. Хватит, пошатался по чужой стороне..." Крупной, машистой рысью, в добром расположении духа он быстро доехал до Больших Бочагов и свернул к мельнице Деминых. Увидев его, Федот остановил жернова, отряхнулся от белого мучного налета и пригласил Кадыкова в рубленый пристрой, вроде боковушки. Здесь он молча достал из деревянного настенного шкафчика школьную тетрадь, сложенную вдвое, и кинул ее на голый дощатый стол. - Тут все записано, что украли, - и пододвинул к столу табуретку. Кадыков мельком взглянул на тетрадь: - Я уже знаю... Мне начальник показывал вашу опись. Ты мне скажи насчет улики. - Какой улики? - Федот медленно, словно жернов, повернул голову, выкатил белки. - Где тюбетейка? - спросил строго Кадыков. - А-а, вон что... - Федот мотнул, как мерин, головой. - Ни хрена не стоит эта тюбетейка. - Почему? - Ездил я вчера к Васе Белоногому сам. - Ну и что? - В ту самую ночь, когда обокрали мой амбар, Вася был на лесозаготовках. Он работает уполномоченным от селькова... Заготовляет дрова и шпалы. Сотня человек у него работает. - Это еще ничего не говорит. Он мог ночью незаметно съездить, а утром вернуться. - Не мог... Во-первых, это далеко, верст сорок, а то и все пятьдесят будет. Сотню верст в телеге за ночь не сделаешь по нашей дороге. А во-вторых, он был в ту ночь с председателем селькова. Они деньги привезли лесорубам, получку... Ну и выпивали вместе. Я все разузнал. - А почему тюбетейку сразу не отдал начальнику угрозыска? Федот вздохнул и поглядел на Кадыкова по-бычьи, исподлобья: - Потому, мил человек, что он мой брат. Хотел знать наверняка. А потом заявил бы, будь спок. - Вот народ... Нарушают инструкцию по уголовному розыску, да еще успокаивают. Понимаешь ты, голова два уха? За такое сокрытие улики я на самого тебя должен протокол составлять. Может быть, ты все дело нам запутал. Федот и ухом не повел: - А кто тебе сказал про тюбетейку? - Это уж не твое дело... Расскажи подробней, что украдено, при каких обстоятельствах? - А чего тут рассказывать. Вон все записано, - кивнул он на тетрадь. - Амбар стоит на выгоне - съездий, посмотри. А мне некогда, меня люди ждут. Извиняй. И Федот толкнул ногой легкую скрипучую дверь. 8 Поскольку в Тиханове базары собирались по воскресеньям, то на Троицу, как говаривали тихановцы, сам бог велел торговать. Готовились к этому дню загодя - лавочники товары свои раздавали по лоточницам, накладут всякой всячины: и ленты, и кружева, и платки, и духи, и пудру, и брошки... Саквояж наложат - только бери. Запишут в тетрадку, распишись и ступай, торгуй на счастье. Выручка будет - расплатишься, а нет - до другого базара откладывай. Трактирщики квас варят, пиво привозят. Да что там пиво! Вином церковным подвалы забивали - бочками накатывали. А уж русско-горькой все буфеты уставят, хоть казенку закрывай. Правда, за последние годы поубавилось частных магазинов в Тиханове, но полдюжины еще торговало, да два трактира устояло, один артель на паях держала, второй - Семен Дергун, худоногий касимовский летун; снимал он мирское здание, построенное еще накануне мировой войны. Зато уж чайных открывалось в этот день по доходу: с утра глядишь - десять пары пускают, а под вечер - все пятнадцать насчитаешь. А чего хитрого? Самовары разожгли, столы накрыли да мальчика в белом фартуке в дверях поставили. Вот и половой: "Дяденька, чайку испить! Калачи ситные, кренделя сдобные! Сухарики молочные!.." Заходи, присаживайся, хоть в одиночку, хоть артелью-обозом. Места хватит, дома в Тиханове просторные. Вода дешевая - три копейки заварной чайник, а калачей ситных - из калашных да булочных натаскали. Их в Тиханове целых три - выбирай на вкус. А хочешь - и колбаски подадут хоть чайной, хоть копченой... Отрежут коляску - ломоть - в блюдце не умещается, так чесноком шибанет, что дух замыкает. А ежели ты, к примеру, из Агишева приехал и тебе больше по душе сухая конская, пожалуйста, изволь конской... Так просушена, что без ножа зубы обломаешь. Пашка Долбач для всех старался и татар не забыл. И пошло с утра, повалило со всех концов в Тиханово великое множество пешего и конного люду: от кладбищенского конца мимо двух церквей вдоль железной в крестиках ограды потянулись "залесные глухари" из Гордеева да Веретья, из Тупицына, из Лысухи, Шумахина, Краснова... Эти все в домотканом да в лаптях, - на мужиках суровые рубахи с расшитыми отложными воротниками, с жесткими стоячими гайтанами, с петухами по подолу; бабы в тройном облачении: снизу рубаха полотняная белая с красными ластвицами - широкими врезками под мышкой на пухлых вышитых рукавах; на рубаху надевается в ярких разноцветных полосах суконная юбка - понька, а поверх всего - белый запон - урезанный сзади по талии сарафан с кумачовым обкладом по вороту, с черной вышивкой и множеством блестящих стеклянных пуговиц до самого подола. Да еще пояс плетеный, шириной в три пальца с длинными яркими кистями, свисающими на правое бедро... А ноги у всех толстые, обутые по-зимнему в белые онучи да в лапти-семирники. - Эй, Ниноцка! Заходи ноги погреть, на пецку посадим, - дразнили их тихановские. Все залесные цокали и якали, но зато называли друг друга уважительно: Васецка, Манецка... - Водохлебы! Самоварники! - кричали те в ответ. - Вы квасом стены конопатили!.. Залесные ходоки бойкие: один едет, трое идут. Возы у них громоздкие - не больно и усядешься: кадки да жбаны, самопряхи, ступы с пихтелями, пахтаницы, воробы, дуплянки, ложки и ковши, доньцы, гребни чесальные, веретена... И поверх всего связки желтых хрустящих лаптей с медовым сытным запахом. Обочь залесным, с другой стороны церковной ограды, от Лепилиной кузницы, стоявшей на бугре у въезда в село, вливался в Тиханово другой поток торговых гостей; эти все больше ехали от Пугасовского черноземья, от городской станции далекой железной дороги, ехали по большаку в тарантасах, в бричках, на широких ломовых дрогах, ехали и на рысаках, и на битюгах, и даже впристяжку, на паре... Везли рожь, муку, пшено и гречку, везли селедку в бочках и воблу сушеную в мешках, а то и навалом, тянули за телегами коров и телят, везли в кошелках гусей, индюшек, поросят, а в тележных задках, притрушенные свежескошенной травой, лежали связанные свиньи. Этот живой и темный поток с коровьим мычанием, с поросячьим визгом и звонким гусиным гагаканьем обгоняли торопливые крылатки пугасовских извозчиков; везли они китайцев с белыми корзинами, с пухлыми кожаными саквояжами, набитыми пугачами и пробками, рожками и дудками, разноцветными фонариками, райскими птичками и пронзительно кричащими надувными чертиками: "Уйди! Уйди! Уйди! Уйди!" - Ходя, соли надо? - роняли китайцам с возов. - Шибако гулупый... тебе, цхо! - отвечали китайцы, обнажая крупные желтые зубы, и сердито плевали под колеса. А навстречу этим юго-западным колоннам двигались в село с севера, с востока, с юга такие же бесконечные вереницы людей и повозок, словно по единой команде сходилось одно большое войско на шумный бивак, чтобы разобраться, построиться толком и разом, дружно ударить по врагу. Здесь были свои и драгуны, и уланы, и гусары - с высокомерием истинных аристократов поглядывали на залесную публику речники. Эти не поедут в домотканых рубахах да в лаптях на базар: мужики в фуражках с лакированными козырьками, в яловых сапогах, а то еще и в хромовых; да с галошами, в костюмах-тройках, а если нет жилетки, то пиджак нараспашку, чтобы брючные подтяжки видны были. Вот мы как, по-городскому! И бабы у них в шелковых платках, в сапожках да в ботиночках на высоком каблуке, юбки длинные, широченные, в складках - шумят, что твои кринолины. И скот гонят отменный, коровы гладкие, пестрые холмогоры да симменталы, до рогов не достанешь, не коровы - буйволицы. А что ж такого? Эти желудевские да тимофеевские по сто возов одного сена накашивают. Вот оно что значит луга-то под боком. Да и река прибыль дает - на пароходах ходят, лес сплавляют. И торговля не последнее дело. Оттого и нос воротят и кричат презрительно с высоких телег каким-нибудь пантюхинским пешеходам с заплечными корзинами: - Эй, родима, чего несешь, кунача аль макача? Мало-помалу эта разношерстная масса людей, напиравшая в село со всех концов, растекалась по улицам и площади, перемешивалась, занимала свои ряды, палатки, коновязи... И шумный пестрый российский базар принимал свои привычные очертания и формы: самая длинная, Сенная улица в зимнее время сплошь заставлялась возами с сеном в ряд по четыре (три рубля за воз, а в возу тридцать пудов), теперь, в весенне-летний сезон, становилась конной - сюда сходились барышники и цыгане, коновалы и кузнецы, подрядчики и скотогоны; здесь шумно и долго ладились, хлопали по рукам и совали ладони через полу, тыкали коням в бока, дули в ноздри, заглядывали в зубы; а на соседней улице в Нахаловке шел такой же шумный и азартный торг скотом: "А ну дай руку? Ну, сунь палец... Чуешь, по сгиб ушел?.. Вот колодец так колодец!..", "А хвост какой? Возьми, говорю, хвост! На три казанка ниже колена! Это тебе не порода?" Зерном, мукой - и пшенной, и пшеничной, и ржаной - забиты две улицы, прилегающие к церкви. Вся площадь центральная застроена татарскими дощатыми корпусами: здесь и краснорядцы с шелками да сукнами, с батистом, сатином, с коврами, с персидскими шалями; здесь и татары-скорняки да меховщики с каракулем черным и серым, с куньими да бобровыми воротниками, с красными женскими сапожками, с мягкой юфтью и блестящим хромом, с твердыми, громыхающими, как полированная кость, спиртовыми подошвами. А вокруг них в легких палатках на фанерных полках расположилась шумная ватага лоточниц, своей яркой и пестрой россыпью товаров уступающая разве что одним китайцам. А на окраине площади, прямо на земле, на разостланных брезентах раскинули свои товары горшечники и бондари, жестянщики и сапожники; перед ними горы лаптей и драного лыка в связках, горшечные пирамиды, радужные переливы свистулек, петухов, глиняных барынь, расписных чайников, кадок, самопрях... А там еще мясные и рыбные ряды, целиком забившие Сергачевский конец, да на улице Кукане два ряда - медовый да масляный. Мед сливной и сотовый: гречишный, липовый, цветочный. А в грузных серых торпищах тут же продавались семечки ведрами. И горланили, соперничая, пантюхинские блинницы да пирожницы с тихановскими черепенниками: у одних корчаги со сметаной и чашки да тарелки с блинами, у других подносы с черепенниками. - Родимый, бери блинка! Ешь, кунай в корчагу! - А макать можно? - Макай, макай... - Так что продаешь, макача аль кунача? - А мы черепенники! Теплые черепенники... Мягкие, воздушные... - кричали вперебой тихановские молодайки, поднося на большом противне принакрытые полотенцем, дымящиеся, коричневые, похожие на маленькие куличи, ноздрястые черепенники, испеченные из гречневой муки. Рядом с черепенниками бутылка конопляного масла с натянутой на горлышке продырявленной соской. Прохожий бросает на противень пятачок, берет мягкий, пахнущий гречневой кашей черепенник, разламывает пополам и подставляет дымящиеся ноздрястые половины: - Голуба, посикай-ка! Молодка берет бутылку и брызгает маслом на черепенник, отсюда и прозвище: - Эй, ты, посикай-ка, подь сюда! Черепенники парные? - Ой, родимый, духом исходят... Только рот разевай. А над всем этим людским гомоном и гвалтом, над поросячьим визгом и лошадиным ржанием, над ревом и мычанием, над петушиными криками, над тележным грохотом и скрипом колес величаво и густо плывут в вышине тяжелые и мерные удары большого церковного колокола: "Бам-м-м! Бам-м-м!" Это корноухий церковный звонарь Андрей Кукурай, принаряженный по случаю праздника в черный суконный костюм и хромовые сапоги с галошами, с высокой колокольни под зеленой крышей посылает прихожанам господний благовест, приглашая к обедне в раскрытый храм, где входные врата и двери, иконы и клирос увиты зелеными ветвями берез; а на паперти, на изразцовом церковном полу густо раструшена только что скошенная трава, отдающая горьковатым свежим запахом сырости. Андрей Иванович Бородин вывел на Сенную улицу в конный ряд своего трехлетнего жеребенка Набата; ведет его под уздцы, шаги печатает прямехонько, точно половица под ним, а не дорога, сапожки хромовые, косоворотка сатиновая, прямой, как солдат на смотру, и жеребенок гарцует, ушами прядает. Картина! Темно-гнедой, с вороненым отливом по хребтине, грива стоит щеточкой, челка на лбу... Оброть с медными бляшками, с наглазниками, чтоб в сторонку не шарахался от каждого взмаха руки напористого барышника. Эй, православные, посторонись, которые глаза продают! Не успел Андрей Иванович толком привязать жеребенка, как ринулся к нему бородатый хриплый цыган в белой рубахе и длинных черных шароварах, почти до каблуков свисавших над сапогами. - Хозяин, давай минять? Твой молодой - мой молодой. За цыганом вел мальчик круглого игреневого меринка. - Хрен на хрен менять, только время терять, - ответил Андрей Иванович. - Ай, хозяин!.. Пагади, не торопись. У тебя двугривенный в руке - я тебе целковый в карман кладу. - Иди ты со своим целковым... Чертова деньга дерьмом выходит. - Ай, хозяин! Ты пагляди, не копыта - камень. Гвоздь не лезет... Ковать не надо, - азартно хвалил за бабки своего мерина цыган. - Эй, цыган, чавел! Не в те двери стучишься, - окликнул цыгана желудевский барышник, известный на всю округу по прозвищу Чирей. - Здесь именная фирма, понял? Здоров, Андрей Иванович, - протянул он руку Бородину и кивнул на жеребенка: - Объезженный? - Да... Весной даже пахать пробовал. - Как в телеге ходит? На галоп не сбивается? - Рысь ровная... идет, как часы... Можно посмотреть. - Понятно! - Чирей худой и суровый на вид, в белесой кепке, натянутой по самые рыжие брови, нагнулся и быстро ощупал ноги Набата, хлопнул по груди, схватил пальцами за храп и так сдавил его, что лошадь ощерилась... - Ну, что ж, - сказал, окидывая взглядом жеребенка. - Коротковат малость, и зад вислый. - А грудь какая? А ноги? - сказал Андрей Иванович. - Грудь широкая. Сколько просишь? - Для кого ладишься? Для приезжих или своих? - Свояк просил. Лошадь стара стала, татарам на колбасу продал. - А что сам не пришел? Хворый, что ли? - Слушай, ты лошадь продаешь или милиционером работаешь? - Я ее три года растил. Хочу знать - в какие руки попадет. Чирей растопырил свои длинные пальцы с рыжими волосами: - А что, мои руки дегтем мазаны? - Так бы и говорил - через твои руки пойдет. А там что будет делать - камни возить или на кругу землю толочь - это тебя не касается. Чирей осклабился, выказывая редкие желтые зубы: - Ты чего? На поглядку под закрышу хочешь его поставить, да? Чтоб овес на дерьмо перегонял... Ну, сколько просишь? - Две сотни, - хмуро ответил Андрей Иванович. - Вон как! Ты что, и телегу со сбруей отдаешь в придачу? - Ага. И кушак золотой на пупок. Скидывай ремень! - Это кто здесь народ раздевает? При белом свете! - послышался за спиной Андрея Ивановича частый знакомый говорок. Он вздрогнул и обернулся. Ну да!.. Перед ним стоял Иван Жадов, руки скрестил на груди, глаза нагло выпучил и ухмылялся. А за ним - шаг назад, шаг в сторону, руки навытяжку, как ординарец за командиром, стоял в серой толстовке и в сапогах Лысый. На Иване белая рубашка с распахнутым воротником, треугольник тельняшки на груди и брюки клеш. Андрей Иванович тоже скрестил руки на груди и с вызовом оглядывал их. - Нехорошо как-то мы стоим, не здороваемся... Не узнаешь, что ли? - спросил Жадов и обернулся к Лысому: - Вася, тебе не кажется, что этот фрайер, который скушать нас хочет, вроде бы жил на нашей улице? - Он, видишь ли, с нашей Сенной переехал в Нахаловку, а там народ невоспитанный. - Вон что! - мотнул головой Жадов. - Он с нашей улицей теперь знаться не хочет. - Ваша улица та, по которой веревка плачет, - сказал Андрей Иванович. - А Сенную вы не трогайте. - За оскорбление бьют и плакать не велят, - процедил сквозь зубы Жадов. - Начинать? - Лысый сделал шаг вперед и нагнул голову. Андрей Иванович ни с места, только ноздри заиграли да вздулись, заалели желваки на скулах. - Вы чего, ребята? С ума спятили! - сказал Чирей. - Заткнись! - цыкнул на него Жадов. - Ты давай не фулигань! - заорал вдруг Чирей. - Не то мы тебе найдем место... - Отойди! - надуваясь и багровея, сказал Жадов. - Нет уж, это извини-подвинься. Я ладился, а вы подошли. Вы и отходите. Я первым подошел - и право мое! - горланил Чирей. - У нас свои счеты, понял ты, паскуда мокрая! - давился словами Жадов. Чирей раскинул губы раструбом, как мегафон: - Плевать мне на твои счеты. Ты нам свои законы не устанавливай. Здесь базар, торговое место... Эту скандальную вспышку, уже собравшую толпу зевак и грозившую разразиться потасовкой, погасил внезапно появившийся Федорок Селютан. Он ехал в санях по Сенной, стоял в валенках на головашках, держался за вожжи и орал на всю улицу: В осстровах охотник целый день гуля-а-ет, Если неуддача, сам себя ругга-а-ет... Увидев скандальную заваруху возле Андрея Ивановича, он спрыгнул с головашек, растолкал толпу зевак и попер на Жадова: - Ванька, ты на кого лезешь? На Андрея Ивановича? На охотника?! На друга моего?! Да я тебя съем и в окно выброшу. А был Федорок хоть невысок, но в два обхвата и грудь имел каменную; в Лепилиной кузнице на спор ставили на грудь Федорку наковальню и десять подков выковывали. - Он, гад, про меня слухи распускает, - вырывался из цепких объятий Федорка Жадов. - Он треплется, будто я кобылу его угнал. - Конь-кобыла, команда была - значит, садись. Пошли! Садись ко мне в сани, - теснил Федорок Жадова. - Поедем горшки давить. Так и увел... Не то уговором, не то силой, но обхватил Жадова за пояс, затолкал в сани, сам прыгнул на головашки и заорал на всю улицу: В осстровах охотник целый день гуля-а-ет!.. На Федорке была длинная из полосатого тика рубаха, похожая на тюремный халат. Неделю назад он на спор въехал верхом на лошади в магазин сельпо; поднялся по бетонной лестнице на высокое крыльцо, потом проехал в дверь, чуть не ободрав голову и спину, и остановился прямо у прилавка. На этом прилавке ему отрезали тику на рубаху, что он выспорил. "А носить будешь?" - "Буду. Пусть привыкают к тюремному цвету. Все там будем", - смеялся Федорок. И надел-таки тиковую рубаху и поехал горшки давить. Горшечники не обижались на него, платил он аккуратно. А с Жадовым Андрей Иванович встретился второй раз вечером в трактире. В общественный трактир - высокий двухэтажный дом посреди площади - собирались под вечер все свои и приезжие конники: владельцы рысаков, объездчики и просто игроки и пьяницы. Андрей Иванович любил накануне бегов посидеть в трактире, послушать шумных толкачей, завязывающих в застольных компаниях отчаянные споры, которые заканчивались то азартными ставками на того или другого рысака, то всеобщей потасовкой. Толкачей, которые погорластей да позабористей, подговаривали потихоньку, подпаивали, а то и нанимали за тайную ставку участники бегов. Андрей Иванович не больно поддавался азарту толкачей, он сам понимал толк в рысаках, играл "по малой" и ставки делал перед самым запуском рысаков. Когда он поднялся по винтовой чугунной лестнице на второй этаж, там уже стоял дым коромыслом: просторный зал с высоким потолком, с фигурным карнизом, с лепным кружалом над многосвечной пирамидальной люстрой потонул и растворился в табачном дыму; официанты в белых куртках с задранными над головой подносами выныривали, как из водяного царства, и снова растворялись; редко висевшие на стенах лампы выхватывали вокруг себя небольшой клок мутного пространства, и в этом таинственном полусвете сидевшие за столами казались заговорщиками с мрачными лицами. Пытались зажечь люстру - свечи гасли. Открывали все окна - никакого движения - природа застыла в тягостной душной истоме, ожидая грозу. Зато здесь, в пивном зале, бушевали словесные вихри и гром летал над головами. Андрея Ивановича кто-то поймал за руку и потянул к столику. Он оглянулся. - Ба-а! Дмитрий Иванович. - Садитесь к нам! - сказал Успенский. Ему пододвинули табурет, потеснились. Андрей Иванович присел к столику. Кроме Успенского он признал только одного Сашу Скобликова из Выселок, добродушного, медлительного малого с тяжелыми развалистыми плечами да с бычьим загривком. Остальные двое были незнакомы Андрею Ивановичу. Он поздоровался общим кивком и поглядел на Успенского: кто, мол, такие? - Это мой давний приятель Бабосов, учитель из Климуши, - указал тот на своего соседа, успевшего захмелеть. Бабосов только хмыкнул и головой мотнул, но глядел себе под ноги; он вспотел и раскраснелся, как в лихорадке, бисеринки пота скатывались по его морщинистому лбу и зависали, подрагивая, на белесых взъерошенных бровях. - А это Кузьмин Иван Степанович, - кивнул Успенский на хмурого чернявого мужика с высокой шевелюрой, в галстуке и темном костюме. - Бывший богомаз, бывший преподаватель по токарному делу в бывшем ремесленном училище. А теперь - учитель Степановской десятилетки. И я тоже... И он, и он, - Успенский по очереди обвел глазами своих застольников. - И этот богатырь и наследственный воитель, - ткнул в плечо Скобликова, - мы все - новые педагоги новой десятилетки. Все, брат. Рассчитался я с вашей артелью. Прошу любить и жаловать, - Успенский был заметно под хмельком и чуть подрагивающей рукой стал наливать водку Андрею Ивановичу. - Мы сегодня угощаем. У нас праздник. - Я тоже могу угостить. И у меня удача, - сказал Андрей Иванович, принимая стопку. - Что? Уже на облигации выиграл? - хмыкнул Бабосов. - Николай, окстись! - сказал Успенский. - Андрей Иванович патриот. Он из своего кармана кладет в казну, а мы с тобой из казны тянем в свой карман. - Дак каждый делает свое... как сказал Карел Гавричек Боровский. А, что? - Бабосов сердито оглядел приятелей. - Скажем, пан, открыто: крестьяне жито из дерьма, а мы дерьмо из жита. - О! За это и выпьем, - поднял стопку Успенский и чокнулся с Андреем Ивановичем. Все выпили. - Так что у тебя за удача? - спросил Успенский. - Жеребенка продал, третьяка. - За сколько? - За сто семьдесят пять рублей. - Хорошие деньги. Играть на бегах будешь? - спросил Успенский. - По маленькой, - улыбнулся Андрей Иванович. - Во! Учись у них, у дуба, у березы... У крестьян то есть, - сказал Бабосов. - Он и удовольствие справит, и деньги сохранит. Поди, поросенка поставишь на приз-то? - спросил Андрея Ивановича. - Я не голоштанник, - ответил тот, оправив усы. - Могу и в долг дать. - О-о! Богатый у нас народ... - Бабосов с удивлением оглядел Андрея Ивановича мутным взором. - А ты подписался на второй заем индустриализации? - Ну, чего прилип к человеку! - толкнул его Кузьмин. Тот оглянулся, извинительно осклабился и вдруг загорланил: Нам в десять лет Америку догнать и перегна-а-ать... Давай же, пионерия, усердней шага-а-ать! Ать, два - левой! - Опупел ты, что ли? - рассердился Успенский. - А что, не нравится песня? Наша трудовая песня не нравится, а? - Тут где-то ходит милиционер Кулек, - сказал Успенский. - Он тебя за неуместное употребление передовой песни-лозунга посадит в холодную, к Рашкину в кладовую. Понял? - Ах, Дмитрий Иванович, политичный вы человек... Значит, ваше служебное ухо раздражает мое патриотическое пение? А почему? Слова не те? - Да перестань наконец! - ткнул опять Бабосова под ребро Кузьмин. Тот поморщился и опустил голову на локоть. - Какой расклад? - спросил Андрей Иванович. - На кого больше ставят? - Поздно Ты пришел. Тут такое творилось... И содом и умора, - усмехнулся Успенский, наливая в стопки. - Васька Сноп с толкачом Черного Барина подрались. - А Сноп от кого? - спросил Андрей Иванович. - От Квашнина. Жеребец новый... С конезавода привез. Говорят, чуть ли не из Дивова. Ну, Васька Сноп тут нагонял азарту. Второй приз, говорит, в Рязани взял. А ему этот толкач... Чей-то климушинский и сказал: он, мол, у вас мытный. Ему Васька промеж глаз как ахнет. Вот тебе, говорит, мыть не отмыть. Ну и синяк во всю переносицу. Тот, климушинский, как схватил Ваську за ворот, так спустил с него рубаху. Сноп в одних штанах остался. Кулек отвел обоих в кладовую. - А ты видел жеребца Квашнина? - спросил Андрей Иванович. - Видел... Орловский, караковый... Статей безукоризненных. Идет чисто... Но каков он в деле? Черт его знает. Ставят на него хорошо. - Поглядеть надо... - сказал Андрей Иванович. - Я больше русских люблю... Думаю, ставить на Костылина. - А Боб? Орловский, но какому русскому уступает? - Что Боб? Федор Акимович всего один раз и приезжал-то на нем. Да и то Костылина не было. - Потому, говорят, и не было. Струсил твой Костылин. - Ну вот, завтра поглядим... Сколько заездов будет? - Четыре по четыре. Всего шестнадцать рысаков. Да заключительная четверка из победителей. - Колокол, вышка поставлены? - спросил Андрей Иванович. - Все на месте, - сказал Успенский. - Да, веселые дела... - Андрей Иванович поднял стопку. - Вот и мы пришли в самый раз повеселиться, - раздалось за спиной Бородина. К столику незаметно подошли Жадов с Лысым. Все обернулись к ним, даже Бабосов поднял голову: - Это чьи такие веселые? - Сейчас узнаете, - сказал Жадов и схватил обеими руками за шею Андрея Ивановича. Бородин выплеснул с силой водку в лицо Жадову. Тот захлебнулся от неожиданности и ослеп, машинально схватившись рукой за глаза. Андрей Иванович ударил снизу головой в подбородок Жадова, тот, взмахнув руками, отлетел к соседнему столику. Но, воспрянув, заревев, как бык, свирепо прыгнул на Бородина. Тот увернулся, и Жадов всем корпусом грохнулся об столик. Загремели, разлетелись со звоном бутылки и тарелки. Хрястнула отломанная ножка. Ухватив ее обеими руками, Жадов поднялся опять и, как дубиной, со свистом закрутил над головой. - Убью! - завопил он, отыскивая глазами Бородина. Но перед ним вырос, заслоняя свет от висячей лампы, Саша Скобликов: - Брось ножку, или башку оторву! - А-а! - захрипел Жадов. - И ты туда же. У-ух! Скобликов нырнул к Жадову, ножка со свистом прочертила дугу над его головой, а на втором замахе Саша, как граблями, поймал левой пятерней руку Жадова, поднял ее кверху, заломил, а правой наотмашь, вкладывая всю силу своего могучего корпуса, ударил Жадова в открытое лицо. Тот отлетел к стенке, сбив висячую лампу. Где-то раздался тревожный свисток, и звонкий голос Кулька покрыл весь этот гвалт и грохот: - Прекра-атить! Или всех пересажаю... В полумраке Успенский поймал за руку Андрея Ивановича и потянул к выходу, приговаривая на лестнице: - Пошли, пошли... Не то и в самом деле заберут... Бабосову на пользу - протрезвеет в кладовой. Сашке тоже не беда. Он молодой. Ему самое время по холодным сидеть. Славы больше. А нам позорно... На улице было темно и тихо, накрапывал дождь. У Андрея Ивановича от возбуждения постукивали зубы. Успенский запрокинул лицо в небо и вдруг рассмеялся: - Ну и потеха... Где ты научился так драться? - Где же? На нашей улице. Помнишь, как стенка со стенкой сходились: "Мы на вашей половине много рыбы наловили"? Да, ведь ты поповский сын. Ты в наших потасовках не бывал. - Пошли! А то их сейчас выводить начнут. И нас зацепят. - Постой, а ты расплатился? Кто у тебя был официантом? - Мишка Полкан. Расплачусь... Ну, до завтра... Встретимся на бегах. От десятидворной Ухватовки, тихановского хутора, созданного в первые годы нэпа, тянулся версты на две непаханый широкий прогон, по которому гоняли стадо на прилесные пастбища Славные. Здесь же, на этом прогоне, устраивались по праздникам бега и скачки. Лучшего места для таких состязаний и не подберешь: ни выбоин, ни ухабов, ни колесников - все ровно затянуто плотной травой-муравой, лишь узенькие тропинки пробиты в ней, как по линейке; посмотришь от Ухватовки - тянутся они до синего лесного горизонта, как веревки на прядильном станке у самого лешего. Во всю длину с обеих сторон прогон обвалован, да еще канавы прорыты за валами; ни талые воды, ни дожди не страшны ему. А ширина - десять рысаков пускай в ряд, все поместятся. На другой день с самого утра валом валит сюда разряженная публика - все больше мужики да молодежь, одни на лошадей поглядеть, другие себя показать. Ребятня верхом - красные да синие рубашонки пузырем дуются на спине, в конских гривах ленты вплетены, на лошадях ватолы разостланы, а то и одеяла, что твои чепраки! Гарцуют друг перед дружкой, то цугом пойдут, то в ряд разойдутся. Словно всякому показать хотят: "Берегись, кому жизнь дорога!" Но вот все съехались в конец села, сгрудились бестолково у церковной ограды и долго, шумно, с матерком разбирались - каждый норовил попасть в головную часть, чтобы поскорее окропиться и ускакать снова на прогон. Наконец разобрались в длинную, на полсела, вереницу и замерли. От церкви на Красный бугор за ограду выносят стол, покрытый сверкающей, как риза, скатертью. На него кропильню ставят - серебряный сосуд с распятьем, воды святой наливают из хрустального графина. Потом выходят попы с хоругвями, за ними хор певчих, как грянут: "...Видохом свет истинный прияхом духа небесного", - листья на деревьях замирают. А там уж заерзали в нетерпении целые эскадроны вихрастой конницы - глазенки горят, поводья натянуты... Кажется, только и ждут команды: "Поэскадронно, дистанция через одного линейного, рысью а-а-аррш!" Наконец священник подходит к столу, окунает крест в святую воду и, обернувшись с молитвой к народу, широким вольным отмахом осеняет крестом свою паству и торжественно распевно произносит: - Пресвятая Троица, помилуй нас, господи-и-и! А хор в высоком и звучном полете далеко разливается окрест: - Очисти грехи наши, владыка, прости беззакония наши... И мало понимающие этот смысл, но присмиревшие от торжественного пения ребятишки и успокоенные кони бесконечной вереницей потянутся мимо кропильного стола. А как только попадут на них брызги святой воды, воспрянут, словно пробужденные от сна, натянут поводья и с гиканьем понесутся по пыльной столбовой дороге мимо кладбища на широкий прогон. Федька Маклак еще с утра договорился с Чувалом и Васькой Махимом - после кропления лошадей мотануть на Ухватовский пруд, где их должны поджидать ребята с Сергачевского конца. Накануне вечером на посиделках у Козявки Маклак бился об заклад, что обгонит Митьку Соколика. Постановили всем сходом: кто проиграет, пойдет к сельповскому магазину и сопрет из-под навеса рогожный куль вяленой воблы. Махим с Чувалом попали на кропление почти в хвост колонны, и пока их Маклак ждал возле кладбища, с досадой заметил, как прокатили в качалках на резиновых колесах полдюжины рысаков по направлению к прогону. - Эх вы, хлебалы! - обругал он опоздавших приятелей. - С вами не на скачки ехать, а лягушек только пугать. - Чего такое? - вытаращил глаза Чувал. - Чего? Рысаки на прогон подались. - Ну и что? - Тебе-то все равно, а мне помешать могут. - Кто? - Нехто... Отец. Кто ж еще? Маклак дернул поводьями, свистнул, и Белобокая почти с места взяла галопом. На берегу Ухватовского пруда, возле одинокой задичавшей и обломанной яблони, оставшейся от большого барского сада, стояли их соперники. Их тоже было трое; Митька Соколик сидел на крупном мышастом мерине, почти на голову возвышаясь над Маклаком, хотя ростом они были ровные. - Мотри, Маклак, держись дальше, а то мерин Соколиков копытом до твоей сопатки достанет, - смеялись сергачевские. - Волк телка не боится, - отбрехивались нахаловские. Ехали рысцой к прогону, держались кучно, переговаривались. - Как будем обгоняться? На всю длину прогона? - спросил Соколик. - Поглядим по месту, - солидно ответил Маклак. - Кабы рысаки не помешали. - А мы вдоль вала... Кучнее пойдем. Много места не займем, - сказал Чувал. - Тогда надо хвосты перевязать, - предложил Махим. - Не то обгонять станешь, соседняя лошадь мотнет хвостом, - глаза высечет. - Это дельно, - согласился Соколик и первым спрыгнул с мерина. Он был сухой, жилистый, какой-то прокопченный и скуластый, как татарин. За ним поспрыгивали и остальные. - Мой папаня говорит: если чертей не боишься, завяжи хвост у лошади, - сказал Махим. - Что ж, твоя лошадь хвостом крестится? - спросил Чувал. - А как же, - ответил Махим. - Ты погляди, как она бьет хвостом: сперва направо, потом налево, а то вверх ударит по спине и вниз опустит, промеж ног махнет. Вот и получается крест. - Ну, а если завяжешь? - спросил Маклак. - Завязанный хвост крутится, как чертова мельница... - Зачем же ты завязываешь? - спросил Соколик. - Папаня говорит - завязанный хвост скорость прибавляет. - Ну и мудер твой папаня, - улыбаясь, сказал Соколик. Решили так: четыре лошади получают по одному очку, а две лошади спорщиков Маклака и Соколика по два каждая. Значит, чья команда наберет больше очков, та и выигрывает. Проигравшие вечером идут за воблой. На прогоне их остановили с красными повязками на рукавах кузнец Лепило и сапожник Бандей. - Вы куда? - спросил Бандей. - За кудыкины горы... - недовольно ответил Маклак. - Ты, конопатый тырчок, говори толком. Не то стащу с лошади да уши нарву, - погрозил ему своим кулачищем Лепило. - Что ж нам - обгоняться нельзя? - обиженно спросил Маклак. - Раньше надо было думать. Видишь - рысаков пустили на разминку. По прогону и в самом деле рыскало с полдюжины жеребцов, запряженных в легкие коляски; возле Ухватовки стояло еще несколько рысаков, окруженных большой толпой. Со всех концов к прогону подходил народ; тянулись и от Тиханова, и от невидимого Назарова, и даже от залесной Климуши. Вдоль прогона на высоких травяных валах, тесня и толкая друг друга, стояли сплошные стенки людей, а там, вокруг далекой бревенчатой вышки с колоколом, народу было еще больше. - Дядь Лень, мы вдоль вала проскочим... Можно? - спросил Чувал. - Вы отсюда попрете, а какой-нибудь жеребец навстречу вам выпрет от вышки... Что будет? Ну? И себе башки посшибаете и другим оторвете, - сердито отчитывал им Лепило. - Выходит - вам праздник, а нам - катись колбасой? Вы, значит, люди, а мы гаврики? - спрашивал Маклак. - На скачки объявлен перерыв... Понял? - отрезал Лепило. - А кто его устанавливал? - Не ваше дело... У вас есть две ноздри, вот и посапывайте... Ребята сникли и с затаенной тоской глядели на прогон. - Вот что, огольцы, - пожалел их Бандей. - Дуйте вдоль вала гуськом... Но потихоньку... А там, за вышкой, еще много места. Становись от вышки и гоняй до самых ухватовских кустьев. - Спасибо, дядь Миш!.. Ребята вытянулись гуськом и легкой рысцой покатили вдоль стенки народа. Возле самой вышки Маклак заметил в толпе отца; тот стоял рядом с Успенским и Марией и р