мне. Вот тут я и поняла, что нужно действовать, а не сидеть сложа руки. Я горько пожалела, что не раздобыла в тот день экипаж и не смогла перевезти сюда необходимые вещи, и, наконец, я, видимо, была излишне щепетильной, не решившись приказать слугам сопровождать меня: мы могли бы многое унести из дому и теперь не были бы на краю пропасти, ибо запасы съестного подходили к концу, а там ими пользовались вражеские офицеры, да и уцелел ли наш дом, трудно было представить... Я сказала Мендеру, что снова отправлюсь туда, подыму всех слуг, что наше легкомыслие может обойтись нам дорого. -- Я с вами! -- сказал Тимоша, подымаясь от стола. -- Я здоров. Вас нельзя отпускать одну... Тут я почему­то обратила внимание на его руки -- вовсе не худенькие, а сильные, с широкими запястьями, да и сам он был высок, хотя несколько сутулился... -- Нет, нет, -- решительно сказал господин Мендер, -- пойду я один. Не спорьте, милая Луиза. Я знаю слуг, я смогу приказать им. Вы думаете, я беспомощный и жалкий австрийский гувернер? Нет, сударыня, я офицер и сумею за себя постоять, тем более... -- тут он опустил голову, -- что я уже обнаружен и прятаться мне незачем... -- Как обнаружены?! -- воскликнула я. -- Вы думаете, тот солдат французский приходил за сапогами? -- сказал гувернер с грустью. -- О нет, он приходил, чтобы удостовериться, что я здесь... Видимо, время еще не настало призывать меня к ответу, и я могу совершенно безнаказанно ходить по Москве... -- Он решительно поднялся. -- Погодите, -- сказала я с отчаянием, -- вы не ошиблись? Вам могло показаться... -- Дорогая моя, -- сказал он, -- с вашей милой наивностью легко принять соглядатая за обыкновенного мародера, но у меня зоркий глаз. Он был так решителен и говорил с такой строгой грустью, что я уступила как ученица. Он ушел, а мы с Тимошей отправились в райские места, которые, как оказалось, тоже подвержены бурям. По пути туда он обнял меня за плечи, его сильная рука согревала меня и успокаивала, и, когда я опустилась в белое садовое кресло, он продолжал обнимать меня. Я была такой маленькой рядом с ним, такой беспомощной! Мне так хотелось расплакаться, прижавшись к нему. Он утешал меня, милый мальчик, а я почему­то вдруг представила его в военной форме. Мундир, несомненно, был ему к лицу, но что же дальше? Черные бархатные его глаза на бледном лице, сильная рука, державшая поводья, золото эполет, змейка аксельбанта -- все то, чему мы поклоняемся неустанно, но для чего людям эти пышные, эти высокопарные и многозначительные одеяния? Для того, чтобы пленять наши сердца? Наивное предположение. Значит, для того, чтобы соответствовать своим видом громогласной победе? А если поражение? Ведь все равно при поражении это превращается в рубище... Уж не для славного ль конца? Чтобы лежать на поле брани в этих приличествующих твоему избранничеству одеждах и не походить на грязного разбойника, растерзанного толпой?.. Он тихо поцеловал меня в щеку. Мне следовало бы невеселой шуткой придать этому поцелую оттенок участия, но сил не было. -- Ах, Тимоша, Тимоша, -- сказала я, глотая слезы, -- чем кончится эта кровавая история? Неужели нам отныне не суждено заниматься обычными делами?.. -- Я так счастлив, что вы с нами! -- воскликнул он с обычной своей восторженностью. -- Вы знаете, Луиза, я вычитал в одной иронической книге, что война насылается на того, кто тщательно готовится к защите. -- Вы верите в афоризмы? -- спросила я. -- Конечно нет, -- сказал он, -- разве можно отнести это к каким­нибудь несчастным американским дикарям, на которых напали вооруженные европейцы? -- Конечно, конечно, -- сказала я. -- Но ведь они тоже украшают себя перьями и красками, ах, Тимоша! Господин Мендер вернулся только к вечеру с пустыми руками. На нем лица не было. Он тяжело уселся в свое белое кресло, и я поняла, что случилось самое худшее. -- Представьте себе, -- сказал он отрешенно, -- ваши предположения оправдались -- наш дом сгорел. -- Неужели весь?! -- удивился Тимоша. -- О, стены целы, -- странно засмеялся господин Мендер, -- но остального ничего нет: ни вражеских офицеров, которых я так боялся, ни слуг, ни наших вещей... -- Он по­стариковски покачал головой. -- Я так боялся встречи с французами, и они во множестве попадались мне на пути туда и обратно, но никому из них не было до меня никакого дела. Видимо, произошло что­то серьезное... Да, Кремль горит, и император Бонапарт его покинул... На моих глазах разбойники убили какого­то человека... Не может быть, чтобы французы обо мне забыли... Его туманные намеки, загадочность, которою он время от времени окружал себя, -- все это показалось мне не очень своевременным, и все­таки я нашла в себе силы, чтобы сказать им по возможности бодро: -- Ну что ж, будем принимать жизнь такою, какая она есть. Наши сетования бессильны что­либо изменить. -- И мне показалось, что это говорю не я, а какая­то незнакомая, сильная, терпеливая женщина, вдоволь повидавшая на своем веку. Конечно, двадцать четыре года -- это уже далеко не юность, но и не такой зрелый возраст, когда тобой руководит внушительный житейский опыт. Что я могла, имея на руках двух беззащитных людей, один из которых почти мальчик, а другой на грани безумия? Мы жили в совершенно чужом мире. Та Москва, где я имела все и была если не обожаема многочисленными своими почитателями, то уж могла рассчитывать на их признательность и тепло, та Москва не существовала. Я ощутила себя сильной, способной приспосабливаться к жестоким условиям, и это поддерживало меня. В нашем сказочном саду птицы теперь не умолкали и ночью, потому что отвратительный запах гари не давал им покоя. Я уже знала, что творится за нашими стеклянными стенами. Даже такое громадное сооружение, каким был дворец князя Голицына, не казалось больше недоступным. Пламя проникало всюду, а грабители и подавно. Съестных припасов уже почти не оставалось. В одно прекрасное утро (если можно так назвать этот ужас вокруг нас) мы обнаружили, что слуги наши исчезли. Этого следовало ожидать. Господин и госпожа Вурс подкармливали нас, как могли. Наконец вездесущий архитектор сообщил нам, что господин Мендер может стать членом муниципалитета, организованного французской администрацией, за что ему будут давать продукты. Господин Мендер пожал плечами и тотчас собрался в путь. Он был как­то странно оживлен, и вместо обычной бледности этих дней на его лице появился румянец. Он даже торопился. Они отправились вдвоем с архитектором, который тоже надеялся на место в муниципалитете. -- Что­то, видимо, изменилось, -- сказал господин Мендер, уходя, -- я не знаю что, но французы меня старательно обходят... -- И он засмеялся. -- Боюсь, что фортуна будет против меня. Наверное, мое место уже занято. Если я им не нужен как жертва, то зачем им нужно меня кормить? -- Я должна проводить вас, -- сказала я. -- Я не могу отпустить вас одного. Во всяком случае, я должна знать местонахождение этого проклятого заведения. -- Франц Иванович, -- воскликнул Тимоша, -- не надо им служить, не надо!.. Кем вы там у них будете?.. Разве мы не найдем себе хлеба?.. Не надо, миленький!.. -- Франц Иванович будет служить, -- сказал архитектор Вурс, -- в городском муниципалитете... Это же должность советника... Он будет носить ленту через плечо, Разве вы не хотите, чтобы в Москве был порядок? Господин Мендер снова пожал плечами, я накинула шаль (все, что у меня оставалось теплого), и мы отправились. Басманная горела. Пламя, раздуваемое ветром, касалось неба. Дворец Куракиных был весь в огне, и из окон первого этажа какие­то солдаты и мужики выкидывали добро... -- Луиза, -- сказал господин Мендер, резко остановившись, -- мне не по себе... Я не хочу, чтобы вы уходили. Там Тимоша. Я прошу вас... Мы недолго препирались, и я вернулась обратно. По нашему чудесному саду клубился дым, и вбежавшая госпожа Вурс крикнула, что пожар перекинулся на наше убежище. Могли ли мы, опустошенные потерями и многодневной тревогой, бороться за свое жилье? Да и как это следовало делать, кто знал? Я еще попыталась руководить, я велела Тимоше хватать постели и выносить их на улицу. Он метался в дыму, пытаясь выполнить мою просьбу, но при этом нелепо, по­юношески, стараясь не уронить своего достоинства; я прижимала к груди первые попавшиеся под руку предметы, птицы кричали пронзительно, моля о помощи, что­то скрежетало за тонкой дверью оранжереи, и чей­то стон или крик раздавался за стенами. С треском полопались стекла над головой, и голоса птиц смолкли. Мы бросились прочь. По огненному коридору выбежали мы на улицу и, найдя укромное, свободное от пламени место, остановились, тяжело переводя дыхание. Госпожа Вурс очутилась рядом с нами, она рыдала и призывала своего супруга. Невыносимый грохот гибнущего здания разрывал наши сердца. Следовало бы бежать прочь, закрыв глаза, но мы не могли этого сделать, так как с минуты на минуту наши мужчины должны были появиться. Огонь расправлялся со всем ужасающе стремительно и злобно. Было жарко и светло. Казалось, день в разгаре, хотя недоброе, черное небо давно уже висело над нами. Мы нашли относительно безопасное место и расположились там, почти ни на что не надеясь. Силы были на исходе. Не прошло, как нам показалось, и мгновения, а от дворца князя Голицына оставались уже лишь дымящиеся стены, а от нашей чудесной оранжереи -- груда развалин. Все было кончено. Мы лишились всего, если не считать подушки, унесенной Тимошей, и старого жилета господина Мендера, который я с отчаянием продолжала прижимать к груди. Так в полном оцепенении просидели мы до рассвета. Внезапно пошел дождь. Первый дождь за время московских ужасов. Он становился все сильнее и сильнее. Он один был способен бороться с огнем, но его появление оказалось слишком поздним -- уже нечего стало спасать, Москвы не было. Мы сидели на случайных холодных досках, и Тимоша, обняв меня за плечи, нашептывал мне афоризмы каких­то благополучных счастливчиков из иного мира. Наконец явился господин Вурс, один. Лицо его казалось зеленым. Происшедшее с нами его совершенно не удивило. Трясущимися руками он расстегивал пуговицы на своем жилете, затем аккуратно, одну за другой застегивал их, и так без конца. Госпожа Вурс с рыданиями припала к нему. Я оглядывалась в надежде увидеть отставшего господина Мендера, но его все не было. Прошло много времени, прежде чем господин Вурс смог немного успокоиться и начать говорить. Вот что он рассказал. Рассказ господина Вурса -- ...Я предупреждал господина Мендера, дамы и господа, я предупреждал, что мы должны быть осторожны... Разве нынешняя Москва -- место для бездумных прогулок? Но он со своим дурацким фатализмом улыбался, как дитя, и не внимал мне, и не пытался идти в обход, как я ему советовал, а торопился, торопился скорее добраться до Тверской, безумец в сером фраке, вместо того чтобы отсиживаться среди развалин, покуда там шныряют всяческие разбойничьи шайки и французские патрули, все, вероятно, пьяные и задыхающиеся от ненависти друг к другу. Бедный господин Мендер, я предупреждал его, умолял, что только я не делал, дамы и господа, я просил его не торопиться, потому что мое сердце не выдерживало, он утешал меня с австрийским легкомыслием, хотя теперь я понимаю, что это было безумие, он держал меня за руку очень крепко, и мы, словно беззаботные дети, парой летели по кирпичам, бревнам, золе, спотыкаясь и хрипя, и нас никто не трогал, и я даже подумал, что он, быть может, прав, не желая таиться, потому что мы были не похожи на всех остальных, встречавшихся нам: для грабителей мы выглядели слишком беспечными, а для мирных жителей слишком стремительными... Может быть, он был прав, дамы и господа, и нам следовало продолжать наш полет, но сердце мое не выдержало, и мы забежали в какой­то полусгоревший двор, и я присел на какое­то сырое бревно... Но господин Мендер не мог успокоиться, он оставил меня, а сам побежал за ворота, чтобы оглядеться, как он сам сказал, и тут произошло следующее. Я услыхал сначала окрик, затем разговор на французском, я сполз со своего бревна в грязь и пепел и вот что услышал. -- Ты­то нам и нужен, -- сказал кто­то. -- Вероятно, -- сказал Мендер очень спокойно. -- Ты русский? -- Да, я русский, -- ответил господин Мендер. -- По всему видно, что поджигатель, -- сказал один из французов. -- На нем фрак, -- сказал другой. -- Русский барин -- это новость. Разве дворяне занимаются поджогами? -- Зачем мужику поджигать? -- возразил первый. -- Из уцелевшего дома можно больше унести, зачем ему поджигать? Это вот такие господа, канальи, жгут город! Ты поджигатель? -- В философском смысле да, -- засмеялся господин Мендер. -- Я знал, что мы встретимся. -- Он псих, -- сказал француз. -- Что случилось? -- спросил кто­то, вновь подошедший. -- Вот поджигатель, господин капитан, он сам признался. -- Значит, нечего церемониться, -- сказал капитан. -- Пусть получит свое. Затем я услышал удаляющиеся шаги, затем наступила тишина. Вдруг что­то защелкало, грянул залп, и я потерял сознание... Я не виноват, дамы и господа, все произошло слишком внезапно, да и что я мог? Я очнулся уже ночью. Я выполз из своего укрытия, я плакал, страх исчез, я обошел все окрестности в поисках тела бедного господина Мендера, но старания мои были напрасны... Не буду описывать наше горе. Не только город был разрушен, разрушалась наша жизнь, мы были опустошены и раздавлены, мы смотрели вокруг и друг на друга пустыми, бессмысленными глазами, ничего не понимая. Дождь продолжался, и пожар постепенно затихал, лишь чудовищное шипение раздавалось отовсюду, словно масло шипело на гигантской сковороде. Нужно было искать укрытие, голод и холод начинали мучить. Супруги Вурс отправились разыскивать каких­то знакомых. Мы распрощались холодно, как чужие, просто не было сил ни для слов, ни для слез, ни для добрых напутствий. Тимоша отшвырнул в сторону вымокшую подушку -- последнее воспоминание о недавнем счастье, обнял меня за плечи, и мы пошли куда глаза глядят. "О, я историк, -- любил говорить бедный господин Мендер. -- Я много размышлял над хитросплетениями судеб. Я смог наконец проникнуть в тайны человеческих связей, и я понял, что даже случайный жест безвестного обывателя слит с историей всего человечества. Ничто не происходит просто так, а лишь по законам, установленным свыше. Поняв это, я перестал удивляться мнимой нелепости поступков, совершаемых людьми... Каждый поступок внушается нам, чтобы проверить нас, охладить, заставить опамятоваться... Иногда добрые намерения сказываются злом... Ваша революция, дорогая Луиза, уравняла сословия в правах. О, как пышно она об этом провозгласила! Но она не уравняла их в привилегиях, а тем более в нравах. Французы принесли сюда свои гордые знамена и под их сенью разорили целую страну". -- "По войне, -- говорила я, -- нельзя судить о людях". -- "О людях, дорогая Луиза, нужно судить в дни катастроф, а не тогда, когда они живут под бдительным оком полиции..." -- возражал господин Мендер. Я плакала, вспоминая все это, пробираясь с Тимошей по сожженной и разграбленной Москве. "Кто мы теперь? -- думала я с ужасом. -- Мы нищие без пищи и крова, беспомощные, как дети, перед силой и алчностью". Тимоша утешал меня, как мог. Трясясь от холода, он придумывал самые невероятные фантазии, которые были способны взбодрить, наверное, даже мертвого, но не меня, хлебнувшую из чаши страдания. Мы заглядывали в уцелевшие дома, но все они были переполнены французами, а мне совсем не улыбалось очутиться в казарме. Однако судьбе было угодно не дать нам погибнуть. Она привела нас на Чистые пруды, и мы с удивлением обнаружили, что этот район почти не пострадал от пожара. Правда, некоторые дома стояли с выбитыми окнами, но была надежда найти хоть какое­то помещение, где можно было бы обсушиться и подумать о дальнейшем. Я почувствовала себя воскресшей. Какое счастье быть молодой, подумала я, ведь даже маленькая надежда способна исцелить душу, еще не разрушенную возрастом! Я увидела, что и Тимоша воспрянул духом, и это меня утешило. Мы облюбовали двухэтажный каменный дом, который тоже был лишен окон, но чья­то властная воля велела нам распахнуть двери и войти. Перед нами был обширный вестибюль, весь загроможденный битым кирпичом, досками, всяким хламом, осколки стекла хрустели под ногами, деревянная лестница, ведущая на второй этаж, была цела, она капризно изгибалась над всем этим разорением, словно обещала сказочные блаженства. С тех пор как мы лишились всего, я перестала испытывать страх быть ограбленной. Наш внешний вид не вызвал бы желания у разбойников напасть на нас. Что же касается женской чести, то тут я была полна решимости отстаивать ее до конца, пусть даже до самого страшного. Они еще не знают, что значит француженка, доведенная до отчаяния, думала я, прислушиваясь к пустому дому. Мы медленно поднялись на второй этаж. Перед нами была дверь. Я отворила ее. Нашим взорам предстала довольно большая зала, лишенная мебели, однако она была чиста, и крашеные полы, видимо, кем­то старательно натерты, и в окнах кое­где вместо выбитых стекол виднелись куски картона, и по стенам в мирном порядке были развешаны портреты в тяжелых рамах, в углу на соломе лежали какие­то предметы, покрытые конской попоной. Две двери слева и справа вели в другие покои. Мы постучались в левую. Ответа не последовало. Тимоша отворил ее, и мы попали во вполне обжитую комнату, где все было на месте: и застеленная кровать, и книжные шкафы, заполненные книгами, и кресла, и свечи в шандалах, и стол, на котором валялись исписанные листы, а чернильница, как заметил Тимоша, была полна чернил. Мы перешли в комнату напротив, но и она оказалась занятой, и в ней были книги, диван с подушкой и одеялом, старинное бюро возле окна, обезображенного картоном, заменявшим стекла; початая бутылка вина на ломберном столике и большой ломоть ржаного хлеба приятно дополняли обстановку. Я с грустью поняла, что отсюда мы должны удалиться. Мы не постеснялись разделить пополам чужой хлеб, потому что голод становился невыносимым, и вернулись в залу. И тут я увидела, что из­под попоны выкарабкался французский солдат. В руке он держал пистолет. Лицо его было настороженным. -- Какого черта вы здесь ищете? -- спросил он хрипло. -- Простите, сударь, -- ответила я совершенно спокойно, -- но дверь внизу была не заперта, и мы решили, что дом пуст... -- Какого черта не заперта! -- крикнул он грозно. -- Я сам запер ее на два засова. -- Но пистолет он опустил, хотя глядел недобро. -- Вы французы? -- Да, -- сказала я, -- и я рассчитывала на более любезный прием. -- Какие еще любезности, -- проворчал он, -- вы что, с луны свалились? Здесь живет господин полковник, а он страсть не любит всяких попрошаек. Солдат был немолод, маленького роста и, судя по произношению, откуда­то из­под Дижона. Французский солдат, подумала я, разглядывая его, как странно: мой соотечественник с пистолетом в руке на Чистых прудах, с сухими травинками в волосах, готовый выстрелить (ах, если бы он к тому же знал, что я ем хлеб его господина!)... -- Когда господин полковник узнает, что дверь была не заперта, -- сказал Тимоша, -- а ты уснул на сене, он тебя не поблагодарит. Трудно сказать, сколько времени продолжались бы наши препирательства, как вдруг дверь распахнулась и в комнату вошел французский полковник, а за ним странный господин. На нем был редингот­каррик из светло­коричневого сукна, уже достаточно поношенный, и черные сапоги. Высокая черная же фетровая шляпа дополняла убранство, из­под полей рассыпались длинные, начинающие седеть волосы, он был плохо выбрит, на худом его лице застыла гримаса неудовольствия, и маленькие колючие карие глаза посверкивали из темных впадин: в руке он держал палку внушительной толщины; двигался резко и независимо. Мы стояли как приговоренные. Положение наше было не из приятных -- ворвались в чужой дом, украли чужой хлеб и, пойманные с поличным, должны были держать ответ, -- но суровое время и всеобщая беда, и наш унылый вид, и бог его знает что еще превратили наше преступление в фарс, а казнить за это не полагалось. Конечно, Я готова была разрыдаться, а Тимоша стоял побелевший от унижения, но французский полковник сказал вполне участливо: -- Я вижу страдание на ваших лицах, господа. Этот прекрасный город оказался и к вам слишком суровым. Что поделаешь? Видимо, придется устроить маленькую коммуну и попробовать на фоне мировой катастрофы утвердить мысль о преобладании разума над инстинктом. Франсуа, -- сказал он солдату, -- придется вам позаботиться. -- О, -- воскликнул солдат, -- ртов поприбавилось, господин полковник! А каждый рот в нынешней Москве -- это бездонная пропасть. -- Нет ничего легче, -- сказал полковник, -- как разделить наши запасы вместо трех на пять частей. Благодаря нашей невольной наглости все в доме перевернулось. Правую комнату предоставили нам с Тимошей, а господин в рединготе, не меняя в лице неприязни, переселился в левую, к полковнику. Франсуа метался по дому, подобно усердной птичке, таская сено, перенося вещи из комнаты в комнату. Мы тем временем привели себя в порядок, насколько позволяли условия. Это, как оказалось, дом господина в рединготе, который уже должен был погибнуть окончательно, но по счастливой случайности полковник и хозяин возникли перед солдатами­грабителями. Было несколько выстрелов с той и другой стороны, но разбойники устрашились и исчезли. Правда, хозяева явились с некоторым опозданием, многое было уже разбито и уничтожено или исчезло вовсе, но на втором этаже кое­что удалось спасти, и там можно было существовать. Тимоша схватился за книги, но листал их как­то рассеянно, а на мои вопросы отвечал больше из вежливости. Вообще он очень изменился за последние дни, и обычная его склонность к шуткам даже в трудные минуты теперь угасла. О чем он думал, я не догадывалась, душа его была мне недоступна. Что­то надломилось в этом молодом человеке, хотя я замечала, как неведомые мне тайные страсти продолжали в нем бушевать. Мы были временно спасены, но это не проясняло нашего будущего. Отмывшись от грязи и пепла, мы стали немного походить на людей, да я еще, как сумела, позаботилась о прическе. Наконец явился Франсуа и пригласил нас к ужину. Боже, как это звучало! Мы торжественно перешли в комнату полковника, где в камине пылали какие­то доски и на маленьком столике возле каравая черного хлеба возлежал кусок армейской ветчины, и уже знакомая початая бутылка вина возвышалась над всем этим печальным изобилием. -- Наш народ не приучен быть предоставлен самому себе, -- сказал хозяин дома, продолжая свою речь, когда мы вошли, -- он нуждается в постоянной опеке. Ваш французский дьявол, которого вы разбудили, не соответствует нашим склонностям. Может быть, он хорош для вас, хотя, судя по тому, что вы так поспешно установили во Франции империю, его искусительные нашептывания перестали вас прельщать тоже... -- Ну что же, -- отозвался полковник вполне дружелюбно, -- империя все же не вернула нас к рабству. Разумеется, в девяностые годы мы пролили много своей крови, надеясь таким образом утвердить в обществе новые замечательные лозунги... Я вижу, как загорелись ваши глаза при слове "кровь", но разве вы меньше пролили своей и чужой крови, пытаясь устанавливать свой порядок в Европе? Полковник любезно пригласил нас к столу, и мы принялись за трапезу. -- Если бы корсиканец, вместо того чтобы торопиться в Москву после Бородина, свернул бы на Калужскую дорогу и отрезал нас от продовольствия, считайте, что русской армии уже не было бы, -- сказал хозяин дома, -- вместо армии была бы толпа недоумевающих патриотов... Это недоумение заставило бы их задуматься о причинах кровопролития и многого другого, что унижает наше общество... А когда человек задумывается, он уже близок к истине... -- Вы рассуждаете как человек, для которого эта дурацкая война -- лишь повод для размышлений, -- засмеялся полковник. Лицо хозяина дома скривилось. -- Разве бывают войны не дурацкие? -- проворчал он. -- Выпейте, выпейте. Лишившись всего, я хочу извлечь из этого пользу для будущего. А вы покуда стараетесь в Москве утвердиться, обогреться, отъесться, собраться с духом, чтобы не пасть в глазах мирового мнения. Я слышал, что корсиканец распорядился выписать из Парижа Comdie Francais? -- Верьте мне, -- сказал полковник, -- мы идем навстречу мрачной будущности. Москва уничтожена, армия деморализована, кавалерия погибла; если нас застигнет теперь и зима, то я не знаю, что спасет нас от катастрофы. Боюсь, что и гений императора здесь бессилен... Хозяин дома не глядел в нашу сторону, он почти не ел, но зато отхлебывал вино непрерывно маленькими глоточками. Было такое ощущение, что Москва вымерла, что за окнами, прикрытыми картоном, бескрайняя выжженная равнина и лишь мы одни, чудом уцелев, едим, пьем и продолжаем опасные споры минувших времен. Я хотела сказать им: "Опомнитесь, господа. Еще не все потеряно. Есть любовь, есть воспоминания о лучших днях, есть слабая надежда не погубить этого окончательно, я, наконец, могу спеть вам лучшую из своих шансонеток, которую я пела когда­то, даже не подозревая, сколь слаба она, чтобы облагородить людей". Но я промолчала, я мельком глянула на Тимошу, он ел, и лицо его было отрешенным. -- Что скажете вы, госпожа Бигар? -- обратился ко мне полковник. -- Не слишком ли мы запоздали в попытках установить истину? -- Как странно, -- сказала я, -- вы сидите, пьете вино на развалинах Москвы, делитесь куском хлеба... -- Нет, дорогой Жорж, -- сказал хозяин, не обращая на меня внимания, -- хотя среди нас и есть отдельные личности, вызывающие лишь брезгливое чувство, но в целом мы те, кто есть главная ценность нации... А вы твердите о равенстве в правах... В продолжение разговора я почти все время смотрела на него. Трудно было отвести глаза от этого худого сильного лица с брезгливым ртом. Несчастна, наверно, женщина, отдавшая ему свое сердце, думала я. Это был умный тяжелый господин, для которого, видимо, не существовало ничего, кроме собственных убеждений. Мне встречались в жизни подобные люди, и я погружалась в их гибельный огонь, но присущий мне здравый смысл всегда в последнюю минуту спасал меня от рокового исхода. Нынче, думала я, я так опустошена и измучена, что это холодное пламя мне не опасно. Однако все смотрела и смотрела на него. Полковника звали Жорж Пасторэ, хозяина -- господин Свечин. Франсуа принес откуда­то еще несколько бутылок. Свечин отхлебывал не переставая. Пасторэ был ко мне предельно внимателен, как может быть внимателен к женщине пожилой мужчина, оказавшийся в столь необычных обстоятельствах. Он все время подливал мне вина, пододвигал еду, улыбался, дружески кивал, и я бы не удивилась, если бы в какой­то момент ему захотелось погладить меня по руке. -- Подумать только, -- сказал он мне тихо, -- пьем вино в обществе очаровательной дамы, как будто где­то в Клиши или на Сен­Дени! -- Это очень трудно представить, -- сказала я. -- Быть может, все только сон, и это не Москва, а выдумка моего старого мрачного друга господина Свечина?.. Вы не фантазия? Тут, не обременяя их излишними догадками, я принялась рассказывать о своей жизни, что, видимо, было им интересно, ибо Жорж Пасторэ весьма живо реагировал, поддакивал мне и понимающе кивал, а господин Свечин, наливаясь вином, слава богу, не прерывал моего рассказа. -- И вот теперь, господа, я встретилась с вами, -- сказала я в заключение, -- и меня поразила ирония жизни, называйте это как хотите, то, что свело нас воедино, француза и русского, за одним столом среди этого ужаса... -- Во­первых, -- сказал Пасторэ, -- мы с господином Свечиным -- старые приятели еще по Сорбонне; во­вторых, я не захватчик, а, видимо, жертва недомыслия или, если хотите, любопытства, в чем глубоко раскаиваюсь; в­третьих, я участник одной мистической истории, которая связывает меня с Россией прочными невидимыми узами. В двух словах. Случилось так, что меня взяли в плен однажды под Гжатском четверо мужиков и доставили к своему барину. Это был хромой отставной генерал, живший в своем имении, а где -- не помню. (В этот момент Тимоша шумно вздохнул.) Он, представьте, накормил меня, обогрел и отправил невредимым обратно, хотя я был его врагом. Это можно было бы приписать душевному порыву, великодушию отчаяния или просто капризу, но ниточка, как оказалось, тянулась в иные времена, когда генерал, раненный в ногу под Аустерлицем, лежал, умирая, на льду Зачанского озера. Представьте себе, Бонапарт проходил мимо, услыхал стоны и приказал своим адъютантам спасти раненого русского. Один из адъютантов, побывав в ледяной воде, впоследствии скончался от воспаления легких... Бонапарт захватил Москву, но получил сгоревшие развалины. Как видите, все в этой жизни связано меж собой, и не исключено, что наша встреча -- звено в цепочке общих судеб. -- Вы не драгун? -- спросил побледневший Тимоша. -- О нет, милый друг, -- сказал полковник, -- я интендант разбитой армии. Тимоша резко поднялся и, сославшись на усталость, покинул нас. -- Это ваш брат? -- спросил господин Пасторэ. -- Почти, -- сказала я печально. -- Какой загадочный ответ! -- воскликнул он. -- Он, видимо, обиделся на наше невнимание? -- Он устал, -- сказал господин Свечин раздраженно, -- разве вы не заметили, что это совсем мальчик? Он отоспится, порозовеет и тогда засыплет вас вопросами: что, зачем и почему? Я продолжала краем глаза наблюдать за ним, любезно улыбалась полковнику, размякшему подобно большинству пожилых мужчин, оказавшихся в обществе хорошенькой молодой женщины, но мысли мои были неотступно с Тимошей; его молчание, сосредоточенность на чем­то, мне неведомом, переполняли меня тревогой. Он что­то решает, думала я, какие­то фантазии теснятся в его голове, и они мне недоступны. И вдруг я похолодела: я вспомнила, как покинул меня обворожительный Строганов, и даже любовь ко мне бессильна была остановить его; как исчез поручик Пряхин, словно вылетел из зимнего голицынского сада, скрываясь под личиной мужика; как Тимоша бредил бегством и порывался сводить свои непременные счеты с Бонапартом, с господином Пасторэ, с драгунами, с гренадерами... Я поняла, что детство, розовевшее на его щеках, кончилось и этот высокий худощавый юноша с большими черными бархатными глазами созрел для того, чтобы взяться за саблю, пренебрегая моей французской нежностью и жалостью моей к ним ко всем... Он исчезнет, подумала я, исчезнет, лишь я одна останусь среди этого разорения и смрада, пришелица с песнями, непригодными для облагораживания людей. -- Что с вами? -- спросил полковник. -- Вас напугал этот разрушенный мир? Я хотела объяснить ему мое состояние, но это было нелегко -- не было слов. Вот сейчас, казалось мне, послышатся шаги Тимоши, жесткие и четкие, он пройдет по пустынной зале мимо спящего Франсуа, хлопнет дверью, спустится по лестнице, минует вестибюль, расшвыривая обломки кирпичей и стекол, откинет засовы и отправится мимо ночных развалин, презирая грабителей, туда, где исчезли мой позабытый Строганов, случайный Пряхин, растворясь во мраке, смешиваясь с полчищами вооруженных мужиков... -- Вам надо отдохнуть, -- сказал господин Пасторэ, -- набраться сил. Кто знает, что ждет нас впереди. -- Пожалуй, -- мрачно отозвался хозяин разоренного дома, -- я устал находиться во французском обществе. Вместо вольтеровской иронии я вижу кусок армейской ветчины. Ее коптили под Смоленском. Я поняла, что бессильна остановить Тимошу. Мне не удержать его. Напрасны будут мои слезы и причитания. Нет слов, способных подняться выше крови... И тут я отчетливо услыхала его шаги. Я тихо вскрикнула. Но он вошел в комнату как ни в чем не бывало и при свете догоравших свечей показался гигантом. Слава богу, подумала я, он снова здесь! -- Там, в зале, -- сказал он господину Свечину, -- я увидел портрет дамы, лицо ее показалось мне знакомым. Я мучаюсь и не могу вспомнить, где я ее видел. Господин Свечин через плечо взглянул на Тимошу и вдруг улыбнулся... Это была ослепительная молодая улыбка, так не соответствовавшая его мрачному, жесткому лицу. В кольце седеющих волос вдруг что­то давно умершее, безвозвратное, милое вспыхнуло, словно в комнате загорелись новые свечи. Неужели и я в преклонные годы буду пугать окружающих такой же случайной и внезапной приметой минувших счастливых дней, подумала я. -- Дама? -- спросил господин Свечин удивленно. -- Дама с большими синими глазами, -- сказал Тимоша. -- Ах, дама, -- протянул помолодевший хозяин. -- Вы смогли разглядеть ее в темноте? -- Нет, я был со свечой. -- Ах, со свечой, -- откликнулся господин Свечин. -- При свете одной свечи она выглядит загадочно, не правда ли? -- И отпил вина. -- При свете двух свечей это уже владелица семисот душ, жаждущая их устроить. -- Он снова отхлебнул. -- При свете трех свечей, милостивый государь, вы заметите смешение французской моды, губернского самомнения, уездного здравомыслия и деревенского здоровья. -- Он шумно вздохнул. -- При четырех же свечах станет очевидным, что у нее и у меня все в прошлом... Нельзя армии Бонапарта вернуться во Францию в прежнем, неизменном количестве, как невозможно и Москву увидеть прежней, разве лишь в сновидениях... Он вновь поник и отворотился, а мы вышли в залу. На стене мы увидели этот портрет прямо над травяным ложем бедняжки Франсуа, вынужденного с ружьем в руках нести караульную службу перед домом. Глаза были действительно громадны и занимали пол­лица. Безумный живописец не сдерживал разгоряченной фантазии. Ее высокий лоб был прикрыт тафтяным шарфом, лицо проступало из пены светло­зеленых кружев, чуть розовели щеки... Она разглядывала нас с бесцеремонностью, и я чувствовала себя униженной. Я вспоминала еще совсем недавние времена, когда, блистая в кругу своих друзей, вызывая их восхищение, оставалась все той же Луизой, исполненной добра и мягкосердечия, но эта дама была придумана природой, чтобы посмеяться над нашими обыденными слабостями. Я поймала себя на том, что невольно сравниваю нас обеих, как это принято среди женщин, но тайная обида не затухала в моем сердце. Это была женщина с богатым воображением, но не склонная к мелким фантазиям, ее, видимо, никогда не заботило, что думают о ней, а лишь то, что она сама думает о других... Я прищурилась как могла оскорбительней, она оставалась спокойна; я погрозила ей пальцем, она не откликнулась. Я попробовала рассмеяться над собственным высокопарным вздором, но тут же подумала о том, кто говорил о ней так странно, с внезапною улыбкою на лице, с хмельной утонченностью и с хмельным же ожесточением. Он, этот жесткий, седой, одинокий, из тех, что возникали и на моем пути, очаровывая и притягивая, но никогда не желая мне добра, он выбрал ее, это было видно, но почему? Или я все­таки настолько была француженка, что понимание этого было мне недоступно? Но если не кровь, разве не русская боль клокотала во мне? Разве я не привязалась всем сердцем и душой к этой несчастной стране и разве нынешнее рубище на мне не было верным свидетельством моего общего с нею страдания? Пока я рассматривала этот портрет, Тимоша тихо удалился. -- Какая загадочная дама! -- сказал полковник. -- И как по­женски вы ее рассматриваете. Мне было не до шуток. Он это понял и воротился к своему другу осторожно, на цыпочках. Я осталась наедине с этой благополучной незнакомкой, еще не знающей, что предстоит впереди. Когда я вернулась, господин Свечин взглянул на меня, и вновь внезапная улыбка осветила его. Вино разгладило черты его лица, оно стало мягче, в глазах застыл туманный интерес. "Неужели он ее любит?" -- подумала я. И вновь в зале прозвучали Тимошины шаги, и затихшая было тревога сковала меня. -- Выпейте вина, -- сказал Свечин и протянул мне бокал, -- выпейте вина, и вам не захочется придавать значения мелочам. -- И, отвернувшись, продолжал: -- Женщина на развалинах мира... Француженка, не знающая предрассудков. -- Скоро мы покинем Москву, -- сказал полковник, -- я это обещаю. Уже все сложилось так, что даже амбиция императора бессильна... -- Я почти установил, -- проговорил господин Свечин, -- что одному человеку не под силу осуществить мировую катастрофу, какими бы замечательными именами он ее ни награждал. Разумеется, он может обмануть нас с вами, и мы ему поможем, хотя потом спохватимся... И он и мы равны пред ликом высших сил, которым зачем­то понадобилось на время подвергнуть нас обману... А так, в общем, все течет помаленьку в нужном направлении, пренебрегая нашими капризами и амбициями. Временный успех -- это еще не успех. Даже волки, разорвав глотку сопернику, не торжествуют, в отличие от гладиаторов и процентщиков. -- Забавно, -- воскликнула я, -- все течет помаленьку, и мы простые жертвы этой вечной реки? -- А разве злодеи бессмертны? -- усмехнулся господин Свечин. Шаги удалялись. Я бросилась в залу, оттуда в комнату. Тимоша спал на сене, накрывшись солдатским плащом. За разбитыми окнами стояла тишина. Осторожно ступая, я отправилась обратно. "Может быть, все устроится, -- обреченно подумала я, -- и утром мы увидим Москву невредимой. Я надену свой лучший наряд, мы кликнем извозчика и отправимся к Бобринским на последний сентябрьский бал!" Мне захотелось утешить этих пожилых мужчин, сознание которых было выше примитивного сведения счетов, чем с удовольствием занимались пока еще остальные, остающиеся в живых. Но что я могла? -- Господа, -- сказала я, входя, -- хотите, я спою вам? Наперекор всему, что происходит... -- Ничего не происходит, -- с милой улыбкой ответил мне господин Свечин, -- все уже произошло. Или вы надеетесь что­то поправить? -- И он предложил мне жестом сесть рядом. Я села. Он положил руку мне на плечо. И мне захотелось, глядя ему в лицо, прижаться к нему и заплакать. -- Вы вся дрожите, -- сказал он участливо. -- Пасторэ, мы будем пить до утра, а там что Бог пошлет... -- Нет, господа, -- сказал полковник вяло, -- вы как знаете, а мне с утра предстоит большая напрасная работа. -- Кто вы? -- спросил меня Свечин. У меня кружилась голова. -- Я бедная французская певичка, -- ответила я шепотом, -- попавшая в вашу безумную игру и притворяющаяся мудрой... Он засмеялся. Мы чокнулись. "Неужели он любит ее?" -- подумала я. Внезапно за дверью, теперь уже совершенно отчетливо, зазвучали шаги. Я отвела его руку и бросилась туда. О нет, не удерживать, а лишь попрощаться, прижаться, обнять худенькую шейку, прикоснуться губами к его щеке, что­то сказать, выкрикнуть, разрыдаться: как подсказывает природа -- женское напутствие дольше хранит. Если нельзя удержать, то хоть уберечь... Я вбежала в комнату. Тимоша спал, накрывшись с головой солдатским плащом. Я села в изнеможении на диван и почувствовала, что теряю силы. Стеариновая свеча на столике догорала. Раскрытая книга желтела под ней. Чернильница, перо, лист бумаги -- мир поэта, столь скромный и столь значительный... Я разглядела на листе свое имя... Дорогая Луиза! Оставаться здесь я больше не могу. Я узнал, что возле Всехсвятского видели наших казаков. Там меня, конечно, не ждут, но меня не ждут нигде, и потому мне следует торопиться. Передайте полковнику, что он был в плену у моего деда, который теперь погиб от