мность сознания таит в себе большую опасность. - Прости, Митя! Ты же сам говорил мне, что интеллигент - это тот, кто борется за права человека. - Милая моя, теперешний интеллигент, который говорит о правах человека, - это совсем другое. Интеллигент, не ставший бюрократом, отрезвел, он огнем очищен, он кается. - Кается, отрезвел! - воскликнул Юхно. - Так это-о что-то значит? Видимо, не так уж плоха была интеллигенция, если кается и несет голову на плаху? - А что ж они хотели? Посеешь ветер - пожнешь бурю. Или они полагали, что только народ будет расхлебывать заваренную ими кашу? Нет, сами хлебайте и помните, что потеряли. Ведь те, дореволюционные, интеллигенты, имели такие права, которые нам теперь и не снятся. Но им мало было... Я говорю о потрясателях основ, об этих наполеончиках, которые во имя-де общего блага плевали на свободу личности и на всякую духовную деятельность, требовали подчинения живой жизни казарменному распорядку согласно их партийным установкам. А либералы аплодировали им. Теперь они плачут. - Но ведь это тоже борьба за права человека, Дмитрий Иванович! - перебил его Герасимов. - Право на свою партийную линию, право на эксперимент, в конце концов. Ведь это же задумано было для общего блага! - Да, они тоже боролись за права человека. - Успенский нервно усмехнулся и с грустью поглядел на Герасимова. - Эх, Костя, душа доверчивая! Что толку в этих словах про общее благо, если сами эти ораторы ни в грош не ставили и не ставят уклад народной жизни? Да что знают о ней те же Преображенский да Троцкий? Мы-де желаем вам добра, как сами его понимаем, оттого и слушайтесь нас беспрекословно. Отсюда и нетерпимость, и насилие. Они и сами были гонимы, но, приходя к власти, тотчас становились гонителями похлеще прежних. Не только народу от них тошно - друг друга изничтожают... - Так в чем же причина? - спросил опять Герасимов. - Все в том же... Эта их гордыня непогрешимости... Сатанинская гордыня! И свои изречения объявили единственным источником истины! Все остальное подлежит истреблению... огнем и мечом! Вы посмотрите, что делают с церквами! А как громили поместья, библиотеки, монастыри - эти средневековые академии! Как уничтожают колокола, иконы, картины продают, сбывают древние предметы культа, рукописи, настенную живопись скалывают или замазывают. Как изгоняют священников, профессоров. И это марксизм? И это проповедовал доктор Маркс? Где же? От таких марксистов он открещивался, как от чумы. "Je ne suis pas marxiste!" То есть я сам не марксист, говорил он. - Это же кокетство. Ты защищаешь Маркса, потому что сам был марксистом, так это-о... - усмехнулся Юхно. - Дело не во мне, а в сущности. Нет, это не марксизм, а чистейшей воды бабувизм. За версту видна паническая боязнь все того же "умственного гения", интеллектуального превосходства тех, которые не на руководящей должности. А отсюда - все, что исходит не от нас, запретить! Мы одни хранители истины! Даже если бы знали истину?.. Ведь одно дело знать истину, другое - жить по истине. Вы посмотрите на них. Как взяли власть - сразу переселились в царские палаты да в барские особняки. Слыхали, поди, как Троцкого выселяли из Кремлевского дворца? Ленин в двухкомнатной квартирке живет, а этот - в апартаментах дворца. Полгода не могли вытащить его оттуда. Пайки для себя ввели, закрытые распределители! На остальных - плевать. А теперь что? Крестьянам говорят - сгоняйте скот на общие дворы, все должно быть общим. Для себя же - особые закрытые магазины, опять пайки, обмундирование. И все это во имя грядущего счастья? И это истина? Да кто же в нее поверит? Только они сами. Вот в чем гвоздь их теории: субъективизм выдавать за истину, за объективное развитие. Ото всех этих новых теорий всеобщего равенства скатились к старой бюрократической формуле - начальству виднее. Вот теперь их истина. А если такая истина не подлежит еще и независимой проверке, то пределы дозволенного в действии начальства имеют зыбкие границы. Каждый усердствует в угоду этому понятию. На остальное плевать. Это они переняли от наших чиновников. В старые времена еще посмеивались над этим. Знаете стишок? По причинам историческим Мы совсем не снабжены Здравым смыслом юридическим, Сим исчадьем сатаны. Широки натуры русские - Нашей правды идеал Не влезает в формы узкие Юридических начал. И только в революцию, в гражданскую войну и потом мы увидели в полном размахе наше презрение к законности. И теперь нам не до смеха. - Но, Митя, и этот стишок, и рассуждения твои о произволе в большей мере относятся к старой бюрократии, к офицерству, к народным низам. При чем же тут интеллигенция? Интеллигенция наша всегда жертвовала собой во имя народного счастья, шла на каторгу за убеждения, отказывалась от комфорта, даже от наследства. Одно это хождение в народ чего стоит! "Иди и гибни безупречно, помрешь недаром - дело прочно, когда под ним струится кровь". Вот стихи про нашу интеллигенцию, - сказала Мария. - Правильно! - подхватил Роман Вильгельмович и погрозил пальцем Успенскому. - Ты делаешь упор на нигилистах, на шестидесятниках, на их нравственной расхлыстанности, на этом разумном эгоизме, но совсем умалчиваешь о семидесятниках, об их самоотречении, о знаменитом хождении в народ. Ты позабыл о земцах, друг мой! Уж их-то не оторвешь от почвенности; хотя и шли они туда с иной верой, но растворялись в народе. Все эти учителя, лекари, землемеры, строители перепахали Россию, создали ее культурный слой. Или они не работники, не подвижники? Так это-о. Ведь можно в оценке роли интеллигенции и до поношения дойти. Во всем виноваты, мол, студенты и еще евреи. - Да вы меня просто не хотите понять, - с досадой сказал Успенский. - Я сам преклоняю колена перед земцами, перед чистотой и святостью этой идеи хождения в народ. И вовсе не пытаюсь свалить в кучу все, что связано с русской интеллигенцией. Я говорю не о мыслителях, но о трудовой и практической части ее, уходившей в народные низы на черную работу; я говорю о богоборческой стороне, о том бунтарском чистоплюйстве в среде этой интеллигенции, о вожаках ее, которые меньше всего думали о практической пользе; они как раз презирали эту теорию малых дел, они и погубили ее своим терроризмом. Они вообще меньше всего задумывались над реальной пользой постепенного улучшения жизни народа. Именно их и боготворила определенная часть русской интеллигенции, более шумная часть, более назойливая. О ней-то я и говорю. Ей все враз хотелось перевернуть кверху дном. Я имею в виду ту самую нетерпимость, бесовскую наклонность к неприятию добрых начал в реальной жизни, которую высмеивал в русской интеллигенции Достоевский, а еще раньше Гоголь. У них, мол, мозги набекрень. У них все помыслы о будущем, а настоящего и знать не хотят. Дурак тот, кто думает о будущем мимо настоящего, сказал Гоголь. Да я вам сейчас прочту. - Он прошел к настенной полке, снял небольшой томик в зеленоватой обложке с черным переплетом, сплошь переложенный закладками из обрывков газет, раскрыл нужную страницу: - Вот оно! "От того и вся беда наша, что мы не глядим в настоящее, а глядим в будущее. От того и беда вся, что иное в нем горестно и грустно, другое просто гадко; если же делается не так, как бы нам хотелось, мы махнем на все рукой и давай пялить глаза в будущее. От того и бог ума нам не дает; от того и будущее висит у нас у всех, точно на воздухе... Оно, точно кислый виноград. Безделицу позабыли: позабыли, что пути и дороги к этому светлому будущему сокрыты именно в этом темном и запутанном настоящем, которого никто не хочет узнавать; всяк считает его низким и недостойным своего внимания..." - Он захлопнул томик, бросил его на стол, потом сел, устало сгорбившись, и сказал более для самого себя: - Нет, не увлекает таких вот деятелей настоящая реальная жизнь. Скорее бы перевернуть ее. И ничего не жаль ради этого призрачного будущего - ни средств, ни сил. И крови даже не жалели, ни своей, ни чужой. А что толку? Каков результат? Опять новые жертвы? И конца этому не видно. - Успенский свел брови и уставился куда-то в угол невидящим взглядом. - Да, водятся грехи за русской интеллигенцией. Слишком доверялась она европейским поводырям, которые сами толком не знали дороги. Я не отвергаю твоего памфлета, и тем не менее ты упрощаешь, так это-о. - Роман Вильгельмович вытянул губы в трубочку, помедлил, погрозил пальцем и наконец изрек: - Ты умалчиваешь о первопричине распада и брожения: богатство и неуступчивость одних и бедственное положение других. Вот на этой почве и вырастали, так это-о, и пугачевский бунт, и максимализм интеллигенции. Нельзя надеяться на взаимную любовь и согласие, когда в пределах одного и того же государства одни потеряли счет своим землям, а другим куренка некуда выпустить. - А-а, это знакомый довод! - покривился Успенский. - Он мало что объясняет. У помещиков перед революцией было всего одиннадцать процентов земли. - В умозрительном смысле процент этот успокаивает, - согласился Роман Вильгельмович. - Но если по соседству с графиней Паниной, так это-о, живут мужики какой-нибудь Гавриловки? У них по две десятины на семью, а у Паниной тридцать одна тысяча десятин. Тогда как? А сколько было десятин у княгини Волконской в вашем уезде? - Двенадцать тысяч, - ответил Успенский. - Вот оно - яблоко раздора! Мужики отняли эту землю, мужики же прогнали и офицеров, и казаков... Так это-о... - Роман Вильгельмович хохотнул и выкинул палец. - Белое движение погубил земельный вопрос, признался Деникин в своих мемуарах. А мы сможем добавить: и старое русское общество погубил земельный вопрос. То есть погубила неуступчивость русской бюрократии, косность и ее, так это-о, центропупизм... извините мне это грубое слово... - Да я вовсе не хочу оправдывать бюрократию. Но откуда она бралась? - спросил Успенский. - С неба? Да оттуда же, из интеллигенции в основном. Интеллигенция порождала не только революционеров, но и бюрократию, а бюрократия, в свою очередь, насквозь пропитала своим бюрократизмом все интеллигентские кружки. Любят они бюрократию, а еще голодранцев, которые из бездельников. Ну, как же? Они-де Челкаши, вольные соколы да воры! Их Горький воспевал, а русского мужика дерьмом обмазал. Наши интеллигенты всегда были готовы ободрать крепкого мужика Хоря, чтобы поприличнее одеть какого-нибудь обормота Ермолая. Они сами такие же бездельники, как этот тургеневский Ермолай. - Эдак, пожалуй, ты и нас всех зачислишь в покровителей Ермолая да Челкаша, так это-о, - сказал Юхно и засмеялся. - А ты не смейся! Ты вот что заметь - район наш сельский, а кто из авторитетных мужиков в райисполкоме сидит или в райкоме? Один Тяпин. Да какой из него мужик? Не абсурдно ли решать дела народные за народ? Для здравого смысла это - абсурд, для логики интеллигента - это все в порядке вещей. Потому что сии интеллигенты, а теперь надо понимать - коммунисты - они одни знают, что народу надо, а народ этого не знает. - Но нельзя же коммунистов отождествлять с интеллигентами, - сказал Герасимов. - Нельзя, конечно. Да я не о коммунистах. И потом, какие коммунисты Поспелов да Возвышаев? Чиновники! А Троцкий, а Зиновьев - коммунисты, да? - Он махнул рукой. - Я говорю о некоей общей интеллигентской тенденции: идеология наших левых партий и максималистские замашки - все оттуда, из интеллигенции. Если, не вдаваясь в подробности, определить главную отличительную особенность их теории, так вот она - полное пренебрежение к нашему национальному историческому опыту. Они не видят связи прошлого с настоящим. Все начинают заново, все от себя идет у них. Вот в чем суть. Высшая образованность должна являться естественным завершением народного быта, должна вырастать из него, как плод из семени, сказал один мудрец. - Не только народного... Но и общечеловеческого познания! Это необходимое условие! - прервал его Роман Вильгельмович. - Само собой... - Успенский упрямо нагнул голову и с силой произнес: - Так следовало бы. Но мы про общечеловеческое помним, а народный опыт отбрасываем прочь. Все, что связано с народом, с его укладом жизни, с верой, с религией, - все это чуждо для наших леваков. Они не приемлют не только веру народа, но враждебно относятся к высшим проявлениям национального духа его, для них Толстой - юродивый, Достоевский - мракобес, даже Пушкин - выразитель дворянской культуры. Я уж не говорю о ненависти ко всем русским философам от Хомякова и до Булгакова. Для них русский исторический опыт - всего лишь изгаженная почва, которую-де надо расчистить. Отсюда и идет эта историческая нетерпимость, отсутствие трезвости, стремление сотворить социальное чудо. Где уж тут считаться с малыми детьми или со стариками? Поскорее историю творить надо по собственному плану. Пока в него верят, а кто не верит - тех заставим... Вот-вот, еще немного - и придем к изобилию. Стоит только всех в колхоз загнать. Чудо подай, чудо! Раз-два - в дамках. Вот что худо. Вот где собака зарыта. - Но не одни же фокусы везде, Митя! - с досадой сказала Мария. - Ты посмотри, как строятся заводы, города растут. Какой энтузиазм! Ведь не кнутом же гонят народ на стройки? Сами идут. - Идут... - устало ответил Успенский. - Народ у нас издавна тянулся к практическим знаниям, к техническому опыту, охотно шел в любое дело. И отчего же не идти ему? Тут все можно потрогать, сотворить своими руками. Народ и впредь будет идти туда, так что успех на стройках обеспечен. Но зато под завесой этого успеха еще крепче ударят по русскому укладу жизни, по русской культуре, мысли, по русскому национальному характеру... Нужны сильные потрясения, чтобы почва заколебалась под ногами нашими. Тогда вот и поймем, что исторический опыт народа есть единственная надежная опора. Тогда вот и вернемся к национальным истокам своим, поклонимся еще в ноги Руси-матушке. - Крепко ты бьешь, крепко... Ничего не скажешь. Да, надо осуждать за грехи прошлые и настоящие. Но надо еще и понимать, почему становились на грешный путь, так это-о. Вот ты сказал, что интеллигенция скорее Ермолаю потрафляла, а не Хорю. Но почему? Объяснить можно. Наша интеллигенция сложилась идеологически в шестидесятые годы, когда ждали раскрепощения крестьян, боролись за это. И дождались, так это-о... От третьей части до половины всей земли оставалось помещику, а крестьянину выделялось с гулькин нос. Максимум на семью шесть-семь десятин, а минимум - половину этого надела... Да мало того! С крестьян еще требовали подати не только за пользование землей, но и от промысловых заработков. То есть фактически налагался платеж на трудоспособность крестьянина. Его заставляли заниматься отхожим промыслом и оплачивать свою независимость от барина. Короче, был установлен косвенный выкуп личности, так это-о! Вот почему бунтовали мужики, вот почему кипела и негодовала интеллигенция. Ведь эту же реформу ввел либеральный, лучший царь! Так это-о... Тут поневоле кинешься в объятия к самому дьяволу, если он посулит всех уравнять, понимаете ли. - Роман Вильгельмович прыснул и, довольный своим доводом, рассмеялся. - А все-таки, виновата интеллигенция или нет? - спросил Успенский. - Да, виновата. Но во всем ли? Она раскачивала стихию, толкала на бунты, но далее от нее мало что зависело. Не худо бы учесть тот исторический опыт, на который ты уповаешь. Вспомни хотя бы вольницу Стеньки Разина! И там, при Стеньке, казачество только начинало, а главной силой были мужики. Народ! Бунтовали повсюду... Бунтовали против чиновного люда, потому как заели. Уложение 1649 года - вот главная причина. Введение крепостного права! И некуда бежать. Ловили, как зайцев. Насмерть засекали. Вот и причина. А еще - раскол. В церквах запретили вести проповеди на мирские темы, то есть осуждать все те же бесчинства чиновников. Вот из-за чего и бунты. А порядки у Стеньки в кругу своей братии смахивали на интеллигентские диктатуры, так это-о... И там узришь всю ту же мерзкую нетерпимость и беспощадную жестокость. А ведь интеллигенции тогда и в помине не было. И Петра еще не было, ее родоначальника, так это-о. - Роман Вильгельмович оглядел всех лукаво и вытянул губы трубочкой. - Да, нечто похожее было и в прежних смутах, - согласился Успенский и длинными сухими пальцами левой руки стал нервно пощипывать свою бородку. - Стало быть, причина такой ожесточенности лежит глубже. Интеллигенция могла дать всего лишь толчок первоначальный. А далее все ускользает из-под контроля, так это-о... И не кто иной, как интеллигенты более всех поплатились своими головами за эту развязанную всеобщую потасовку. Искупили свою вину, так это-о. Вся беда в том, что мы ищем причины не в себе самих, а вне нас, в общественной среде, в идеологии и прочее. Мы натуру человека не учитываем, вот в чем беда, понимаете ли. - Ты повторяешь мои мысли, - сказал Успенский. - Это не твои мысли. Их высказал несколько раньше Христос. И еще Достоевский, так это-о. - Роман Вильгельмович прокурорским взором окинул всех и, раздувая ноздри, продолжал высоким голосом: - А ведь это она, натура человека, с ее необузданными страстями, сказывалась и в опричнине Ивана Грозного, и в диктатуре Стеньки Разина в кругу своей вольницы. Формально и там, у Стеньки Разина, все были равны, а правили людьми все те же страх, произвол, донос, пытки, казни. А почему? Да потому, что спадали вериги божеского ограничения, и все становилось дозволенным, так это-о. - Но отчего же так получается? - спрашивал с отчаянием в голосе Герасимов. - Что за круг заколдованный? Люди стараются устроить все лучше, разумнее, свободнее, но, взявшись за это, тут же все и ужесточают? - А тайна сия велика есть, - ответил Успенский. - Христос не взял царства земного, то есть власти меча. Он полагался только на свободное слово. Те же, которые применяли насилие вместо свободного убеждения, в жестокости топили все благие помыслы. Ты прав, Роман Вильгельмович. Вот это нетерпение устроить все одним махом, перевернуть все с ног на голову и роднит вольницу Стеньки Разина с нашей радикальной интеллигенцией. Свободу внутри себя обретать надо - вот что главное. Ибо свобода духа есть высшая форма независимости человека. Вот к этой независимости и надо стремиться. И воцарилась тишина такая, что слышно было, как потрескивало пламя в керосиновой лампе. Потом Роман Вильгельмович тихо, как бы самому себе, сказал: - Кого больше любит бог, тому и страдания посылает... дабы очиститься в них и обрести смирение и разум. - Да, и я так думаю, - поднял голову Успенский. - Несмотря на все эти страдания, народ наш не пропадет; он выйдет из них окрепшим духовно и нравственно и заживет новой разумной жизнью. Все дело в том - сколько продлятся эти испытания. - Жаль только, жить в эту пору прекрасную уж не придется ни мне, ни тебе, - продекламировала молчавшая все время Соня, и все рассмеялись. - Так это-о, устами младенца глаголет истина! - А я думал - ты спишь, - глянул на нее Герасимов. - Немудрено и заснуть. Пора и честь знать, понимаете ли, - сказал Роман Вильгельмович, вставая. - Пора, пора! - заторопился и Герасимов. Гостей провожали до околицы; на улице шел снег, было темно от низкого неба, и стояла глухая вязкая тишина. Распрощавшись, гости пропали в десяти шагах за оградой, как под воду ушли. Мария с Дмитрием стояли, обнявшись, возле околицы и с минуту смотрели еще в темноту, будто ожидали их возвращения. - Митя, а почему ты оказался на стороне красных? Почему ты не пошел с офицерами в белую гвардию? - спросила она. - Я не белый и не красный, Маша. Я слишком русский, жалею и тех и других. В этом все дело. - И замолчал. Но в доме снова заговорил: - Офицеры были разные, Маша... Вообще все смешалось, и офицеры потянулись в разные стороны. Осенью восемнадцатого года нас перебросили с Закавказского фронта на Кубань. Пешком топали... Пока пришли, а там уж власть сменилась. Опять погоны нацепили. Послали нас в станицу на бричке за продовольствием. Со мной еще двух офицеров. Молодежь. Поручик да подпоручик и я, только что произведенный в штабс-капитаны. Они в одну хату, я - в другую. Слышу - по соседству свинья визжит. Потом шум, крики. И вдруг выстрелы: бах-бах! И вопли на всю улицу. Подбегаю - мои офицеры застреленную свинью уж на бричку завалили, а хозяин у ворот валяется, и кровь из головы его хлещет. И баба над ним вопит. "Вы что, - говорю, - трам вашу тарарам?" - "Молчи, - говорят, - не то и тебя уложим, поповское отродье". А ведь сопляки еще мокрогубые. Но сколько гонору! И все то же невежество и та же злость, жестокость, но под другим лозунгом: бей озверевшего хама! Кого же вы бьете, говорю? Мужика? Кормильца?! И слушать не хотят. Тут же на меня донос, и дело состряпали. Ты погоны снимал? Снимал. Большевикам служил? Служил... Еле ноги унес. Целый месяц по ночам пробирался, как волк. Вышел аж на Донце Северском. И сколько радости было! Тут что ни говори, Маша, а централизованная власть была, дисциплина, государственность. Куда все пойдет, еще толком никто не понимал. Но республика стояла, землю роздали поровну, по едокам. И мужики шли на фронт. Воевали - будь здоров! - и верили в лучшее. - А во что же нам теперь-то верить? - И теперь верить надо в лучшее. Это, Маша, что болезнь, - нетерпение, озлобление, взаимная ненависть - все это вырвется, как магма при извержении вулкана, и пожжет все вокруг, и камнем затвердеет; но и на каменистой почве в свое время пробивается жизнь, если восходит животворное солнце любви. А пока - время соблазнам пришло, как пишет Аввакум в своем "Житии". Сами, мол, видят, что дуруют, а отстать от дурна не хотят. Омрачил диавол, что на них и пенять? И мы не будем пенять. Давай жить, любить друг друга, детей учить, людям помогать. Верить в лучшие времена. - Ах, Митя, мне так страшно! - Ничего, бог даст - все образуется. Заседание районного штаба по сплошной коллективизации затянулось до глубокой ночи. Сперва закрепляли и расписывали уполномоченных по кустам, потом прикидывали и подсчитывали, сколько подвод надо для их доставки на места, потом считали - сколько подвод послать в Пугасово за рабочей делегацией да за охраной, да еще подводы нужны для отвозки семей выселенцев к железной дороге. - А главы семей пусть топают пешком. Эти отъездились на рысаках да на тугих вожжах, - сказал Возвышаев. Заседали в его кабинете; накурили так, что секретарша Зоя, сидевшая у телефона на приеме донесений из сел, стала кашлять и задыхаться. Возвышаев раскрыл настежь окно, и дым повалил наружу, как из трубы. - А теперь марш по домам! Которые отъезжают, явиться сюда к пяти часам утра. Со мной останутся Чубуков, Радимов и Зоя. Для этих дежурство круглосуточное, отдых в пересменку. Председатели ближних сельских Советов приезжали на доклад лично, дальние докладывали по телефону, под запись. Тихановские явились вдвоем - Кречев с Зениным. Секретарь ячейки, несмотря на холод, был в кожаной фуражке со звездой; фуражку бережно положил на край стола, словно тарелку со щами поставил, из планшетки достал списки кулаков и передал в руки самому Возвышаев у, поясняя: - Значит, процент, спущенный районом, перекрыт. Вы намечали двадцать четыре семьи по Тиханову, мы утвердили двадцать шесть. Этих вот на выселение с арестом глав семей, а эти пусть идут на все четыре стороны. Возвышаев просмотрел списки с явным удовольствием. - Молодцы! Кого добавили? - Значит, дополнительно подработаны... столяры Гужовы. Живут на углу Нахаловки и Базарной. Дом о двенадцати окон, подворье обнесено деревянным заплотом, телеги там собирают. Очень может пригодиться для общественной конюшни. - Правильно! - похвалил Возвышаев. - Я знаю этот дом. Богато живут. - Исключительно! - подхватил Зенин. - Некоторые из нашего актива, - тут Зенин смерил взглядом Кречева, - пытались отвести эту кандидатуру на том основании, что, мол, кустари-токаря. Однако беднота не позволила. У этих токарей, оказывается, две лошади, два амбара, два молотильных сарая... - Дак их же два брата! - словно в свое оправдание, сказал Кречев. - А что беднота? - спросил Возвышаев, не глядя на Кречева. - А беднота точно припечатала: оба брата повязаны, говорят, одной веревочкой - богачеством. Вот так... - И снова поглядел со значением на Кречева. Тот стоял и комкал в руках снятый малахай, как нищий у порога. - Правильно ответила беднота, - сказал Возвышаев. - А еще кого вывели на чистую воду? - Еще вот этого кустаря-одиночку, Кирюхина! Некий фотограф. - У которого баба толстая? - усмехнулся Возвышаев. - Знаю. Богато живет. - За неделю барана съедают! - радостно подхватил Зенин. - Масло, сметану с базара ведрами тащат. И еще одна вскрытая беднотою порочная отрасль - у этого кустаря-одиночки не один, а два фотографических аппарата. - И дом в три окна, - пробубнил от порога Кречев. - А какой павильон отгрохал! - вскинул по-петушиному голову Зенин. - Крыша стеклянная! - Дак ему фотографировать надо, - нерешительно оборонялся Кречев. - Из двух аппаратов? Да еще в стеклянном павильоне? Обратите внимание, беднота этот павильон презрительно нарекла Аполеоном. Известно, в какую сторону намек! - Зенин выкинул палец кверху. - Темнота и дурость, - твердил свое Кречев. - Ты больно просвещенный у нас. От твоего просвещения чуть село не сгорело, - изрек Возвышаев, едко усмехаясь. - А то, что жена этого кустаря-одиночки ежегодно на курорт ездит? Как вы этот факт расцениваете, товарищи либералы? - Зенин сперва строго посмотрел на Кречева, а уж потом, сменив выражение, расплываясь в лучезарной улыбке, обернулся к Возвышаеву. - Я вам не либерал. - Ты хуже. Ты примиренец, играющий на руку правым элементам. Учти, Кречев, если еще раз заметим, что ты занимаешься попустительством, снимем с работы с оргвыводами, - сказал Возвышаев. В нахолодавший кабинет вошли Радимов с Чубуковым, за ними, кутаясь в шаль, вошла Зоя. На ней были белые валенки и вязаная кофта. - Ой, как вы тут можете? - сказала она. - Тараканов, что ли, морозите? - Там Кадыков дожидается, который из Пантюхина, - сказал Чубуков, закрывая окно. - Ладно, хорошо поработали, - сказал Возвышаев, пожимая руку Зенину. - Значит, до утра. Быть всем в Совете в шесть часов! И учти, Кречев, раскулачивать без мерехлюндий. - Есть без мерехлюндий, - ответил тот по-военному и мешковато обернулся уходить. - А ты сам проследи, чтоб во главе групп по раскулачиванию не было знакомых или приятелей кулаков. - Принцип революционной бдительности и беспощадности будет строго соблюден, - ответил Зенин, прощаясь. - Орел! - изрек Возвышаев, кивая на дверь, после того, как она закрылась за Кречевым и Зениным. - Там Кадыков дожидается, - напомнил опять Чубуков. - Хрен с ним, пусть постоит. - Возвышаев, довольный, потер руки и прошелся по кабинету. - По тому, как мы проведем эту операцию, дорогие товарищи, народ будет судить о нашем неуклонном движении вперед к счастливому будущему без эксплуатации и мироедов. А враги наши пусть содрогнутся не только повсюду на земле, но и в гробах. - Это нам - раз плюнуть, - отозвался Радимов. Чубуков, закрыв окно, раскуривал свою трубку, шумно, с потрескиванием посасывал ее. На всех на них были новенькие суконные командирские гимнастерки цвета хаки. Накануне Нового года все это добро завезли в районный распределитель. Кадыков вошел без стука и, поздоровавшись, спросил от порога: - Донесение кому сдавать? - Ты как в лавку ворвался... без спроса, без стука, - проворчал Возвышаев. - Привыкли там, у себя в милиции, к разгильдяйству. - Мне сказали, что сюда сдавать, вот я и вошел, - Кадыков протянул листок. - А что это за список? - спросил Возвышаев, принимая бумагу. - Это не список, а плевок на всесоюзное мероприятие. Один кулак на все село?! - Один. Мельник Галактионов. Больше кулаков нет. - Это кто вам сказал? Зачем вас послали в Пантюхино? Колхоз создавать или кулаков прикрывать? - загремел Возвышаев. - Вы на меня не кричите. Не то я повернусь и выйду. - Кадыков вскинул подбородок и насупился. - Это решение пантюхинского актива. Нет у нас больше богатых людей. Село бедное. - А я вам повторяю: райштаб послал вас в Пантюхино не для того, чтобы определить - бедное село или богатое, а для выявления кулаков. Где у вас кулаки? - В штанах у меня прячутся. На, обыщи! - Возьми ты его за рупь за сорок... Да понимаешь ли ты, голова два уха, что есть завтрашний день? - Возвышаев сунул руки в карманы галифе, покачался перед Кадыковым, подымаясь на носки и, насладившись мертвой тишиной, назидательно изрек: - Завтрашний день есть исторический рубеж перехода в иную формацию. Понял? - Нет, не понял, - ответил Кадыков. - С завтрашнего дня начинается великий перелом, как сказал товарищ Сталин. - Кто был ничем, тот станет всем! - подхватил Радимов и загоготал. - Вот именно! - Возвышаев вынул одну руку из кармана и погрозил Кадыкову пальцем: - Кто этот исторический рубеж не в силах перешагнуть, тот будет отброшен в арьергард наступательным порывом пролетариата в союзе с беднейшим слоем крестьянства. То есть он окажется в хвосте событий заодно с правыми элементами. Понял? У нас так: либо туда, либо сюда, промежуточной фазы не терпим. - Не понимаю, в чем вы меня обвиняете? - А в том, что вы остановились на пороге событий. - Дан вон он, порог-то, позади остался. - Кадыков кивнул на дверь. - Не прикидывайтесь мальчиком из купеческого магазина. Времена не те. Наступила пора спрашивать и отвечать. Вот так. Спрашиваю я, а вы отвечайте. Почему не выявлены в вашем селе кулаки? - Нет же их! Один мельник Галактионов. Больше нет. - А поп, дьякон, псаломщик, староста церковный? А лавочники? Волгари-отходники! - Попа посадили. Один лавочник разорился, второй сбежал. Дьякон - кладет деньги на кон. Он пьяница у нас. - Что ж у вас, нет ни одного порядочного человека на всем селе? - спросил Радимов. - Не то, что человека, у них ни одной порядочной лошади нет, - отозвался с подоконника Чубуков. - Ладно... Допустим, - сказал Возвышаев, возвращаясь к своему столу, - попа посадили. А где весь церковный причт? Вот и внесите его в список. И потом этих самых, волгарей-отходников. - А чего брать у этих волгарей? - спросил Кадыков. - Посовещайтесь и найдете, чего брать. Они у вас вроде бы селедкой торгуют. Вот и обложите их налогом или отберите селедку. Не то открыли местный промысел. Срамота! Пойдешь на базар - а от них за версту ржавчиной воняет. - Дак базар-то закрылся. - Откроется! Не беспокойтесь. Так что составьте список заново. Утром явитесь сюда, поедете в Степаново с другой группой. А кампанию по раскулачиванию в вашем селе проведет председатель сельсовета. - Он третий день пьянствует вместе с этим дьяконом, - сказал Кадыков. - Как? Он двадцатипятитысячник! Он только из Рязани приехал? Ты не врешь? Когда ж он успел запить? - Возвышаев с подозрением глядел на Кадыкова. - Как приехал, так и запил. Не верите, сходите проверьте. Сперва у попадьи пил, потом перешел к псаломщику, а эту неделю от дьякона не вылезал. - Где ж вы его поселили? - Нигде. Я ему говорю - живи хоть у меня. А он говорит: я человек легкий, где ночь застанет, там и пересплю. Он вроде бы из столяров. В Рязани, говорят, по домам ходил, подряды брал. И тут пошел по домам. - Радимов, придется тебе завтра подключиться к пантюхинцам. Поможешь организовать кампанию. - За нами дело не станет, - отозвался Радимов. Растворилась дверь, и вошел припорошенный снежком Ашихмин. Он снял с головы серую с кожаным верхом кубанку и кинул ее на диван. Довольно потирая руки, хозяйской походкой прошелся по кабинету и радостно изрек: - Ну-с, фонарики-сударики, вот как надо работать! Полную пожарку натолкал. И мужиков, и баб - всякой твари по паре. - Эксцессов не было? - спросил Возвышаев. - Какие там эксцессы! Бабы пошумели да повыли. Это бывает. А мужики молчат да посапывают. - Сколько взяли баб? - спросил Радимов. - А всех, которых ты засудил. Одна зараза исхудалая, злая, что цепной кобель! Все за полушубок меня хватала. Вот ен, где кулак-то, говорит. Вот кого кулачить надо. А я ей - отчепись! Ты, говорю, полапала жену Зенина и схватила пятнадцать суток. А за меня десять лет получишь. Как контра пойдешь, говорю. А она мне - подойдет, говорит, время - свяжут вас с Зениным за муде и пустят по полой воде. Вот зараза! Ничего не боится. - Это Авдотья Сипунова, - хмыкнул Радимов. - Когда я им зачитал приговор... По пятнадцать суток, говорю, за нападение на жену активиста. Она, эта Авдотья, мне говорит: мы вашу активистку в дерьме вымажем и по селу проведем. - Дал бы ей года три в назидание потомкам, - сказал Возвышаев. - Если б она что-нибудь против власти сказала. А то матерщина, мелкое хулиганство и больше ничего. - А как Бородин себя вел? - спросил Возвышаев. - Этот в усы фыркал, как кот. Все над нашей теорией посмеивался. - А вот за это можно и дело оформить, - сказал Радимов. - Он же не впрямую. Скользкий тип, все обиняком говорил. Не то я бы ему припаял... Ну, как бы там ни было, а дело сделано. Репетичку провели перед завтрашним мероприятием. Теперь и выпить не грех. - Ашихмин вдруг заметил Кадыкова: - Простите, а с этим товарищем мы не знакомы. - Это из Пантюхина, - сказал Возвышаев, и Кадыкову: - Ты все понял? Ступай! Завтра к шести утра быть здесь. Кадыков вышел. Возвышаев почесал за ухом и сказал Ашихмину: - Наум Османович, а этих, ваших арестованных, придется выпускать. Завтра утром в пожарку пойдут кулаки, которых берем по первой категории. - А тюрьма на что? - Озимов заупрямился. Мне, говорит, воров некуда девать. Да и что у нас за тюрьма? В ней всего четыре места. А мы берем по первой категории сорок человек. В пожарку и то всех не поместишь. Придется еще и в склад сажать. Там у нас раньше артельная лавка была. Здание крепкое, не убегут. - Делайте как знаете. Вам виднее. Только сперва пожрать надо. Вон, уже двенадцатый час, а я с обеда не емши. - Радимов, может, к сорокам пойдем? - спросил Чубуков. - Там и повеселиться можно. - Они ж уехали в Лысуху. А при моей жене не больно повеселишься. Ты думаешь - она мне поверит, что с заседания пришли? Скажет - кобелировали. До утра доказывать придется. - Ладно, пошли ко мне, - сказал Возвышаев. - Я холостой, мне отчитываться не надо. Водка есть, и закусь найдется. - Он перешел к угловой вешалке, где висел его полушубок, и сказал секретарше: - Зоя, держи ухо востро. Все телефонограммы записывай в книгу и обязательно выверяй. Смотри не засни! Часа в два приду, подсменю тебя. Возвышаев родом был из Виленской губернии; отец его держал на большой дороге корчму и лавку, скупал у евреев-тряпичников всякий хлам, прессовал его в тюки и отвозил на ткацкую фабрику. Торговал еще дегтем, лесом, патокой, зерном. Сыну своему, Никанору, любил говаривать: - Торговля, сынок, тем и хороша, что ты силу свою чуешь, власть над людьми. Тому в долг поверил, тому взаймы дал, того в компанию принял. И каждого видишь насквозь: иной и хорохорится, а платить нечем, и водишь его, как шелешпера на уде, - хочу - дам подышать, а хочу и - насухо выброшу. - Зачем она, власть-то? - спрашивал Никанор. - А чтоб тебя все боялись, - отвечал отец. - Мир держится на страхе - либо ты боишься, либо тебя боятся. Эту истину Никанор Степанович крепко запомнил. И когда в реальном училище учился, и когда учителем работал, и когда в армии в унтерах служил, и потом - в красных комиссарах, всюду замечал, что без страха нет никакой дисциплины, а стало быть, и не может быть никакого порядка. А порядок - основа основ и в жизни каждого человека, и даже в жизни целого государства. Когда рушится порядок, все идет колесом. К четырнадцатому году отец его так разбогател, что мечтал переехать в город, купить собственный дом и открыть торговлю с размахом на купеческий лад. Но пришла война, дорогу забили войска и беженцы, торговля упала, а там и немцы, гляди, нагрянут. Под немцем Возвышаевым оставаться не хотелось - во-первых, немцы, по рассказам, народ строгий, подати накладывают большие; во-вторых, кругом литва некрещеная, мало того что на добро твое зарятся, но, гляди, еще и жизни лишат. И подались Возвышаевы в Россию, надеялись: схлынет война - вернутся. Лавка пошла за бесценок. Корчму сдали на казенный кошт войскам для постоя. Не с подорожными бродягами двинулись на восток, а поехали поездом, как порядочные люди. В далекой Рязанской губернии, в городе Спасске, купили бакалейную лавку с деревянным верхом для жилья. Думали, что, торгуя, и время скоротают, и капитал сохранят. Не повезло - сгорела начисто целая улица, где стоял их дом. И пришлось самому хозяину идти на пристань грузчиком, а в зимнее время - рубить лес и жечь уголь. В восемнадцатом году, когда Никанор вступил в партию, он был уже чистым пролетарием. Подфартило Никанору с биографией: на законном основании писал он, что был сыном пролетария, бывшим учителем, красным комиссаром... Но из-за этой проклятой косины не приняли его в высшую кав. школу. Потом демобилизовали... Жена попалась капризной да гулящей. Отказалась ехать из Крыма в Рязанскую губернию, куда направили его после демобилизации. Пришлось алименты платить дочери, да родителям посылать, да брату помогать учиться. Долгие годы служил он в захолустной волости, сидел на семидесяти рублях. И понял, что вся его сила, вся его власть - в продвижении, а это значит - безупречная служба. Чем суровее он будет в деле, тем устойчивее его положение. Больше ему рассчитывать не на что... Квартирная хозяйка его Гликерия Банчиха встретила всю компанию недовольным ворчанием: - Эко вас черти по ночам таскают, - бормотала она в сенях, идя впереди гостей в избу. - Ты, Гликерия Ивановна, таганок бы нам развела да поджарила бы картошки, - сказал Возвышаев. - А то ни што! Таганок вам, непутевым, в полночь разводить. Поедите и холодное... Сели за стол, в переднем углу, под божницей. Возвышаев принес из чулана две бутылки водки, колбасы нарезал; Банчиха слазила в подпол, достала квашеной капусты и огурцов, картошки холодной поставила в жаровне, потом загремела самоварной трубой, смилостивилась: - Хоть и грех в полночь чертей на огонь сзывать... Да ладно уж, самовар поставлю... - А мы не боимся чертей-то! Пусть слетаются, - бодро сказал Ашихмин. - Знамо, - согласилась Банчиха, - вы сами антихристы. Одной канпании с чертями. - Хх-а! - покачал головой Ашихмин. - Никакой воспитательной работы не проводишь ты в домашней обстановке. Учти, Возвышаев, коммунист начинается с подъема, с постели, а не только в кабинете. - А что, и в постели на коммуниста норма выработки полагается? - гоготнул Радимов. - Тебе и в постель подай, что пожирнее, - проворчал Возвышаев. - И потолще, - просипел Чубуков, и все долго смеялись, довольные своим остроумием. У Возвышаева не оказалось ни рюмок, ни стопок, разливали по граненым стаканам. По полному. И выпили залпом... Выпитая на пустой желудок водка быстро ударила в голову, развязала языки, Возвышаеву все хотелось отметить торжественность момента, наступающий "великий перелом", и он, кося глазом в сторону и вверх, на божницу, кому-то грозил: - Это им не мирная теория врастания кулака в социализм. Здесь открытый бой, последний и решающий. Мы долго жили со связанными руками. Какая может быть революционная борьба за перестроение всего уклада, когда всякий мироед разгуливает у тебя перед глазами, а ты его п