альцем тронуть не имеешь права? Ведь хочешь ты это признавать или не хочешь, а в социализм мы топали в теплой компании с кулаком и либералом, а проще говоря - с правыми элементами. И вот что противно, нас тут, на местах, сдерживали своими циркулярами высокие защитники этих правых. - Да, это верно... Долго в цепях нас держали, как в песне поется. - Ашихмин обвел застолицу блестевшими от возбуждения глазами. - Думаете, вам здесь было труднее, чем там, наверху? Нет, дорогие товарищи, ошибаетесь. Нам, разрабатывающим теорию классовой борьбы в текущий момент, было еще труднее. Замечательный теоретик, секретарь ЦК, товарищ Преображенский еще в двадцать четвертом году в своей знаменитой брошюре доказал, что деревня, то есть богатая часть ее, должна стать тем капиталом, который надо потратить для построения социализма. А откуда еще взять этот капитал? Ведь колоний теперь у нас нет. Ту самую роль, которую играли при капитализме колонии, теперь должна сыграть деревня. Иного выхода нет. Но вся эта сволочь во главе с Бухариным подняла вопли: как? вернуться к военному коммунизму? Середняка обидели, кулака жаль! Ну ты сегодня пожалей кулака, а завтра он тебе горло перережет. Ведь говорили же им, говорили! Так нет, не послушали. Самого товарища Преображенского за борт! Троцкистом объявили. Да мало ли светлых голов, непримиримых борцов за истинный социализм посписывали со счета... Но товарищ Сталин теперь всех восстановил: и Пятакова, и Смилгу, и Преображенского. Наконец-то разобрались, кто враг, а кто друг. И теперь враги наши на собственной шее почувствуют наш объединенный удар. - Это кому ж вы собрались шею-то мять на ночь глядя? - спросила Банчиха с печки. - Ты, старая, посапывай в две ноздри. Не то я тебя за ноги стащу и на мороз выставлю, - сказал Радимов. - Ах ты, собачий твой корень! Да я тебя сама выгоню. Вон, возьму кочергу и по башке. - Я собачий корень? Да я тебя, в душу мать... - Радимов вскочил из-за стола. - Охолони малость! - осадил его Возвышаев. - Сядь! Во-первых, ты у меня в гостях и не лезь в пекло поперед батьки. А во-вторых, с представителем беднейшего крестьянства разговоры вести в тоне разъяснения и убеждения, а не грубым окриком. - Какая она беднейшее крестьянство? - ярился Радимов. - Это ж чистой воды кулацкое отродье. Или подкулачник. - Вот вы и есть татарское отродье... Сказано - незваный гость хуже татарина, - ворчала свое с печи Банчиха. - Опять! - грохнул табуреткой Радимов. - Тише, тише... - Я тебя не понимаю, Возвышаев, - сказал Ашихмин. - Ты вроде бы прикрываешь вылазки шовиниста... - Какой она тебе шовинист? Это ж русская поговорка обзывать татарином. - Хорошенькая поговорка! За такие поговорки судить надо по статье... - Гляди-ка, какой вострый! Откелева он залетел к нам, этот воробей?.. Ишь перья-то распустил! Чирикает. - Гликерия Ивановна, вы давайте без выпадов и оскорблений. Как-никак - все ж они гости, - посовестил ее Возвышаев. - Гости гложут кости. А эти - сами за стол, а хозяйку в хлев норовят запереть. Это не гости, а разбойники с большой дороги. Чубуков вынул изо рта трубку и сказал: - Никанор Степанович, или ты уйми эту ведьму сам, или я ее в сугроб, а трубку вставлю в заднее место, чтоб не задохнулась. Слышь ты, кочерга старая? В бога мать... - Ах вы, оторвяги каторжные! Сидят под божницей, в красном углу, и в бога костерят... Банчиха колобком скатилась с печки, прошмыгнула под занавеску в чулан и вдруг вымахнула оттуда с ухватом наперевес, как с рогатиной: - Вон из моего дома, супостаты краснорожие! Или счас караул закричу. Все село соберу... Пусть народ полюбуется - чем вы тут занимаетесь посреди ночи... Не ожидав такого скверного оборота, веселая компания смолкла, как пораженная громом, - все смотрели на Возвышаева с немым вопросом и осуждением. - Ладно, Гликерия Ивановна! - примиряюще сказал он, обращаясь к хозяйке. - Ну, погорячились ребята малость... Так ведь целый день не евши. Вот и опьянели со стакана. А пьяный, что малый. Какой с него спрос? Успокойся да и полезай на печь. - Ишь ты, ягненком заблеял. Присмирели... Нет уж, дудки! Меня такие оборотни не разжалобят. И черт котенком прикидывается. Уходитя! - Она постучала ухватом в пол, подошла к порогу и ухватилась за дверную ручку. - Уходитя! Или счас иду к соседям. Всех соберу... - Ладно, уйдем!.. - сказал Ашихмин, вставая. - Но учти, Возвышаев, эти выпады мы оформим по всем статьям. Вот они, свидетели, подпишут. И посадим эту ведьму. - Мотри, сам не сядь в лужу посреди дороги, - крикнула от порога Банчиха. - Хватит шуметь! - успокаивал ее Возвышаев. - Обидели, бедную. Нехорошо из своего дома прогонять гостей. - Это не гости, а шаромыжники... - Пошли, пошли! - поторапливал Ашихмин, берясь за полушубок. - Это уж не хулиганство, а сознательный выпад. Ну, мы ей покажем... - Водку забери! - сказал Радимов Возвышаеву. - В кабинете допьем. - А стаканы? - спросил Чубуков. - Стаканы не трожьтя! - крикнула от порога Банчиха. - Хрен с ними, - сказал Возвышаев, вставая. - Обойдемся крышкой от графина. 12 Гордеевский подрядчик Федор Звонцов ночью приехал в санках на хутор к Черному Барину. Заиндевевшего в пахах рысака привязал к плетню, накрыл тулупом и постучал кнутовищем в окно. Сперва вспыхнул свет в избе. Потом на крыльцо вышел Горбун в накинутом на голову, точно шаль, полушубке. Отталкивая назад, в сени, рвавшегося с глухим сиплым лаем старого кобеля, спросил: - Кого там нелегкая принесла? - Ты что, Сидор, своих не узнаешь? - ринулся от окна приезжий. - Я ж Звонцов, из Гордеева. Мокей Иваныч дома? - Федор Тихоныч? Проходитя в избу... Сидор взял собаку за ошейник и пошел впереди. В избе горела висячая лампа, тускло освещая голые стены, на которых висели на гвоздях шубы, шапки, хомуты и седелки вперемешку с пучками засушенной травы. В переднем углу была божница с богатыми иконами в серебряном окладе, с которых взыскующе смотрели строгие темные лики. У Черного Барина оказался Васька Сноп; с печки слез взъерошенный, со вздыбленными нечесаными волосами, с опухшим лицом, спал в портках и в валенках. И хозяин сам телогрейки на ночь не снял, тоже валялся в валенках на кровати. Видно было по всему, что завалились спать в чем были, крепко набрамшись. На столе стояли пустая четверть да высокая глиняная поставка с медовухой: огрызки хлеба валялись по столу, на деревянных тарелках лежали соленые огурцы, капуста квашеная, яблоки моченые. - С какой радости пировали? - спросил Звонцов. Хозяин, тяжело опираясь на локти, привстал с кровати: - Погоди до утра - завтра сам узнаешь. - А я не хочу годить. Затем и приехал... Черный Барин, как бык, подминая поскрипывающие половицы, прошел к столу, сел на скамью, кивком головы приглашая остальных. У него были рыжие с проседью короткие усы и темное морщинистое лицо. Возле отлежанного красного уха в седых волосах торчало черное перо, видно, из подушки, ворот синей косоворотки осел и скрутился жгутом. Глядел он хмуро красноватыми, как у старого кобеля, глазками; тот лежал у порога, бдительно смотрел на Звонцова, и казалось, что вот-вот забрешет. - Квашнина посадили, - сказал хозяин, - вон, Васька приехал... В ихнем районе уже началось. - Самого в тюрьму посадили, в Пугасове... а детей, жену, тещу отвезли в теплушки. На путях стоят... С собой ничего не велели брать. Взяли их - кто в чем был. - Сноп присел на край скамьи и тупо глядел куда-то в дальний угол, словно думал совсем не о том, про что говорил. - А хутор? - спросил Звонцов. - Туда отобранных лошадей сводют, - ответил Васька. - Ссыпной пункт хотят сделать. - Дак чего ж! И мы ждать будем, когда нас повезут на убой, как баранов? - спросил Звонцов и со злостью сильно выдыхнул, потом выругался. - А что поделаешь? Плетью обуха не перешибешь, - как бы на свои мысли ответил Черный Барин. - Ты хоть замахнись! Покажи, что человек, а не безответная скотина. - На кого же замахиваться? - Как на кого? На всю эту сволочь... Башки им сворачивать надо и отбрасывать прочь, - Звонцов скрежетнул зубами, бросил с силой об пол кнут и застонал, мотая головой. - Кто им башки сносить будет? Кто? Я да ты, да мы с тобой? - Как кто? Ты, верно, ослеп и оглох на своем хуторе? Весь народ колобродит, как брага в кувшине. Того и гляди, стенки разорвет. Погоди малость - увидишь, какое веселье пойдет. Вот погоди... Нас уберут - и за народ примутся, начнут всех бузовать в колхоз. Тогда и начнется. - Не пойму чтой-то... Мы-то с тобой с какого бока припека? Пока наши мужики раскачаются - нас и вспоминать не будут. - А чтоб не позабыли про нас, мы им всем покажем кузькину мать. Дворы наши пожгем, чтоб ни нам, ни им. А сами уйдем в лес. - Куда в лес? - Черный Барин ворохнулся, как спросонья, и удивленно посмотрел на Звонцова. - За кудыкины горы... Чай, у тебя найдется укромное местечко, как-никак - на краю леса живешь. Затем и приехал к тебе. - Пустое дело, Федор. Мы не медведи, в лесу не проживем. - Я ж те говорю - на время схорониться. А начнется - тогда поглядим. - Звонцов азартно подался грудью на стол. - Мокей Иваныч, посадят ведь! Все равно конец решающий подходит для нас с тобой. А ежели помирать, так с музыкой. Запалим... туды ее в душу мать! А-а? Пусть веселятся... - А грех-то, грех на душу ляжет... Как с грехом-то быть, а? - спросил Горбун, он как вошел, так и стоял у порога, ухватясь одной рукой за спинку деревянной кровати. Голова его чуть возвышалась над этой спинкой, но руки были длинные, сильные и плечи широкие, а губы вперед и навыворот, как у мулата. - Ты молчи, блаженный! - цыкнул на него Звонцов. - Тебя все равно не тронут, как убогого. Пойдешь по миру с сумой, молиться станешь, грехи наши замаливать. - Нет, Федор, в таком деле я тебе не помощник, - сказал Черный Барин, глядя на свои руки, сложенные крестом на столе. - Сжечь все, что сам обтесывал, выкладывал по бревнышку... А сад, питомник? Ежели спалить дом, и сад погибнет. Кто за ним тут будет присматривать? - Эх, голова два уха! Да ты что, спишь? Не до поросят, когда свинью палить тащат. С самого голову сымут, а ты об саде заботишься! - Я не бессмертный. Рано или поздно - все равно помру. А сад пущай стоит. Это живое дело. Дерево, оно от бога. И само по себе ценность имеет, и людям на радость. - Истинно, Мокей! Право слово, истинно! - сказал Сидор. - О, кулугуры упрямые! - выругался Звонцов. - Их, как баранов, на убой поведут, а они заботятся, чтобы хлев опосля них в запустение не пришел. Эх-х вы, агнцы божие! Оттого и бесы разгулялись, что такие вот беззубые потачку им дают, нет чтоб по рогам их, по рогам. - Он стукнул дважды кулаком по столу. - Да все пожечь, так чтобы шерсть у них затрещала... Глядишь - и провалились бы они в преисподнюю. - Нет, Федор, подымать руку на людское добро - значит самому бесом становиться... - О душе-то, о душе подумай! - сказал опять свое Сидор. Мокей Иванович тоскливо взглянул на брата и вздохнул, а Звонцов крикнул в лицо Черному Барину: - Значит, все им отдать? Передать из рук в руки? Так лучше, да? - На все воля божья, - ответил тот. - Но руки подымать на свое добро не стану. Грех. - Ну, ну... Давайте, топайте в рай в сопровождении милиционера. - Звонцов встал, поднял кнут, щелкнул им в воздухе и выругался: - Так иху мать! От меня они не разживутся. Пойду - и все пущу на воздух. - А ты об жене подумал? - спросил Мокей Иванович. - Сам в лес, а ее куда? - К сыну ее отправил в Нижний. - Звонцов опустил голову, помолчал. - Поди, до них не доберутся? - Потом махнул рукой: - А, всем один конец. Я пошел... - Спаси тебя Христос! - Сидор занес руку с двоеперстием. Но Звонцов отстранил его крутовищем: - Да пошел ты!.. - И вышел, хлопнув дверью. На улице валил снег, метелило. И тулуп, и грива лошади побелели. Звонцов отряхнул рукавицей гриву, снял тулуп, бросил его в санки и, отвязав вожжи от изгороди, еле успел повалиться на бок, накрыть ускользающие санки - Маяк взял с места рысью. "Ах, Федор Звонцов, Федор Звонцов! Думал ли ты, что доживешь до такого дня, когда руку свою занесешь на собственное добро? Зверем побежишь из родного села в лесную глушь хорониться от глаза людского. Людей добрых подбивать станешь на злое дело, скотину невинную, тварь бессловесную огню предашь. И свет белый станет не милым, и жизнь тягостной, невыносимой..." - думал про себя, рассуждал, спрашивал себя же, как постороннего человека, Федор Тихонович... Вспоминался ему восемнадцатый год, самое начало новой жизни. Он - еще молодой и крепкий тридцатипятилетний мужик, из унтеров, прошедший всю войну, вернулся домой самоходкой. Здесь верховодили левые эсеры; и милиция, и Совет - все было в их руках. Впрочем, всех их называли одним словом - социалисты. Называли с почтением, с восторгом. Как же! Они заступники народные. Землю делили по едокам, добро барское раздавали. Федор Тихонович с ходу пошел в дело - старого князя выселил из большого дома. У того уж ноги отнялись от старости - в коляске ездил, кормила и обихаживала его экономка Устинья, гордеевская баба. "Куда вы его перетаскиваете, ироды! - шумела она на гордеевских мужиков. - Дайте человеку помереть спокойно. Ему больше одной комнаты и не надо". "Возьми его себе в избу заместо телка, - смеялись мужики. - Не все ли равно тебе, где подтирать - в своей избе или в барском доме". И он смеялся, Федор Звонцов. Молодой, крепкий... Вся власть таперика наша, чего хочу, того и клочу... Он даже на эсеровском съезде был в селе Степанове. На том самом съезде, который высмеял тихановский начетчик Иван Петухов по прозванию Куриный Апостол - "Собаки лают - ветер уносит". И забирал его Федор Звонцов, понятым приходил с милицией. И злил его невозмутимостью своей, непостижимым спокойствием этот Куриный Апостол. "Дед, чего ты посмеиваешься? И книжки твои, и тебя забираем, понял?" - говорили ему. А он в ответ: "Беритя, беритя! Дураки вы, робятки, дураки и есть... Сперва меня заберете, потом вас возьмут. Вон у меня старуха картошку в подполе выбирает: с осени покрупнее берет, а к весне, когда поголоднее, и мелочь забирает... Так вот... Сперва меня, а время подойдет полютее - и вас, мелочь пузатую, заберут". Вот те и Куриный Апостол! Он и впрямь обернулся Иваном-пророком. А ведь смеялись над ним, как над шутом гороховым. Но были времена, когда Федору Звонцову было не до смеха; летом восемнадцатого года он уже в Красной Армии служил, усмирял офицеров на Дону, потом на Кубани... Гонялся за казацкими шайками, громил мятежные станицы. Под Новороссийском попали в окружение, а потом и в плен к белым. Ходил все лето девятнадцатого голодранцем, босым, копался в помойных ямах, побирался. Видел, как расстреливали матросов на окраине Новороссийска... Полный ров набили, больше тысячи. Прапорщик молоденький, худенький - соплей перешибить... И револьверчик у него вроде игрушечный. Подойдет к матросу, щелк ему в затылок - и в яму. И зарыть как следует не сумели - те суток двое ворочались в этом рву. Потом разлагаться начали, вонять. Их же, пленных солдат, заставили выкапывать убитых и хоронить где подальше... На этой работенке и осатанел Звонцов. Потом, когда отбили у белых Новороссийск, на вопрос: "Кто добровольно желает расстреливать офицеров?" - Звонцов вышел первым. И так ему обрыдло на этой войне, так надоело слушать команду и самому гавкать, что, придя домой, он отказался от всякой службы. А предлагали ему работать и в сельском Совете, и даже в волости... Был он смекалист и мастер на все руки - и плотничал, и штукатурил, и сапоги тачал, и бондарничал. Потом бригаду сколотил, подряды брал... Зажил на широкую ногу. Дом себе поставил пятистенный, двенадцать на десять аршин, на каменном фундаменте, под железной крышей, под зеленой. Строился в двадцать втором году, когда все на пуды покупали. За одни тесины под наличники заплатил двенадцать пудов проса. Зато уж и наличники получились во всю стену, как вологодские кружева... Ехал Звонцов домой по лесной дороге, занесенной рыхлым снежком, как лебяжьим пухом, - ни скрипа, ни стука, ни раскатов, только глухое пощелкивание подков о невидимый санный путь, всхрапывание рысака, идущего машистой рысью. Когда подъезжал к селу, в белесовато-мутном небе показалась тусклая, расплывчатая луна, словно кто рядно на нее накинул. Ветер поутих, но снежок все летел на землю, медленно кружась и снова разлетаясь, подкинутый ударами лошадиных копыт. "Это хорошо, что снежок идет, - думал Звонцов, - не успеешь от села отъехать, как и след занесет". Он решил податься в лесную деревеньку Новый Свет к сотоварищу своему по бондарным делам, куму Яшке. В Гордеево въехал глубокой ночью - ни одна собака не гавкнула, будто вымерло село. Маяк одним дыхом пронес его по селу, сам свернул к дому и замер у тесовых ворот, кося глазом на хозяина и поигрывая ноздрями, тихонько заржал. - Нет, брат, погоди... На двор тебе пути заказаны, - сказал вслух Звонцов, вылезая из санок. - Нет у нас с тобой больше ни двора, ни дома. Вот так, Маячок... Поедем дальше... К чужим людям горе мыкать. Звонцов бросил вожжи и, не привязывая лошадь, прошел в сени. Сперва вынес седло и неполный мешок овса. Мешок поставил перед мордой жеребца и, пока тот ел, распряг его и приторочил на спину ему седло. Потом спустился в подпол, достал бидон с керосином, вышел во двор. С подворья прошел в сарай - здесь было тепло и сумрачно. Вычеркнул спичку. В шатком мигающем свете увидел корову с телком, стоявших в углу, овец, брызнувших от него к дальней стенке, - те смотрели на него настороженно, недвижно и только хвостами дрыгали. Почуяли, поди, зачем пришел... Ишь, как уши навострили. Вот и дожил, Федор... Злодеем обернулся для своей же скотины. Пришел, как вор, как душегубец, на собственный двор. Звонцов залез по лестнице на сушилы, снял охапку сена, положил ее возле ворот и поджег. Ворота притворил, чтоб до поры огонь не заметили с улицы. На пороге в сенях услышал тревожное мычание коровы, сердце больно сжалось и зачастило, отдаваясь где-то в глотке. Приостановился, простонал глухо, как раненый зверь... покачался, сцепив зубы... Но нет, не вернулся назад, пересилил себя, хлопнул избяной дверью, пошел на выход. Маяк, накрытый тулупом, спокойно ел овес из мешка. Звонцов резко дернул за повод, оторвал лошадиную морду от овса, завязал мешок и кинул его на холку жеребцу. Ухватился за стремя и вдруг заметил санки. Мать перемать... Достанутся какому-нибудь риковскому начальнику. Ну уж, дудки! Санки были беговые, с выносным полозом, с гнутыми железными копылами, с плетеным расписным задником. Игрушка - не санки. И чтоб такое добро оставить на улице? Кряхтя и матерясь, Звонцов перелез через высокий тесовый забор на подворье, открыл наружные ворота, взял за оглобли санки и притянул их, прислонил к самому сараю. Там, в сарае, что-то гудело и потрескивало, вовсю бушевало пламя, бросая в щели притвора и в подворотню дрожащие багровые отсветы. Трубила протяжно корова, блеяли овцы, прядали, бились о дощатые стенки. Звонцов, пятясь задом, словно с перепугу, вышел с подворья, закрыл за собой наружные ворота, прыгнул в седло и вылетел из села галопом. Прокопа Алдонина забрали вечером, в тот самый момент, когда он собирался как следует поработать - порастолкать да попрятать куда подальше свое добро, чтобы встретить утречком ранним незваных гостей. Что гости нагрянут, знал наверняка - Бородин шепнул ему. Позавидовал Прокоп Сеньке Дубку, церковному старосте, - тот загодя все растащил. Когда забирали отца Афанасия, Семен в церковь проник - у него ключи вторые были - и за ночь обчистил ее за милую душу. Утром власти явились - опись составлять. Где церковная утварь? Позвать сюда старосту! Привели Дубка. А я почем знаю, говорит. За нее поп отвечал. Дело было осенью, ни следов не оставил, ни примет. Поди докажи... А утварь была богатая - один крест чего стоил! Золотой, с дорогими каменьями. Ваза серебряная, крапильня. А сколько блюд дорогих! И деньги были... "Семен - атлет. Заранее все учуял. А я ушами прохлопал", - с досадой думал Прокоп. Когда узнал он, что его громить будут, как на чужих ногах, еле до дома дошел. Хоть посреди улицы ложись и вой. Матрена - баба сырая - и так нерасторопная, а тут - села на скамью и ни с места. Только глазами хлопает да носом шмыгает. "Куда все девать? Что делать?" - спрашивает Прокоп. "И делать нечего, и деваться некуда. Одно слово - конец приходит решающий..." - "Ну, нет! Не на того напали..." Прокоп запряг лошадь и по-темному, через задние ворота, вывез на одоньи двигатель и зарыл его там в солому. Успел ружья спрятать в наружную защитку сарая, чтоб легче взять, ежели из дома выгонят... Хотел еще сундук Андрею Ивановичу свезти, да лошадей отогнать в Климушу, другу-однополчанину, да хлеб зарыть в сарае... И вдруг - пришли вечером, Якуша науськал: "Прокоп за ночь и добро растащит, и сам сбежит". Ашихмин с Левкой Головастым свели его в пожарку под охрану Кулька. В пожарке встретили песней: Идет, иде-о-от наш ненагляа-а-адный И хрен воротится на-зад... В пожарке на голой кирпичной стене висел фонарь "летучая мышь". Возле пожарных бочек, прямо на полу, на сене расположилась арестантская братия - человек десять тихановских мужиков. Охранявший их милиционер Кулек сидел тут же, на бочке. Арестованных баб держали отдельно, в хомутной, под замком. Главный пожарный, он же и клубный вахтер, а теперь арестованный Макар Сивый, пек картошку в горячей золе, выкатывал ее из грубки в широкую, как лопата, ладонь и, перебрасывая с руки на руку, приговаривал: - Ну, кому с пылу с жара от архангела Макара? - В преисподней не архангелы прислуживают, а черти, - мрачно сказал Прокоп. - Ишь ты, какой апостол кислых щей! - удивился Макар. - Нет тебе святого причастия. Держи, Андрей Иванович! - и бросил картошку Бородину. Кроме Андрея Ивановича тут были Четунов, Вася Соса, Тарантас, Бандей, Барабошка и Андрей Кукурай. Сидели больше все отказчики - одни отказались идти кулачить, другие - излишки сдавать. Кукурай за хулиганство попал - вымазал дегтем ворота Зенину. А Мишку Бандея забрали сразу по двум статьям: на заем не подписался и лыжи навострил - поймали возле кладбища, на паре ехал. "Ты куда?" - "К свату на крестины, в Гордеево". - "А рожь на пропой везешь?" - "Рожь на мельницу". - "Ты что, ай позабыл, что все мельницы закрыты?" - "А хрен вас знает. У вас семь пятниц на неделе". - "А ну, заворачивай оглобли!" Рожь отвезли на ссыпной пункт, лошадей оставили на бывшем поповом дворе, а Мишку в пожарку проводили. Поймали его Чубуков с милиционером Симой; Сима на повозку сел, а Чубуков наганом подталкивал Бандея - ступай, говорит, веселее, не то люди подумают, что ты не по своей охоте рожь сдаешь. Бандей матерился на всю пожарку: - Мать твою перемать!.. Олух я царя небесного! Большаком поехал, а! Надо же! Не голова, а чурка с глазами. - И бил себя ладонью в лысеющую голову. - Надо бы мне, дураку, по той стороне оврага, поповым полем... Не то бы свез Пашенковым... Лучше в карты проиграть. - Садись, Прокоп Иванович! - потянул Алдонина за полу полушубка Бородин. - В ногах правды нет. - Еще насижусь, Андрей Иванович! Ты-то как здесь очутился? - По ордеру... Отказался идти кулачить. - Не пойму, что за балаган? - сказал Прокоп, качая головой. - Ладно, меня кулачить собрались, ты отказался кулачить. А вон Кукурая зачем сюда притащили? - Я Зенину на воротах "анчихриста" написал дегтем, - вскинул тот подслеповатое лицо. - За религиозную пропаганду пошел? - усмехнулся Бородин. - Кукурай идет по политической линии, - отозвался от печки Макар, дуя на очередную картошку. - Его бы надо к бабам в хомутную, поскольку он с ними заодно, за церкву страдает. Да бабы отказались пущать. Сперва, говорят, охолостите его. А у нас коновала нет. - Нащет политики прошу не выражаться, - строго предупредил с бочки Кулек. - А ты не имеешь права разговаривать, поскольку на посту стоишь! - крикнул Бандей Кульку. - У меня такое право - что хочу с тобой, то и сделаю, - сказал Кулек. - Ты? Со мной? Да плевал я на тебя. Он сделает, что хочет?.. Да ты даже выгнать меня отсюда не имеешь права. Это я захочу - и начну вот над тобой изгиляться, а ты меня не выгонишь... - Э-э, как она, как ее... Мужики, хватит ругаться. И так тошно. - Андрей Митрич, а тебя пошто приволокли? - спросил Прокоп Барабошку. - Не говори и не спрашивай... - Барабошка только рукой махнул, но после паузы с жаром заговорил: - Э-э, как она, как ее... Подлец Якуша Ротастенький, какой подлец!.. Доказал на меня, будто я прячу кирпич артельный в сарае тестя. Но какой же он артельный? Когда еще выкупил я его! Спросите, говорю, Успенского или Алдонина, они подтвердят. А мне говорят: те элементы лишены голоса. Их показания недействительны. - Они всем глотку затыкают, - сказал Вася Соса. - Сами дерут и сами орут. - Э-э, как она, как ее... Смеются! Сарай, говорят, тестя, кирпич артельный, а ты вроде за сторожа. Я берег его на дом, говорю. Не слушают: артельный кирпич, и все тут. Так и отобрали. Зенин приехал, Ротастенький да Ванятка Бородин. А мне, значит, в насмешку суют бумагу: подпиши, говорят, что добровольно сдал кирпич. Такое зло взяло... Плюнул я в рожу Зенину. Вот за это и забрали меня. - Ротастенький - вор отпетый... А Ванятка Бородин... Мать его перемать! - заскрипел зубами Вася Соса. - Не при тебе будь сказано, Андрей Иванович... Все ж таки он тебе братец. Ему бы не только яблони посечь - голову оторвать и бросить в болото. - Попрошу прекратить выпады нащет политических угроз! - повысил голос Кулек. - Да пошел ты к... - Вася выругался, опять скрипнул зубами и стукнул пятерней себя по коленке. - Что Ванятка? Не в нем суть. Не сивый мерин, так чалый найдется. Все равно запрягут и поедут, - отозвался Бородин. - Ты соображай про тех, которые погоняют. - Нет, мил моя барыня! И те, кто погоняют, и те, которые везут, - все виноваты, - живо отозвался Тарантас. - Мы вот здесь за что с тобой сидим? А за то, что телегу отказались везти с конфискованным добром. Вот если б все в один голос отказались, тогда б небось они б запели лазаря, эти погоняльщики. - Да, тасуют нас, как колоду карт; кто против кого ляжет, тот того и за глотку берет, - сказал Андрей Иванович. - Сплошные черви козыри. Эх, воля-воля, всем горям горе, как говорил Иван-пророк, подойдет время - взыграет собачье семя. Вот оно и взыграло, и грызем друг друга... Прокоп сел на корточки, прислонясь спиной к колесу пожарной повозки, вынул кисет, стал скручивать "козью ножку". К нему живо потянулись со всех сторон: - Дай-кать затянуться. - Не жизня - тоска зеленая. - Что ж вы на дармовщину-то летите, как мухи? Ай свой табачок бережете? - Вы-ыкурили! - отозвался за всех Макар. - Только и смалят махру да языками чешут. - А чего ж делать? Каб работа была... - Скажи спасибо, что печь топится. Вытягивает. Не то бы мы все здесь от табачного дыма задохнулись. - А вот, мил моя барыня, кабы за стол мужика посадить энтим начальником. Скольки бы табаку он высадил за день? - Фунт! - Кило! - Полпуда!! - Насчет веса не скажу в точности... Но жалованья на табак не хватило бы. - Женшшыны, как мухота, задыхались бы. - Га-га-га!.. - До смеху ли теперь? - в сердцах сказал Прокоп и плюнул. - Глупый народ! - Ото верно, Прокоп Иванович, - согласно кивнул Тарантас. - Здесь все глупцы сидят, которые отказались. Умные на печке спят, а завтра пойдут кулачить. - Прижмут - пойдешь... Куда денешься... как она, как ее... Не один, так другой. - А что мне другие? - вспыхнул опять Вася. - Я не хочу грех брать на душу, понял? А ежели завтра заставят тебя бить? Бить меня, к примеру? Ты чего ж, станешь бить? Чего молчишь? - Что ты пристал к нему? - осадил Бородин Васю Сосу. - Доживем до завтра и увидим, кто кого бить станет, а кто и сдачи даст. - У нас сдачи? Ну нет, мил моя барыня... Были мужики... А теперя не народ, а телята комолые. Их с одной палкой куда хошь загнать можно. - Хотел бы я посмотреть, как ты палкой детей моих погонишь из дому! - покрываясь багровыми пятнами, зло проговорил Прокоп. - А что ты сделаешь? - спросил Тарантас, угрюмо глядя на Прокопа и тоже накаляясь внутренним жаром до красноты на скулах. - Застрелю как собаку! - сорвался на фальцет Прокоп и дернул пальцем, словно его ожгло. Кулек, успевший задремать, при этом пронзительном окрике спрыгнул с бочки и, ошалело ворочая белками, не понимая, кто и что говорил, рявкнул сразу на всех: - Ма-а-алчать! Не то всех пересажаю!.. - Куда? На бочку, что ли? - спросил Бородин, и все загоготали. Прокоп встал от колеса, с видного места, и прошел в угол за печку, а Кулек снял с головы синий шлем и стал закатывать тряпичные уши, чтобы лучше слышать, потом водрузил его на самую макушку. - Прекратите разговоры! - наконец изрек он, снял с передней стенки фонарь и отнес его, повесил над входной дверью. Теперь на мужиков падала громадная тень от повозки с бочкой, и они задвигались, зашуршали сеном, укладываясь на сон грядущий. Прокопу спать не хотелось. Поначалу досада брала: эко сорвался! Как мальчишка сопливый. И Тарантас тут ни при чем. Был бы он подлецом, небось не сидел бы в пожарке. Чего же на него яриться? И тем не менее мысль, что все, мол, трусы паршивые, так в упор брошенная в лицо ему Тарантасом, была обидной и такой неотступной, хоть кричи. А что ты сделаешь, когда и в самом деле твоих детишек, как поросят, с визгом и гоготом станут ловить по дому и таскать в сани под охрану милиционеров? Будто кто и в самом деле спрашивал его и в уши дул: "Ш-што-о? Ш-што-о?" - так все шумело в них и жухало в висках, и грудь теснило до тошноты. Васька Сноп рассказывал, будто у Квашнина ребятишек прямо из кровати таскали, одеться толком не давали, завертывали в тряпье - и в сани. А чтоб не кричали - конфетки в рот совали. Погремушками гремели перед теми, которые сопли не умели подтирать. Ай-я-яй! До каких страстей дожили? Вот подгонят утречком подводы, всю его шатию с Матреной во главе посадят и увезут, а ты здесь будешь сидеть, как бугай в загоне. Ори - не ори, хоть на стенку кидайся, кто тебя тут услышит? И чем дальше думал он про это, тем невыносимее казалось ему теперешнее положение, но как выйти из него? Как сбежать отсюда? Окна были под железной решеткой, дверь в воротах заперта на здоровенный замок - ключ у Кулька. Тот ходил, как заведенный, перед воротами и чертил острой тенью от шишака шлема по стенам и потолку. Только заворочайся - он сразу заорет во все горло и всех подымет на ноги. Не токмо что спать - ни лежать, ни сидеть не хотелось. И все клял себя за ротозейство. Ведь смог бы, смог попрятать, пораспихать кое-что. Авось вернутся еще? Что-то, глядишь, и уцелело бы. А теперь что? Выведут голеньких из дому и все добро порастащут. А вернешься - где искать? С кого спрашивать? Так и ворочались его тяжкие думы вокруг дома, как мельничные жернова; и он, все так же, сидя в углу за печкой, уронив голову на грудь, забылся уже под утро, после вторых петухов. Ему снилось, что они с Матреной в подвенечном платье подымаются на церковную паперть. Народу кругом, как на празднике каком, и все разряжены, шумные, веселые. И на него пальцем показывают да смеются. "Вот счас его женят, вот женят!" - кричат все. Растворяются железные врата, а там не храм божий, а какой-то сарай, и печь топится. Макар Сивый, грязный как черт, лопатой угли выбрасывает на пол и смеется. "Становись! - говорит. - Мы те счас обвенчаем". Он глянул себе на ноги - и с ужасом увидел, что стоит босым. Бежать! Ноги не слушаются. А его подталкивают прямо на горячие угли. "Становись, становись! - кто-то приказывает ему. - Привыкнешь..." Он глянул на Матрену, а это, оказывается, Якуша с ним стоит и подмигивает ему... Давай, давай! И тоже толкает его на угли... Разбудил его скрип отворяемой двери. В заснеженной шапке, в белых бурках стоял на пороге Возвышаев и громко спрашивал: - Сколько арестованных? - Так что девять человек, - по-солдатски отвечал Кулек. - Всех поднять! Кулек хлопнул пятерней о бочку и крикнул: - Подымайсь! Вставали нехотя, кряхтя и матерясь, кривя рожи, прикрываясь от света кто ладонью, кто шапкой. - Попрошу не выражаться! - крикнул опять Кулек. - Что, недовольны ранней побудкой? - спрашивал Возвышаев, прохаживаясь перед мужиками. - А ну, построиться! - Разберись по порядку! - скомандовал Кулек. Мужики растянулись в кривую шеренгу; справа стоял Бородин, слева замыкал ее Прокоп Алдонин. Возвышаев, сунув руки в боковые карманы полушубка, поднимаясь на носки, слегка покачиваясь, как петух перед тем как закукарекать, спросил: - Ну как? Хорошо ночевали? - И, презрительно усмехнувшись, что никто не отвечает, изрек: - Ишь ты, какие невеселые!.. Ничего, мы вас сегодня развеселим. Которые петь с нами не хотят и другим не велят, мы их ноне соберем и отправим куда подальше. - Лиха беда начало, - отозвался Бородин. - У нас был такой мужик, по прозвищу Иван-пророк. Так вот, когда его брали, он и сказал: сперва нас возьмут, которые покрупней, потом и до вас дойдет очередь, до мелочи пузатой. - Ты на что это намекаешь? - А чего мне намекать! Я про Ивана-пророка говорю. А он русским языком сказал, без намеков: сперва нас возьмут, потом вас! Вынув правую руку из кармана, сжав ее в кулак и потрясая им в воздухе, Возвышаев крикнул: - И я тебе скажу без намеков, кулацкий подпевала, пока до нас доберутся, мы вас всех передавим, как клопов. - Полегче, гражданин начальник, - сказал Прокоп, буровя глазами Возвышаева. - Я всю гражданскую проломал. В восемнадцатом году землю делил. А теперь неугоден для вас? Теперь меня в расход? - Ты землю делил по поручению левых эсеров. Они тут хозяйничали весной восемнадцатого. - Дак я их сюда приглашал? А? В ту пору они с вами заодно были. А теперь мы, мужики, и виноваты? Значит, нас в расход? - распалялся Прокоп. - Осади назад! Никто тебя в расход не пускает. А ежели имущество заберут, так поделом тебе. Поменьше хапать надо. - Я его где нахапал? Вот оно у меня где выросло. - Прокоп стукнул себя по загорбине. - На горбу нажито! Имейте в виду: на чужое позаритесь - свое потеряете. - А нам терять нечего, - холодно ответил Возвышаев. - Это верно. У иных даже совести нет. - Чего, чего? Ты это про кого? - Про барина своего, который на худое дело людей подбивает. Вот ему-то есть чего терять. - А ну, заткнись! - цыкнул Возвышаев. - Довольно! Поговорили. Ступайте по домам и помните - за отказ властям будем и впредь карать жестоко. И не на ночь забирать... Сроки давать будем. Хватит шутки шутить. Время теперь боевое. Революцию никто не отменял. - И, показав рукой на дверь, пропускал всех мимо себя, считал, как баранов. Последнего, Прокопа, приостановил: - Приготовьте угощение, Алдонин, - сказал с улыбочкой. - Гости придут. - Встречу горячими блинами, - мрачно ответил Прокоп. Шел торопливо по ночной притихшей улице, резко скрипел под валенками снег, да кое-где со дворов лениво тявкали собаки, но даже из подворотни не высовывались - глухая пора, самый трескучий мороз и сладкий предутренний сон. При виде своего крашенного суриком пятистенка Прокоп взялся за грудь - в левой стороне больно кольнуло и тягостно заныло, отдавая куда-то, не то в позвоночник, не то в лопатку. Три горничных окна, выходившие на улицу, тихонько светились неровным светом, словно падал на них переменчивый отблеск далекого костра. Свечка горит на божнице, сообразил Прокоп. Лампаду не зажигали в последнее время - деревянное масло пропало. А свечка горит неровно - вечно на нее дует откуда-то. Дверь открыли сразу. И по тому, как Матрена была одета и обута во все верхнее и теплое, Прокоп понял - не спала. В доме, у порога, прильнула к нему, упала головой на плечо и тихонько завыла, причитая тоненьким голоском: - Ах детушки наши, несчастные сиротинушки. Пропадут они совсем, пойдут по миру... Заберут от нас тебя, Прокопушка, сведут со свету-у... - Ты чего отпеваешь меня, мать? - Ой, Прокопушка, милай!.. Заберут тебя, забе-еруут. Санька Рыжая приходила ночью. Говорит, Прокопа в тюрьму отправят. А вас всех скопом на чугунку... А что я с ними делать буду? Я ж растеряю их в дороге-то... Господи, господи! За что ты нас предаешь на муки смертные? - Постой, постой... - Прокоп, стараясь освободиться от цепких объятий жены, чуял, как боль в левой стороне груди все нарастает, словно кто туда сунул раскаленный жагал. "Как бы не свалиться ненароком, - подумал он, - вот будет катавасия!" - Счас, я счас испью маленько. Что-то придавило меня, - он наконец освободился от жены, прошел в чулан к печке, задел ковш свежей воды из кадки, жадно выпил, перевел дух. Вроде бы полегшало... - Что тут у вас? Матрена, прикрывая опухшие глаза концом клетчатой шали, рассказывала: - Сказали, что придут рано утром. Тебя посадят. - Опять, глубоко и прерывисто втягивая воздух, всхлипнула: - А ребят возьмут в чем есть. Я вот и одела их ночью... По два платьишка, да рубашонки, которые потеплее, натянула... Авось не станут их ощупывать. Прокоп прошел в горницу - ребятишки, все пятеро, в шапках, в валенках, в шубенках и даже в варежках лежали поперек кровати, как мешки вповалку... У него вдруг задергались веки, перекосились губы и, ловя правой рукой теснивший ворот, поводя подбородком, словно желая вылететь из себя, он сдавленно произнес: - Ладно... Я их встречу... мать их перемать!.. Все равно уж - семь бед, один ответ. Он сходил во двор, достал из защитки ружье и вместе с патронташем повесил на косяк у наружной двери в сенях. Потом пришел в избу, разделся и сказал как можно спокойнее: - Давай-ка, мать, позавтракаем. А то бог знает, когда и где обедать придется. Пришли к ним еще до свету; дети спали, а Прокоп с Матреной, не зажигая огня, суетились по дому, собирая узелки на случай, если заберут, - Матрена увязала мешочек сухарей, два бруска сухого, пересыпанного крупной солью свиного сала, чулки шерстяные, варежки, детскую одежонку; узелков пять навязала, чтобы на случай сунуть каждому ребенку, - авось у детей малых не отберут, постыдятся. Прокоп же нарубил махорки и натолкал ее в узкий длинный мешочек, как в штанину. Еще хотел сбегать к Андрею Ивановичу, попросить ковригу хлеба на первую дорогу. Матрена оплошала - всю ночь суетилась да переживала, начисто позабыв, что хлебы кончились. Сунулся было Прокоп на крыльцо - и они тут как тут... Шли гуськом посередине пустынной улицы, впереди Зенин в кожаной кепке, шел бойко, поскрипывая на снегу бурками, поочередно хватаясь варежкой за уши, за ним высокий погибистый рабочий из Рязани, одетый в сборчатку, с кобурой на бедре, потом Левка Головастый с картонной папкой под мышкой, Санька Рыжая в плисовом сачке мела снег подолом полосатой поньки, потом милиционер Сима в форме, и кто-то еще сидел на подводе... Прокоп попятился в сени, прихлопнул дверь и запер ее на стальной засов. Дома прильнули с Матреной к окну и смотрели, затаив дыхание, как подтягивалась вся шеренга, огибая кладовую, сгруживалась у крыльца. Наконец затопали по приступкам, застучали в дверь. - Хозяин, открывай! - донесся звонкий голос Зенина. Матрена метнулась к двери. - Куда? - осадил ее Прокоп и, отступив от окна, процедил: - Не замай... Пускай чуток померзнут. - Дак двери высадят... - Я им высажу. Постучав кулаком и ногами в дверь и не дождавшись никакого отзвука, Зенин подошел к окну и так грохнул в переплет, что звякнули, дребезжа, оконные стекла. - Вы что там, повымерли все? - Прокоп, открой! Стекла побьют, - сказала Матрена. - А дьявол с ними. Они теперь не наши. - Заходи от ворот!.. Чай, ворота не заперты,