- Мне все-таки непонятно, Ульян Григорьевич, чем я вам не угодил. Ведь все-таки, как ни крутить, этот Соловьев убийца, хотя и ваш знакомый... - Он приятель мой, - сказал Жур. - Хороший старый приятель, с молодых лет... - Ну, тем более. Но я-то тут при чем? Я действовал согласно инструкции. - Что, в инструкции сказано, что надо бить по глазам? - В инструкции это не сказано, - чиркнул спичкой Зайцев и стал смотреть на огонек, раньше чем прикурить. - Но понятно, что если убийца с топором, надо действовать решительно и смело. И не целовать убийцу. В инструкции прямо говорится... - Что ты мне тычешь инструкцию? - отогнал Жур от себя рукой дым от папиросы Зайцева. - В инструкции всего не запишешь. Где, в какой инструкции сказано, что делать, когда хорошая, честная женщина живет с бандитом и любит его? - У меня еще не было такого случая, - не понял Зайцев, к чему такой поворот в разговоре. - И у меня раньше такого не было, - сказал Жур. - Ты вот инструкции читаешь. Прочитал еще книгу какого-то Сигимица... - А что, инструкции не надо читать? - перебил его Зайцев. - Вы считаете, не надо? - Нет, надо, - подтвердил Жур. - Но надо еще согласовывать инструкцию со своим умом, со своей совестью и с сердцем, если оно не деревянное... Эти слова не удивили Егорова. Он даже уловил и противоречие. - А я, - вдруг вмешался в разговор он, - а я, вы считаете, товарищ Жур, поступил неправильно, когда подал пальто этому Буланчику? Я ведь тоже, выходит, послушался своего сердца... - Ты - это другое дело, - оглянулся на Егорова Жур. - Может, ты и правильно поступил... - А почему же вы на меня сказали, что я эта... сестра милосердия? - Ну, я тоже не святой, - улыбнулся Жур. Как-то непривычно для него, почти растерянно улыбнулся. - Я тоже могу ошибиться. И у тебя это как-то не к месту получилось. Но вообще-то нигде не сказано, что арестованного надо обязательно морозить. Ты правильно поступил, дал ему пальто, но подавать пальто не надо было. Это смешно. Но ты погоди, ты сбил меня. Я чего-то хотел ответить Зайцеву. - Вы хотели мне ответить, чем я вам не угодил. - Да что, дело в том, что ли, чтобы мне угождать? - опять нахмурился Жур. - Ты можешь угодить любому начальству. Но дело не в этом. Ты обязан, мы все обязаны угождать всему народу в его трудной жизни... - Ну, всем я угодить не могу, - скатал Зайцев окурок, как шарик, и бросил в высокую вазу для окурков. - Это значит, и бандитам надо угождать. И ворам... - Воры и бандиты - это не народ. - А откуда же они берутся? - прищурился Зайцев. - Вот над этим и надо подумать, - поднял брови Жур. - Надо понимать, как живут люди. В инструкции этого всего написать нельзя. Надо самим додумываться, отчего люди бывают плохими или несчастными. - Человек создан для счастья, как птица для полета, - сказал Егоров. - Я прочитал это в одной книге. - Вот это хорошая книга. Я ее не читал, но знаю - хорошая, - поддержал Егорова Жур. - И мы с вами ведь не просто сыщики, как было в старое время. Мы с вами раньше всего большевики. А большевики объявили всему миру, что добиваются сделать всех людей счастливыми. И мы не должны держаться тут как будто мы какие-то чурки с глазами. Как будто мы ничего не чувствуем, а только лупим по глазам. Убийца, мол, значит, бей его... Зайцев слушал теперь Жура, похоже, почтительно, но глаза у него как-то нехорошо косили. Вдруг он спросил: - А вы сами, Ульян Григорьевич, извиняюсь, с какого года член партии? - Я? - опять чуть растерялся Жур. - Я с семнадцатого. А что? - Ничего. Просто так спросил. Мой отец тоже с семнадцатого. Даже почти что с шестнадцатого... Егорову было неприятно, что Зайцев задал Журу такой вопрос. Но Жур, должно быть, не обиделся на Зайцева. Жур только сказал: - Не задевает, я вижу, вас, ребята, то, что я говорю. Молодые вы еще, не обтрепанные в жизни. Не клевал еще вас жареный петух. Ну ладно, пойдемте спать... 18 Они вышли на темную улицу, очень темную перед рассветом. Ветер, посвистывавший всю ночь, бряцая железом крыш и карнизов, стих, упал. Но предутренний влажный холод знобил. Жур поднял левой рукой воротник, нахлобучил шапку на самые глаза. - Эх, ребята! Вам кажется, что вы одни проходите тут испытательный срок. А на самом-то деле все мы проходим сейчас" через тяжелое испытание, весь народ. А вы этого не видите или не понимаете. Уж не знаю, как сказать... - Кто не видит, кто не понимает? - спросил Зайцев. - Надо же конкретно говорить... - Вот ты, например, не понимаешь, - посмотрел на него Жур. - У тебя, по-моему, большая муть в голове. Вот ты сегодня и напорол. - Вы скажите конкретно: чего я напорол? - взъярился Зайцев. - Конкретно скажите... Оно тогда только входило в моду, это слово "конкретно", пришедшее в быт от политики, от яростных митинговых речей. Не всем еще ясен был его точный смысл, но почти все хотели его произносить. И Зайцеву нравилось это слово. - Могу сказать конкретно, - улыбнулся Жур. - Ты повел себя в Баульей слободе как хвастун. Ты хотел похвастаться перед всеми, показать, какой ты смелый. А надо быть смелым, но не хвастаться этим, не рисоваться... - Да я и не хвастался. Я просто немножко погорячился. И меня взяло зло... - Ну, значит, ты нервный. Как это человека на работе вдруг может взять зло? Значит, ты слабый? - Вы еще скажете, что я псих? - Не знаю. Может, и псих. Ты же сам говоришь, что тебя взяло зло. Значит, ты собой не управляешь, если оно тебя взяло. А если человека взяло зло, если он позволил, чтобы оно его взяло, стало быть, он уже не видит, не может видеть, что делает. Не может анализировать... Вот опять это слово, не очень понятное Егорову, - "анализировать". - Ну хорошо, ты ловко вышиб топор из рук Соловьева. Это, конечно, хорошо. Хотя геройства большого я в этом тоже не вижу. Афоня Соловьев и так еле живой. А зачем ты его еще стал бить после того, как вышиб топор? - А что же, я на него любоваться должен, если он фактически убийца? - Ты, значит, решил ему тут же объявить приговор и привести в исполнение? А кто уполномочил тебя судить его? Тебе государство поручило только задержать убийцу. Только задержать поручило тебе государство. А судить будут в другом месте. В другом месте будут разбираться во всех подробностях. А ты, значит, превысил власть. А за превышение власти полагается домзак... "Домзак" - это тюрьма. Но тюрьму тогда тюрьмой не называли. Лучше, благозвучнее казалось называть ее "домзак", что значит дом заключения, или "допр" - дом предварительного заключения, или "исправдом" - исправительный дом. Но тюрьма, как бы ее ни называть, все-таки есть тюрьма. И Зайцев, понятно, притих. Вот когда он наконец притих и перестал петушиться. Молча шли они втроем по пустынным улицам, мимо темных силуэтов зданий, тускло поблескивавших стеклом неосвещенных окон. Город спал в сизой мгле, город, полный тревог, огорчений и надежд, противоречий и сложностей, большой сибирский губернский город, в котором все время клокочут страсти, клокочут даже в те часы, когда кажется, что город спит. Впрочем, именно в эти часы и совершаются многие огорчительные события, вмешиваться в которые обязаны по долгу своей службы вместе с другими и эти трое, что идут по уснувшему или кажущемуся уснувшим городу. В этом городе всегда, как во всем мире, были воры, грабители, убийцы. Но должны ли они быть всегда? Всегда ли сильный будет обижать слабого? Слабый всегда ли будет хитрить, чтобы обмануть сильного? Всегда ли человеческую жизнь будут омрачать звериные нравы? Журу шел тридцать третий год, но в черных, дегтярного оттенка волосах его уже все явственнее проступала седина, и порой он сам себе представлялся стариком. К непогоде, как у старика, у него ноет не только недавно раненная рука, но и разорванное осколком немецкого снаряда бедро и плечевая кость левой руки, задетая разрывной пулей. Все-таки он побывал на двух войнах - на германской и гражданской. И сейчас каждый день для него как бы продолжается война, может быть, более трудная, которой не видно ни конца ни края. А во имя чего идет эта война? И чем она должна завершиться в конце концов? Жура постоянно одолевают какие-то посторонние мысли, не имеющие как будто прямого отношения к его делу, к его ежедневным делам, но все же как-то связанные с его делами, с его жизнью, со смыслом его жизни. Особенно томят его раздумья по ночам, когда, усталый после напряженного дня, он долго не может уснуть, не может, как он сам говорит, собраться с мыслями. А ему обязательно надо собраться с мыслями. Внешне он собранный человек, всегда аккуратно одетый, по-военному подтянутый. Никто, например, никогда не видел его небритым. Он научился бриться даже левой рукой. Он многому научился. И все-таки ему часто кажется, что он еще не понял чего-то самого главного в жизни, что записано, наверно, в каких-то важных книгах, которые ему некогда прочесть. Некогда ему и додумать многое. Некогда разобраться в вопросах, встающих перед ним. - А вы, ребята, как считаете, воры всегда будут или все-таки переведутся? - Не знаю, - затрудняется Егоров. - А ты, Зайцев, как думаешь? - А чего мне думать? Мне все равно... - Ну как же это все равно? - удивляется Жур. - Вы же, ребята, комсомольцы. Как я понимаю, вы готовитесь стать не только работниками уголовного розыска, но и коммунистами. А коммунист и комсомолец на любой работе обязан думать: какая у него работа, для чего она, что из нее должно получиться. Нет, Зайцев, это не ответ. Тебе полагается думать. - А чего мне еще думать? Вы же сказали, что мне полагается домзак за превышение власти. - Ну, это само собой. Но и в домзаках люди думают. Их для этого туда и помещают. - А вы правда считаете, меня надо посадить? - Вместе со мной, - говорит Жур. - Ты стажер, а я уполномоченный. Я обязан был тебя предупредить. Но мне и в голову не приходило... Из-за угла вылетает взмыленная пара лошадей, впряженная в широкую пролетку, полную пьяных мужчин и женщин. Кучер, видимо тоже пьяный, свесился с козел, вот сейчас свалится. Вожжи держит, стоя в пролетке, молодая женщина с распущенными волосами. Она хлещет лошадей длинным кнутом и кричит что-то отчаянное, будто зовет на помощь. Нет, это она поет. И все остальные в пролетке поют. Но как-то смутно, тревожно становится от их пения. - Нэпманы, - смотрит на них Егоров. - Ну, почему обязательно нэпманы? - говорит Жур. - Если б одни нэпманы гуляли, это не страшно было бы. Отгуляли и померли, не жалко. Они мутят хороший народ, вот в чем беда. Я на этом нэпманском деле хороших товарищей потерял. Одного мне было сильно жалко, вот как Афоню Соловьева. Я даже заплакал, когда узнал все подробности... Нет, он не такой каменный, Жур, как иногда кажется. Но, может, это даже хорошо, что он не каменный. Егоров вспомнил, как Жур признался им у кладбища, что долго боялся покойников. И сейчас Жур рассказывает историю своего товарища, хорошего парня, который сел в тюрьму. И ничего нельзя было сделать. Был виноват этот товарищ. Хотя не один он был виноват. И условия жизни были виноваты, если можно винить условия жизни. - Хотя условия жизни винить нельзя, - подумав, сказал Жур. - Человек должен сам закалять себя, должен думать. Анализировать. Егоров хотел было спросить, как понимать это слово, но не решался перебить Жура. Жур остановился подле своего дома, взялся за холодное кольцо калитки, но во двор не вошел. Будто вспомнив что-то, отпустил кольцо, стал рассказывать, как трудно работать в уголовном розыске. Ведь при нынешнем разгуле бандитизма, воровства, при нэпманском подкупе работников не на всех и в розыске можно положиться. И в розыске есть мутные люди. - Ты, Зайцев, не обижайся. У тебя, я замечаю, есть муть в голове, но я тебя мутным полностью не считаю. Но есть просто мутные. И они все-таки пока работают. Мы их выявляем, убираем. Но есть такие, что будто бы и хорошо работают. У них есть опыт, знания, сноровка. Но не вся их сноровка нам годится... Это удивило Егорова больше всего. Вот уж чего он никогда не ожидал и не думал, что в розыске есть мутные люди. - Даже взяточники есть в самом розыске, - сказал Жур. - И их не всегда легко поймать за руку. Ловим, но не всегда можем поймать. И кроме того, у нас даже были случаи, когда некоторые наши работники стреляли на операциях в своих же сотрудников, в коммунистов и комсомольцев. Попробуй потом разберись, кто убил сотрудника, бандиты или еще кто... Это удивило и Зайцева. Он спросил: - Но неужели это так и остается неизвестным? А, может быть, они и сейчас в угрозыске, эти люди? - Какие люди? - Ну, которые хороших сотрудников... укоцали. - Очень приятно, - сказал Жур. - Очень, очень приятно. Ты, я смотрю, уже научился, говоришь "укоцали". Это же бандиты так говорят. Но я думал, что комсомольцы-то уж покажут пример, как можно переплыть море и не утонуть в море, как можно убирать грязь и не завязнуть в грязи... - А что? - не сильно смутился Зайцев. - И Воробейчик так говорит. А он работник, считается, опытный... - Очень опытный, - подтвердил Жур. - У Воробейчика и у других вы можете многому поучиться. И обязаны учиться. Но и Воробейчика и других, я думаю, вы тоже многому можете поучить. Не худо и Воробейчику будет у вас поучиться... Это было уж совсем непонятно Егорову. Чему же он может поучить Воробейчика? Воробейчик только смеется над ним. А Зайцеву понравились слова Жура. Зайцев понял, что весь этот разговор происходит именно потому, что их, стажеров, скоро переведут в штат. Это, должно быть, уже решено. Иначе не стал бы Жур тратить на них время. - Вы должны, ребята, собрать все хорошее, что в вас есть, и показать это на работе, - сказал Жур. - Показать, что вы настоящие комсомольцы, что вы работаете не просто за кусок хлеба, за зарплату, а за идею, что вы чувствуете эту идею каждый день, каждый час. И тогда к вам никакая грязь не прилипнет. Спокойной ночи, ребята... Жур снова взялся за кольцо калитки, повернул его и оглянулся: - А ты, Зайцев, особо подумай. Зайцев засмеялся. - Видишь, - сказал он Егорову, когда Жур скрылся в глубине двора, - мне ведено особо подумать. То ли Жур считает тебя умнее, считает, что ты уже все обдумал. То ли все выходит наоборот... - Наоборот, - сказал Егоров. - Жур тебя уважает. Ты ему нравишься. - Что я ему, барышня, нравиться? - опять засмеялся Зайцев. 19 Журу в самом деле нравился Зайцев. Впрочем, многое нравилось и многое же не нравилось. И не всегда было легко отличить, что же нравится и что не нравится. Одна и та же черта в характере Зайцева вызывала разное отношение к нему. Зайцев был необыкновенно подвижен, горяч и исполнителен. Против этих качеств едва ли можно возражать. Их сразу обозначили в уголовном розыске как оперативность. Но в оперативности Зайцева проступала и хищность. И хищности этой он не скрывал. Он, казалось, не видел существенной разницы между, допустим, Афоней Соловьевым и Пашкой Ожерельевым. Оба для него были одинаковыми преступниками. Он даже огорчился, когда узнал, что Афоню Соловьева суд приговорил не к расстрелу, как Пашку Ожерельева, а к заключению на десять лет. - Мало. Я бы его тоже стукнул, этого малохольного Афоню. Ну что это - десять лет? - Давай, - предложил Водянков, - давай я тебя, Зайцев, запру не на десять лет, а только на трое суток вот у нас тут, в предварилке. Парашу тебе поставлю для удобства. Посиди попробуй, как это другие сидят... Зайцев смеялся. Может, в нем еще не перебродила, не перегорела мальчишеская страсть к шалостям, к озорству? Может, в нем самом еще борются разные начала? Может, с возрастом он станет серьезнее? А пока ему многое кажется смешным. Особенно его рассмешила Дуня, девушка из бывшего заведения дедушки Ожерельева, пришедшая в уголовный розыск к Журу посоветоваться, как она сказала, "насчет дальнейшей жизни". Нашла куда идти советоваться. "Вот тоже дура", - определил Зайцев. И спросил: - Надеешься получить советы, как лучше обирать клиентов? Дуня вдруг заплакала. Так, заплаканная, она и вошла в комнату Жура, сказав: - Этот рыжий у вас, товарищ начальничек, просто очень нахальный... Жур сделал замечание Зайцеву. - А чего я ей сказал? - удивился Зайцев. - Чего она из себя строит? Обыкновенная эта самая... Ее бы тоже надо устроить вместе с дедушкой Ожерельевым. Все они одинаковые... - Да, много, я гляжу, мути у тебя в башке, Зайцев, - говорил Жур. - Огромное количество... Но муть - это еще не очень опасная вещь. Муть еще рассеется, отойдет, осядет. Зайцев свое дело делает, ловко делает. Его уже заметил сам товарищ Курычев. Ночью во время генерального обхода города, вернее объезда, Курычев пригласил вдруг Зайцева в свою машину, в старенький "рено". Как это случилось - непонятно, но Зайцев оказался в одной машине с самим начальником уголовного розыска. - Что, расскажи, тебя Курычев спрашивал? - допытывался потом у Зайцева Воробейчик. - Ничего особенного. Просто похвалил вас и меня за то, что мы лихо задержали этого Соловьева Афоню. Говорит, что это был героический акт. И кто ему про это рассказал? - Ты, наверно, и рассказал. - Нет, я ему ничего не рассказывал. А он сам забавный... - Кто забавный? - Ну, Курычев. Видно, тоже, как все грешные, побаивается бандитов... - Почему ты думаешь? - По всему. Это же сразу заметно. Когда на Селивановской мы входили в эту малину - помните, Васюкова квартира, на втором этаже? - он дверь дернул и остановился. Меня вперед пропустил. Будто из вежливости. А потом, когда туда зашли вы и Водянков, он стал сильно распространяться, чтобы все видели, что он не кто-нибудь, а сам начальник. Даже перед этими девками рисовался, расстегивал пальто, чтобы видели, что у него орден... Зайцев не боялся даже в дежурке смеяться над начальником. Все должны были понимать, что он и перед начальником не собирается заискивать и пресмыкаться. Ну что из того, что сам Курычев пригласил его в свою машину? Он, может быть, из соображений собственной безопасности его пригласил. Может, с Зайцевым Курычеву спокойнее во время обхода. А Зайцеву все равно с кем ехать... - Ох и мировой этот парень - Зайцев! - восхищался вечером в дежурке Воробейчик, сидя в кругу сотрудников, еще свободных от происшествий. - Вы не смотрите, что он стажер. Мы все еще наслужимся под его начальством. Вот попомните мои слова. Он далеко пойдет. А Жур продолжал относиться к Зайцеву несколько настороженно. По-прежнему Жур не мог определить точно своего отношения к нему. Егоров казался проще Зайцева, понятнее. За Зайцевым же нужен глаз и глаз. Никогда нельзя угадать, что он сделает, если ему дать полную волю на какой-нибудь операции. И в то же время Зайцев все больше нравился Журу. Не во всем, но нравился. Нравилась напористость Зайцева, безотказность в деле и, конечно, смелость. Однако и в смелости его было что-то не очень правильное, что ли... Жур не мог до конца разобраться в Зайцеве. Да он и не торопился в выводах. Он сам сказал однажды стажерам: - Вы, ребята, не думайте, что я старше вас и, значит, все хорошо понимаю. Я сам до многого еще не додумался. И вы, я считаю, тоже должны шевелить своими мозгами. Вот, например, у нас как поется в нашем гимне? "Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем..." Как вы, ребята, вот это, например, понимаете - "а затем"? - Что ж тут не понять! - удивился Зайцев. - Все ясно: "...а затем - мы наш, мы новый мир построим, кто был ничем, тот станет всем..." - Вот и не ясно, - возразил Жур. - Некоторые так понимают, что мы сперва все разрушим, и, мол, давайте только разрушать. А я считаю, что автор гимна, как говорится, поэт, вставил эти слова "а затем" в том смысле, что не когда-нибудь потом, а сразу, тут же, мы и обязаны его строить, то есть новый мир. И это мы видим на фактах. Мы разгребаем обломки от старого мира, убираем мусор, и тут же, сразу, нам надо строить. Поэтому нельзя смотреть так, что мы должны только ловить и уничтожать преступников. Мы должны искать, где причина, что человек становится преступником. И эту причину наше государство должно начисто уничтожить... - А преступников уничтожать не надо? Это спросил Зайцев и опять скосил глаза. - Нет, почему же, - сказал Жур. - Преступников нужно уничтожать. Тут никакого спора нет. Нужно и убивать. Но надо все время смотреть, может, кого удастся и исправить... - Мало кого, - покачал своей огненной головой Зайцев. - Мало кого удастся исправить... - А это мы потом посмотрим, мало или много, - нахмурился Жур. - Но я ведь это к чему говорю? Вот вы возьмите меня. Я человек, конечно, сердитый. Меня в жизни еще в детстве много обижали. Но даже я стараюсь не сильно сердиться, когда я на работе. Я другой раз нарочно сдерживаю себя. А вы ребята молодые. Вам еще не из-за чего сердиться... Жур пристально смотрел чуть печальными черными глазами то на Зайцева, то на Егорова, хотя Егорова уж никак нельзя было заподозрить в том, что он излишне сердит. Ему не вредно бы, пожалуй, даже добавить злости, что ли, Егорову. Уж очень он тихий. - Нам, ребята, еще воевать и воевать. И вашим детям, когда они у вас будут, еще придется, однако, сходить на войну. Но мы должны всегда помнить, за что мы воюем. Ты правильно сказал в прошлый раз, Егоров, что мы воюем за всеобщее счастье на земле... Егоров этого не говорил. Но сейчас он не хочет перебивать Жура, не решается перебивать. Он сидит и внимательно слушает. А Зайцев ерзает на стуле, испытывая нетерпение. Потом он вызывает Егорова в коридор и говорит: - Ты не сильно развешивай уши. Тут еще есть одно серьезное дело. Как бы нам обоим не погореть. С нас сегодня будут снимать анкету. С меня уже сняли. Сам Курычев велел. Он даже сердился, спросил, почему до сих пор со стажеров не сняли анкеты. "Я, - говорит, - не буду их утверждать без анкет..." - Ну что ж, - сказал Егоров, - пусть снимают анкету. Мне скрывать нечего... - Да я не об этом, - поморщился Зайцев. - Ты, главное, вот учти: тебе двадцать два года. - Да нет, что ты! - засмеялся Егоров. - Мне только восемнадцать. И то еще нету. Зимой будет, в январе... - Глупый, ты не обижайся, но ты, честное слово, как дурак. Они обоих нас примут. Я уже все выяснил. У них теперь есть две штатные должности. Они передвижку сделали. Но им обязательно нужен возраст. Я сказал, что мне уже исполнился двадцать один год, а ты говори, что тебе двадцать два. Ты выглядишь старше меня. У тебя вид угрюмый. А метрики все равно не спрашивают. - Неудобно как-то, - задумался Егоров. - Поступаем на такую работу и вдруг сразу же допускаем обман. Вроде как сами мы жулики... - Ну, как хочешь, Егоров. Но ты отсюда можешь свободно вылететь. Один парень вот так же, мне рассказывали, прошел весь испытательный срок, а потом вылетел из-за молодости лет. У него двух лет не хватало. - А если... Егоров хотел еще что-то спросить, но из глубины коридора, из полутьмы, закричали: - Егоров! Это его позвал Воробейчик. Почему-то именно Воробейчику поручили снимать со стажеров анкету. Но Егоров сейчас даже обрадовался этому. Воробейчика он не любит. Поэтому он, думается, не обязан говорить ему правду. Вот если бы Егорова спрашивал Жур, Егоров бы сказал честно. А Воробейчик... да ну его! И, стоя перед ним, на его вопрос о возрасте Егоров бессовестно сообщает: - Мне сровнялось двадцать два года. Уже сровнялось... Еще весной сровнялось... И все-таки сразу потеет, как от тягчайшего напряжения. Нет на свете, наверное, более тяжкой обязанности, как обязанность врать. Воробейчик спокойно записывает. Заполнив всю анкету, говорит: - У тебя, Егоров, хорошее происхождение, чисто пролетарское... Егорову это приятно. Однако, помедлив, Воробейчик продолжает: - Но для работы в уголовном розыске у тебя нет призвания. Понимаешь, призвания. - Не понимаю. - Призвание - это когда человек просто создан для этого дела. Просто создан. Понятно? - Нет, не понятно, - мотает давно не стриженной головой Егоров. - Неужели непонятно? Ну, как же это тебе еще объяснить, если ты такой... ну как это... вроде вялый, как после сыпного тифа? А в уголовном розыске должны быть люди очень понятливые, быстрые - ну, как бы тебе это сказать? - сообразительные. Чтобы они никогда ничего не боялись. Ни живых, ни мертвых. И чтобы всегда были, ну, одним словом, - начеку. Ну разве ты можешь быть таким? - Могу, - расправил плечи Егоров. - Упрямый ты, вот это я вижу, как какой-нибудь, - не обижайся, - ишак. Ну ладно, как-нибудь разберемся. Воробейчик собирает со стола бумаги и уходит. В тот же день в узенькой комнатке Жура происходит короткое совещание. Стажеры на этом совещании не присутствуют, потому что разговор идет о них. Быть ли им сотрудниками уголовного розыска, губернского уголовного розыска, - вот этот вопрос и решается сейчас. Впрочем, о Зайцеве вопрос почти решен. Все высказываются за него. Только Жур сделал одно замечание. Он сказал, что Зайцева надо немножко сдерживать, Зайцев слишком горячий. Ну что же, это не такой уж грех, что горячий. Работа тут в общем не холодная. Холодные сапожники тут не требуются. Зайцев уже знает, что идет такое совещание. Знает, что там, в узенькой комнатке Жура, сейчас решается его судьба. Но он спокоен за свою судьбу. Он спокойно пьет в буфете чай с печеньем "Яхта". Впоследствии, наверно, он купит себе такой же термос, как у дежурного по городу Бармашева. Или не купит. Даже скорее всего не купит. На кой ему дьявол термос? - Налей мне еще стаканчик, - говорит он буфетчице. - Опять с лимоном? - Конечно. Зайцев совершенно спокоен. А Егоров волнуется. Он сидит за столиком против Зайцева, тоже пьет чай, но не с печеньем, а с булкой и ужасно волнуется. У него даже пальцы холодеют от волнения. Он греет их о стакан. И Егоров волнуется не напрасно. На совещании только Жур высказался за него. И то очень осторожно. - Почему нам не попробовать его еще? - говорит Жур. - Парень он, видать, честный, серьезный, старательный. Но Воробейчик прямо кипит от злости: - Да куда же его еще пробовать? Месяц пробуем. Сегодня ровно месяц. - У меня против Егорова нету возражений, - разглаживает пышные усы Водянков. - Парень он как будто ничего. Но не могу я его понять, вроде как он робкий, что ли. Застенчивый какой-то. Вот за это слово "застенчивый" и цепляется Жур, защищая Егорова. - А что же, - говорит Жур, - надо, чтобы человек был нахалом? Он просто, я замечаю, совестливый паренек. А это, мне думается, неплохо. Если есть сомнения, можно ему дать еще самостоятельное задание, тем более он комсомолец. Неплохой, я считаю, комсомолец... - Ну, разве что комсомолец, - ухмыляется Воробейчик. И тут происходит странное. Воробейчик, все время выступавший против Егорова, предлагает послать его с последним заданием на "Золотой стол". Казалось бы, Воробейчик мог придумать Егорову более трудное задание, на котором бы Егоров уж наверняка провалился. Но Воробейчик как будто настаивает на этом задании. Ну что ж, Жур не возражает. Час спустя он вызывает к себе Егорова и спрашивает: - Ты можешь поприличнее одеться? У тебя есть во что? - Есть, - говорит Егоров. - Ну вот, оденься как можно получше и вечером пойдешь на "Золотой стол". "Золотой стол" - это казино, где играют в лото, в карты и еще во что-то. Оно помещается в центре города, почти рядом с уголовным розыском, в следующем квартале, против кинотеатра "Красный Перекоп". Там собираются богатые люди - нэпманы, старатели с золотых приисков. И жулики и бандиты, бывает, тоже там собираются. Особенно много бывает карточных шулеров, есть приезжие шулера. Егоров в "Золотом столе" ничего особенного не должен делать. Если, конечно, вспыхнет скандал, он обязан задержать подозрительных. Ему поможет в этом милиционер, который стоит внизу, у подъезда. А так Егоров должен только наблюдать, не привлекая к себе внимания. Пусть все думают, что он просто игрок, молодой нэпман, гуляющий глупый молодой человек. Он может принять участие в игре в лото или в какой-нибудь другой игре. Для этого ему выдается казенных три рубля. Если проиграет, не страшно. Если выиграет, тоже. Вот и все. Сам, конечно, он не должен затевать скандалов. Боже упаси! Он должен держаться скромно, ни во что без толку не впутываться. - Ну иди, Егоров, - сказал Жур. - Желаю тебе... Ну, словом, иди и старайся, чтобы все было как следует... Егоров зашел домой, пообедал, переоделся, надел почти новый, перешитый Катей френч цвета морской волны, аккуратно причесался и уже в самую последнюю очередь посмотрел на башмаки. Башмаки до крайности худые. Он уже два раза их сам ремонтировал, прикреплял дырявые подметки тонкой проволокой, вырезал из картона стельки. Все равно вида они никакого не имеют. Хотя их можно еще подкрасить сажей. Егоров развел в керосине сажу и, поставив ногу на ступеньку крыльца, стал подкрашивать башмаки. Его окружили племянники. Каждый хотел помочь ему в этом деле. В одно мгновение они измазались, как чертенята. Но больше всех измазался Кеха. Он старался всех оттолкнуть и кричал, что это не чей-нибудь, а его папа, поэтому только он, Кеха, имеет право красить отцовские башмаки. - Да он и не папа тебе, - сказал младший Катин сын. - Нам он дядя, а тебе чужой. - Не чужой, не чужой! - закричал и заплакал Кеха. И стал ругаться вдруг такими словами, какие не только в три или в четыре года, но и в тридцать лет не все, пожалуй, знают. Егоров растерялся. Он утешал Кеху, говорил, что он ему, правда, не чужой, но слова плохие, нехорошие слова. Надо их забыть. Поскорее забыть. Егоров вышел из дома расстроенный. И всю дорогу думал то о Кехе: "Взяли ребенка, так надо воспитывать", - то о том, что ему, Егорову, самому сегодня предстоит. Все-таки он идет сейчас на свое последнее испытательное задание. Завтра уже будет ясно, как решилась его судьба. Вернее, она решится сегодня. Но Кате он об этом ничего не сказал, чтобы она не волновалась лишний раз. А сам он сильно волновался. Хотя чего бы ему волноваться? Ничего страшного там не может быть. Да если и будет, он, пожалуй, не шибко испугается. За этот месяц он уже кое-что повидал. Все будет хорошо, как надо. Иди, Егоров... В девятом часу вечера у развалин Хмуровского пассажа, сгоревшего еще в гражданскую войну и до сих пор не восстановленного, он неожиданно встретил Жура. У Жура был редкостный свободный субботний вечер. Он шел домой ужинать. Он так и сказал с улыбкой Егорову: "Иду домой ужинать". А Егорову очень интересно: как живет дома Жур? Если ли у него дети? Но спрашивать об этом неудобно. Не такие у Егорова с Журом отношения, чтобы спрашивать о домашних, о семейных делах. Жур оглядывает Егорова под фонарем, видит, что у него под распахнутой телогрейкой красивый френч, - не "френч" теперь надо называть, а "тужурка". - Что же ты так всегда не ходишь? У тебя же вид совсем другой, солидный... Это звучит как похвала. Но Егоров вдруг вспоминает свой грех и совсем некстати в замешательстве говорит: - Это все ничего, но я напутал в анкете... - Пустяки. После исправишь. - Но я здорово напутал... - Исправишь, - хлопает его левой рукой по плечу Жур. - Анкета - это дело не страшное. Ты сейчас вот старайся, чтобы все было хорошо, умно. Последнее тебе задание - и, можно считать, кончился твой испытательный срок. Жур идет с ним по улице, под неяркими сегодня фонарями. Видимо, опять падает напряжение на электростанции. Никак ее не могут наладить после гражданской войны. - Наладится, все наладится, - смотрит на фонари Жур. - Лет через десять, через двадцать никто не узнает наш город. Это будет мировой город. Так любили тогда говорить, лет тридцать с лишним назад: мировой парень, мировой город, мировые дела. Жур дошел с Егоровым почти до самого казино, потом свернул в переулок к своему дому и сказал: - Ну, счастливо тебе, Егоров. Работай. Главное, не горячись. Мы еще увидимся сегодня. Я с двенадцати ночи буду дежурить по городу... Егоров даже удивился: почему это Жур так сказал? Отчего тут надо горячиться? Все спокойно. 20 У подъезда, где ресторан, стоит бородатый, в расшитой золотом ливрее швейцар. Он открывает двери Егорову. Егоров снимает внизу, на вешалке, телогрейку, фуражку, еще раз причесывается у огромного зеркала и поднимается на второй этаж. Нет, теперь он больше не волнуется. В огромном зале расставлены длинные столы. За столами сидят какие-то ветхие старушки в допотопных шляпах, старички в стоячих воротничках, каких нынче уже не носят, полные, румяные мужчины с младенческими лицами и с телами купчих. Все это лавочники, бывшие чиновники, домовладельцы. Они сидят над узкими полосками картона с цифрами. А у стены на возвышении стоит однорукий, усатый инвалид и выкрикивает номера: - Двадцать восьмой-и... Тридцать шестой-и... Для чего он вытягивает это "и"? Егорову очень смешно. Но он не смеется. Никто не смеется, и он не смеется. У него есть казенных три рубля. Но он пока не собирается играть. Он ходит меж столов, как ходят многие, с виду такие же, как он. Никто тут не догадывается, что он из уголовного розыска. Вдруг он видит знакомое круглое лицо. Это Ванька Маничев покусывает белыми зубами черную костяшку, которой закрывают цифры, и жадно смотрит на однорукого инвалида, выкрикивающего номера. Ванька сейчас, увлеченный игрой, никого не замечает вокруг себя. А Егоров его хорошо видит. И сердце у Егорова чуть замираете Ванька для него теперь навсегда связан с Аней Иващенко. Может, и Аня здесь? Нет, Ани не видно. А где же она? И хотя Егоров все это время, все дни после их недавней встречи, думал, что он уже вытеснил Аню из своего сердца, Аня все-таки волнует его. И наверно, еще долго будет волновать. Пусть он думает, что уже не любит ее. Даже Ванька Маничев, этот бывший его дружок, оказавшийся нэпманским холуем, интересен Егорову только потому, что связан с Аней. Может, он уже женился на ней? Но какое дело Егорову? Пусть женится. Пусть они все женятся. Он занят своим делом. Он заканчивает сегодня свой испытательный срок. Егоров даже взглядом не хочет встретиться с Ванькой, проходит, уже не глядя на него, меж рядов, переходит в соседний зал, поменьше. Вот из-за этого зала и все казино называется "Золотой стол". Здесь играют в карты. И все здесь необычное, даже таинственное. Горят большие голубые, с мохнатой бахромой люстры. Окон не видно. На стенах висят черные полосы гладкой материи, на которой вышиты серебром и золотом луна и звезды, цветы и птицы и какие-то знаки, иероглифы. Душно здесь и накурено так, что дышать, кажется, нечем. Но никто этого, должно быть, не замечает. За небольшими квадратными столами с зеленым суконным полем сидят нервнобольные, с землистыми, дергающимися лицами игроки. Коротко, сердито переговариваются. Иногда стучат по столам кулаками. Но никто тут и этому не удивляется. Только важный старик с задумчивым лицом в бакенбардах, разносящий картонные колоды, изредка плаксивым голосом просит: - Нельзя ли поаккуратнее, а? Кажется, что тут собрались вдруг ожившие покойники. Все у них так же, как у живых, а лица покойницкие. И носы, как у покойников, острые. Впрочем, это, может быть, свет от люстры, от боковых светильников, укрытых вощеной бумагой, зеленовато-серый свет искажает лица. И у Егорова сейчас лицо, наверно, не лучше, чем у игроков. Егоров на ходу смотрится в мутное зеркало. Да, лицо у него потемнело, позеленело. Все, значит, зависит от света. А для чего тут такой свет? Для чего это разрешают в центре города глупую какую-то игру в карты? Тут ведь не только нэпманы и приискатели сидят, но и, может быть, кассиры - сидят и проигрывают тайком казенные деньги. Однако никак не угадаешь, кто тут кассир, кто нэпман и кто просто жулик или шулер. Все игроки выглядят почти одинаково. И Егорову никто не поручал проверять у них документы. И вообще непонятно, зачем его послали сюда. Глядеть за порядком? Но тоже непонятно, какой тут должен быть настоящий порядок. Егоров переходит от стола к столу, хочет все-таки понять, как идет игра, какие действуют правила. А сам играть пока не собирается. Да он и не умеет. Он может только вглядываться в лица, может только стараться угадать, кто тут подозрительный. И все ему кажутся подозрительными, хотя он понимает, что это неправильное у него представление. Нельзя же всех подозревать. Но очень возможно, что здесь сейчас присутствует среди игроков необыкновенно опасный преступник, которого давно разыскивают. И вот его-то Егоров как раз и прозевает. А что он может сделать? Ему ведено только наблюдать. Вот он и наблюдает. Наблюдение это быстро утомляет его. Глаза все сильнее пощипывает густой табачный дым. Егоров выходит в коридор и видит белую дверь с небольшой красной табличкой: "Пти шво". А за дверью что-то негромко гудит и пощелкивает, и слышатся голоса. Можно ли войти в эту дверь? Надо ли входить? И что это значит - "Пти шво"? Раздумывать, однако, долго не приходится. В дверь входят один за другим разные люди. И Егоров входит. Оказывается, в этом помещении есть еще один зал, где светло, и чисто, и на белых стенах висят картины. А в самом центре зала огромный круглый стол. И вокруг стола толпятся люди. Много людей - молодых и старых. Больше молодых. Некоторые выстроились вдоль стены в очередь к серебристому кассовому аппарату, который выщелкивает узенькие билетики. Протяни кассирше рубль - и получишь билетик. Потом с этим билетиком надо пробиваться сквозь толпу к высокой, черной, горбоносой женщине, что возвышается над круглым столом. У этой женщины все черное: и гладко причесанные волосы, и густые брови, и ястребиные глаза, и длинное платье с высоким воротником. Она командует разноцветными металлическими лошадками, с легким гулом бегущими по круглому столу. Она их то пускает, то останавливает. Для этого ей достаточно нажать кнопку. - Граждане, делайте ваши ставки, - провозглашает черная женщина гортанным голосом. - Не задерживайте аппарат. Ваша лошадь ожидает вас. Она стремится привезти вам счастье... Каждый игрок облюбовывает какую-нибудь одну лошадку на круглом столе. Или сразу двух-трех лошадок. - Игра сделана, ставок больше нет, - опять провозглашает женщина, собрав все билетики, и нажимает кнопку. - Наблюдайте бег лошадей. Лошадки, как живые, стремительно бегут по кругу. Впрочем, это не лошадки бегут, это вращается круг. А кажется, что бегут лошадки, намертво приколотые к кругу. Кажется даже, что вон беленькая обгонит всех. Нет, всех обгонит игреневая. Но и игреневую, пожалуй, обойдет каурая. Или вот эта гнедая. Хотя нет, скорее всего первой придет игреневая. Игра неожиданно увлекла Егорова. Он уже не вглядывался больше в лица игроков, ища подозрительных, как ему полагалось бы. Он смотрел теперь только на лошадок, стараясь угадать, какая придет первой. Первой пришла серенькая в яблоках. - Гражданина, сделавшего ставку на девятый номер, - провозгласила черная женщина, - дирекция просит получить в кассе свой выигрыш... Егоров видел, как сморщенный, лысенький старичок в клетчатой куртке подошел к кассе и получил пачку денег. А что, если и Егорову сыграть? Поставить вон, допустим, на ту каурую лошадку и сыграть. Ведь ему для этого специально выданы три рубля. Правда, они ему выданы не для игры, а для того, чтобы в случае необходимости он мог показать, что играет, что увлечен игрой, если на него станут обращать внимание игроки. Игроки сейчас не обращают на него никакого внимания. Но он сам хотел бы сыграть. Ведь это очень интересно. Вдруг ему повезет? Вдруг он выиграет такую же толстую пачку денег, как этот сморщенный лысенький старичок в клетчатой куртке? Вот было бы здорово! Егоров пр