ответчик?.." Тут он представил себе государя и уже не мог выйти из-под зловещего обаяния, как тот печальный литератор, господин Колесников, антагонист царей и счастливый обладатель темно-зеленого вицмундира, сказавший однажды: "Ваш друг был истинным гением", - подразумевавший под этим, очевидно, что "ваш друг" был борцом против несправедливости. Но в том-то и была ошибка литератора, за которую он поплатился, что убитый гусарский поручик был и жертвой. Затем Мятлев намеревался провести мысль о том, что, исходя из всего, и царь, стало быть, жертва, а уж никак не ответчик за злополучную судьбу поэта, но личные впечатления и обиды повели его перо по непредвиденному пути. Он хотел быть справедливым, как история, а оказался несправедлив, как историк, "...дремавшие в государе дурные задатки проявлялись уже в детстве с неудержимой силой. Что бы с ним ни случалось: падал ли он, ушибался или считал свои желания неисполненными, а себя обиженным, - он произносил бранные слова, рубил топориком игрушки, бил палкой своих товарищей, хотя и любил их... Впоследствии всеми своими действиями он всегда давал понять, что он несоизмерим ни с одним человеком в стране, что он бог и ему все позволено..." Так, перемежая воспоминания о "вашдруге" с перечислением злодейских качеств Николая Павловича, он, сам того не подозревая, пришел к вульгарному решению об ответственности царя за гибель гения, но концы с концами не сошлись. Наконец, перечитав написанное, он вдруг понял, что писал не столько об убитом товарище, сколько сводил с царем личные счеты. Не испытывая в связи с этим угрызений совести, он все же прекратил работу, так и не поставив точку. Тайна гибели гусарского поручика повисла в воздухе. В конце он признавался с горечью: "Анализ этой трагедии выше моих сил. Я слишком ничтожен, чтоб не касаться собственных обид. Я испытываю страшную тяжесть, но не могу осознать ее причин. Очень может быть, что главный ответчик - вся наша жизнь, а не капризы владыки, но я не гений: мне больно - вот я и кричу и ругаюсь... "И тот, кто жив, и тот, кто умер, - все жертвы равные ея..." Однако несовершенной этой работе было суждено еще раз выплыть на поверхность и угодить в пухлые немолодые трясущиеся лапы самого господина Колесникова. Этот господин, переживший ужасы недельной отсидки и недвусмысленных угроз, продолжал свою победоносную карьеру, и его вицмундир старательно горбился и потел в недрах канцелярии коннозаводства, покуда счастливая судьба не пожелала вновь свести его с Мятлевым, столкнув на Каменноостровском в кондитерской Кюнцля. Литератор сильно изменился с той достопамятной встречи: постарел, обрюзг, стал медлителен в жестах и высокопарен в приветствиях, хотя все это не мешало разглядеть на его лице подлинное удовольствие от встречи со старым знакомым. Спустя несколько минут они уже сидели в экипаже князя. Стоило Мятлеву лишь заикнуться о своей литературной деятельности, как профессионал пожелал лично просмотреть труд своего молодого друга. В глубине души Мятлев надеялся, что странички произведут впечатление на коллежского секретаря, но происшедшее превзошло его предположения. Исписанные листки тряслись в пальцах господина Колесникова. Лицо его сначала побагровело, напряглось, залоснилось, затем вдруг опало, и мертвенная бледность растеклась по нему, постепенно переходя в нездоровую желтизну. Он сопел и покашливал, что-то в нем переливалось, и булькало, и кипело; лишний пар вырывался из дырочки в затылке, шевеля редкие волосы; башмаки терлись один о другой, словно пытались соскочить с подагрических ног, как некогда; то ли буйная радость клокотала в нем, то ли отчаяние, было не понять. Наконец он выпустил из рук последний лист и тяжело поднял голову. На лице застыла гримаса отвращения, глаза были переполнены страхом, губы, словно черствые лепешки, беззвучно пошлепывали одна о другую. - Знал бы, что вы мне подсунете, - прохрипел он, - в жизни бы к вам не поехал. Это что же такое?.. - Что такое? - опешил Мятлев. - Что это вы меня искушаете, милостивый государь?.. Нашли дурака! "Он рехнулся, - подумал Мятлев, - взгляд безумца". - Вы полагаете, что это смелость? - продолжал коллежский секретарь. - Нет, милостивый государь, нет, ваше сиятельство, это все ложь... Ваш друг был гением стихотворства, но он был в то же время и гением зла, и вот что его сгубило. По-вашему, выходит так, что общество, сговорившись, предводительствуемое его величеством, только и мечтало досадить вашему другу, какая чушь, ей-богу!.. - Да вы меня не поняли, - прервал его Мятлев, - я только пытался... - Довольно с меня всякого мрака и безысходности! - Лицо его приняло серый оттенок, последние струйки пара ударили в потолок, тело обмякло, погружаясь в кресла. - Когда б вы только представить могли, как государь без сна и отдыха... Не верю, чтобы и вы относились к числу злонамеренных людей, которых развелось нынче и которые не желают отделить частную жизнь государей от политической и, хуля их слабости, затмевают блеск их царственных деяний!.. Не верю, милостивый государь... - Да полно вам, - засмеялся Мятлев, - не приписывайте Мне черт знает чего... - И подумал недоуменно: "Где же вы, господин ван Шонховен?" - Нет, нет, - прохрипел Колесников, - государя вы не порочьте. Я тоже, - добавил он тихо, - в свое время пошалил, да я был слеп... Мы и так друг друга перекусать готовы, да вы еще усугубляете настроения всяких разбойников своими рассуждениями... Это душа его продолжала исторгать пропитанные ужасом слова, почти лишенные связи, а грузное тело вдруг рванулось из кресел и, заламывая с мольбой руки, корчилось перед Мятлевым, словно это был и не Мятлев, а сам Леонтий Васильевич Дубельт, счастливый жандармский генерал, умница и прозорливец, кладезь обаяния, высокий, стройный, как барышня, с худым усталым лицом, сероглазый, с ласковым пожатием рук, с печатью страдания во взгляде, в свисающих серых усах, в горькой нечастой улыбке... "Мой добрый друг, не торопитесь с выводами. Осуждать крайне легко. Судей и ниспровергателей экая прорва, а созидателей - единицы. Трудно. Благонамеренность - не слабость, мой добрый друг, как это кажется некоторым не в меру суетным невеждам; благонамеренность - это намеренность добиваться блага своему отечеству. Эти господа имеют склонность хвататься за всяческие неуспехи и неудачи и раздувают их, в то время как их следует не раздувать, а спокойно, неторопливо, сообразно с ходом истории постепенно сводить на нет. Умоляю вас, мой добрый друг, вникните в мои слова, не подражайте ниспровергателям, не усугубляйте зла в нашем многострадальном отечестве... Трудно". - Да вы политикам! - сказал Мятлев. - Меня это вовсе не интересует. Я, видит бог, просто хотел понять, каковы противоречия между поэтом и миром... - Нет, нет и нет! - крикнул Колесников, озираясь. - Какие еще противоречия? Вон вы куда клоните... А в том-то и беда, что мы судим о царях со своих житейских кочек, а их страданий не видим. Нет и нет! Вам бы следовало описать, как наш друг пренебрег общим спокойствием в угоду собственному эгоизму, за что и поплатился, а вы... - Эгоизму? - сказал Мятлев и двинулся на коллежского секретаря. - Любезный друг, - внезапно сникнув, проговорил Колесников. - Я думал так же, поверьте. Но, поверьте, жизнь сложнее, чем кажется. Нельзя возбуждать одних против других: эдак мы ничего не добьемся, кроме хаоса. Государство от этого пострадает, затем пострадаете вы... Да неужели вы это в журнал снести хотели? - и показал на разбросанные листки. - Опомнитесь, не верю. "Он увел у меня Анету, замучил Александрину, заставил жениться на Наталье", - подумал Мятлев. - Вы меня не поняли, - сказал он, улыбаясь, - я политикой не занимаюсь, слишком хлопотно. Меня больше привлекают чувственные удовольствия. Теперь отсюда я постараюсь перейти незаметно и изящно к проблеме любви... (Колесников недоверчиво посмотрел на него.) Представьте себе молодую особу... - Мятлев рассмеялся. - Кстати, - спросил он не без ехидства, - делает ли свое дело господин Некрасов? Литератор поперхнулся, долго молчал, затем проговорил шепотом: - Картежник-с. Я глубоко разочарован. Провидение внезапно смилостивилось, и его тоненький голосок нашептывал Мятлеву радужные перемены в судьбе, и князь все отчетливей видел перед собой острые ключицы и невыносимые серые глаза бывшего господина ван Шонховена, иногда ловя себя на том, что это видение занимает его более, нежели попытки проанализировать былые метания несчастного поручика. Да, да, представьте себе, что-то такое случилось, что он не мог уже размышлять о худенькой дочери госпожи Тучковой с прежним умилением. Как вы думаете, господин Колесников, почему такое могло случиться?.. Но господин Колесников, раздираемый ужасными предчувствиями, давно исчез, а Лавиния все не забывалась. Тревога Мятлева была вдохновенной, и притязания Мишки Берга уже не волновали его. Где вы, господин ван Шонховен?.. 48 (От Лавинии - Мятлеву, из сельца К., проездом) "Милостивый государь Сергей Васильевич, осмеливаюсь вновь беспокоить Вас только потому, что донеслись вести о новом Вашем несчастье. В душе теплится слабая надежда, что, может быть, и этот слух такая же ошибка, как случилось однажды с известием о пожаре Вашего дома, и прекрасная княгиня Мятлева жива-здорова. Я молюсь, чтобы все так и было, и верю, что благословение государя не может обернуться несчастьем. (На этом месте Мятлев, читая, пожал плечами, не совсем беря в толк слова юной дамы.) Все мои беды ничтожней Ваших, а радости будничней. Вы такой человек, что достойны многого и самого прекрасного... (Здесь Мятлев покраснел и присвистнул.) Теперь несколько слов о себе, хотя стыжусь обременять Вас, но уж, поскольку все равно пишу, чего ж таиться... У меня все прекрасно, если не считать болезни, которая со мной вдруг приключилась, так что наше свадебное путешествие оборвалось под Москвой и мы застряли. Жар давно миновал, но доктор не велит двигаться с места. Живем по-деревенски и обучаемся искусству по выздоровлении все успеть, все сделать, обогатиться, прославиться, всех очаровать, оставить по себе добрую память, со всеми подружиться, всем наговорить приятностей, ничего не упустить, благопристойно умереть и прочее... Все длится и длится наше несуразное медовое приключение, и мы, представьте себе, ни разу не фехтовали и не стреляли по бутылкам. Евдокия Юрьевна очаровательная женщина, бог надоумил ее ехать с нами, ибо, когда Александр Владимирович бывает вынужден обстоятельствами покидать нас ради непременных дел, она не дает мне впасть в отчаяние. Она премилая рассказчица, и благодаря ей мои сведения о многих предметах стали значительно глубже и полнее. (Тут Мятлев рассмеялся, отчего подававший ему чай Афанасий вздрогнул и попытался заглянуть в письмо.) Я так надеялась, что за шлагбаумом начнется иная жизнь, да, видимо, мы выехали не за тот шлагбаум: особых перемен в своей судьбе не замечаю. Милый князь, что же касается до необитаемого острова, который так взволновал Вас, то поверьте, что беспокойство Ваше пустое: maman не могут шокировать подобные фантазии, а ежели бы это даже свершилось и мы с Вами очутились бы в таком месте, кому какое до того могло бы быть дело? Два взрослых и хорошо воспитанных человека поселяются на необитаемом острове - чего ж за них опасаться? Так что Ваш ужас, милый князь, напрасен тем более, что все необитаемые острова нынче, говорят, расхватаны, да и за ближними шлагбаумами - опять все то же". 49 Где же вы, господин ван Шонховен?.. От этого вопроса кружилась голова пуще, чем от любого из былых кавалергардских снадобий. Стоял август середины века, и князь в своей видавшей виды коляске носился по Петербургу, словно поклялся промерить его вдоль и поперек. Над Исаакием печальная одинокая ворона кричала нечленораздельное. Все было покинуто в разрушающемся доме: литературные упражнения, наставления древних; Афанасий, бьющий свою Аглаю; Аглая, посягающая на самого князя. Воистину и дом, и вся жизнь - все трещало по швам, не будучи скреплено делом, пристрастием, горячей кровью и здоровьем... Действительно, думал князь с пафосом, в полубреду: "Что я? Жалкие потуги на страдание - вот мой удел. Где же цель, влекущая всех, даже ничтожного господина Колесникова? Какие бури я преодолел? Ради кого пожертвовал собою?.." И тут же смеялся над чуждой ему риторичностью. Где же вы, господин ван Шонховен? Лишь эти острые ключицы казались теперь единственной истиной, впрочем упорхнувшей, растаявшей, приспособленной другим, ловким и неотвратимым соплеменником. "Вы выглядите самоуверенным, однако глаза выдают вас", - сказал князю как-то некий доброжелатель, и хотя в этом заявлении не было глубины, но Мятлеву захотелось поразмышлять об этом, ибо человеку его склада всегда необходимо все знать о себе с горькой стороны: горечь - верное средство от самообольщения... Ах, до самообольщения ли?.. А не был ли по-своему прав полузабытый барон Фредерикс, счастливый сознанием собственной зависимости от окружающих его собратьев? И не был ли прав господин Свербеев, мерзнущий на морозе и висящий в дымоходе вниз головой ради целей, нашептанных ему однажды? А квадратный доктор Шванебах, покончивший с собственной жизнью в порыве любовного вдохновения, когда он смог наконец в него поверить? И ничтожная рыжеволосая Аглая, приручающая своего чудовищного Фонарясия? И сам Фонарясий, по слову господина Свербеева листающий дневники князя с неизвестной целью, во имя, видимо, каких-то обещанных райских блаженств? И государь, повесивший тех пятерых, ибо так ему велел, как он сам говорил об этом, гений его народа?.. Да разве они все не правы по-своему?.. Спустя несколько дней у него написалась уже знакомая современникам лермонтовская строка: "А годы проходят, все лучшие годы..." Но он никак не мог вспомнить: в дневнике ли написалась или в очередном письме к господину ван Шонховену. Затем, доведенный до исступления хандрой, самокопанием и капризом немедленно удалиться на необитаемый остров в компании с юной соблазнительницей, он принялся сам фантазировать, и ему взбрела в голову восхитительная кавалергардская идея нагрянуть в осиротевший дом к госпоже Тучковой и, уперев дуло пистолета в ее горячую грудь, принудить ее быть соучастницей в одном щекотливом деле, в весьма пикантном дельце, в некоем, на первый взгляд, не вполне пристойном поступке, в предприятии... Хотя всему свой черед. И вот он носился по городу и под грохот колес додумывал оставшиеся мелочи своего грандиозного плана, довольно потирая руки и прищелкивая языком, воображая, как я обрадуюсь счастливой возможности проявить себя заодно с ним на поприще самого благородного интриганства. Отказать ему в соучастии было свыше моих сил, да и предприятие показалось волнующим, хотя я несколько охладил его пыл, и внес поправки, и умерил его преждевременное торжество, и, как говорится, провел по идее тонким наждаком. Наши окаменевшие сердца запылали, словно ушедшая юность и не покидала нас. Как мы известили о своем появлении в доме госпожи Тучковой, бог свидетель, не помню. Во всяком случае, нас, сверх ожидания, приняли тотчас же и весьма любезно, и мы в своих черных сюртуках, напоминая одновременно свергнутых датских принцев и лондонских клерков, прошествовали по комнатам этого несчастного дома и очутились перед самой госпожой Тучковой. Я ожидал увидеть фурию, а передо мной возникла очаровательная дама с глазами, в которых лукавство умерялось расположением, и с улыбкой, доведенной до совершенства. Ого, подумал я, ежели она такая, то какова же дочь! Я видывал господина ван Шонховена ребенком, позже не привелось. Вполне вероятно, думал я, что она могла превратиться в писаную красавицу, хотя князь не был лишен возможности, думал я, лицезреть всех прочих, отмеченных печатью красоты. Видимо, все-таки острые ключицы настолько поразили воображение князя, что остальное и не замечалось. Как же мы будем выкручиваться, думал я, перед этим всепроникающим взором, или наша репутация уже ничего не стоит? Да и сам Мятлев, видимо, понял, что его жаркий план - пустая фантазия да и только, и сейчас произойдет то самое, что не желалось быть учтенным там, за стенами этого несчастного дома. Она сказала: "Прошу вас, господа", - с такой прелестной интонацией, что я на мгновение прикрыл в растерянности глаза. Однако гром пока не грянул. Мы сидели в креслах неподвижно и напряженно. На бледном лице князя нельзя было различить ничего, кроме отчаянной решимости. Скажите, пожалуйста, думал я, сколь долго можно притворяться каменным? Меж тем пламень, исходящий от него, обжигал наши колени. - Ваше лицо мне знакомо, - как бы случайно уронила она, вглядевшись в князя, но без суеты, не пристально, не так, как это умеют бестактные провинциалки. - Видимо, мы встречались... - любезно согласился князь. Они притворялись, будто незнакомы. Как странно, подумал я. Она не спрашивала, откуда господам стало известно о ее маленьком шедевре, который она вынуждена была продать. - Крайние обстоятельства, господа, - сказала она с усмешкой и повела нас за собой. Какие же крайние обстоятельства при таком зяте, думал я, стараясь идти с Мятлевым в ногу. Вот, вероятно, комната господина ван Шонховена, предполагал Мятлев, стараясь запомнить на всякий случай все двери одну за другой. Госпожа Тучкова легко летела впереди, ловко взмахивая тяжелым подсвечником, почти не касаясь туфлями пола. - Моя дочь, господа, - роняла она между прочим, - очень дорожит этой работой... И, хотя она нынче отрезанный ломоть, я вынуждена считаться... - Странный голубой дым окутывал эту очаровательную ведьму, и облачко его становилось гуще по мере нашего приближения к цели. - Происходят странные вещи, господа, - продолжала она, не дожидаясь отклика, - полотна старых мастеров внезапно стали предосудительны, или нежелательны, или еще что-то там такое, или это связано с нынешними воззрениями, которые старым мастерам были незнакомы, ибо, если бы они им были знакомы, они и не подумали бы малевать свои излюбленные сюжеты... - И мне показалось, что она хохотнула. - Вас это не пугает, господа? - Но мы молча и упрямо, сохраняя возможное достоинство, подобно страже, шагали в некотором отдалении за ней, не обнаруживая в хозяевах дома большого пристрастия к искусству. - А не случалось ли, господа, вам встречать мою дочь в свете? - продолжала она. - Она несколько раз появлялась и произвела впечатление. Последний раз это было на пасху... Она была в платье из голубого шелкового тюля, и на воланах юбки букеты палевых камелий с листочками, представляете? - Тут мне снова послышался ее хохоток. - Его величество обратил на нее внимание. Ее супруг был в отчаянном положении... Вы не встречали ее?.. Мы огорченно вздохнули и тут-то наконец вошли в комнату, или, вернее, кладовую, ибо помещение это было до крайности завалено всяким дорогим сердцу и полунеобходимым хламом. В углу, освещенный желтым и шатким сиянием свечи, с холста сокрушенно покачивал головой запыленный вельможа... Князь Сапега, от которого мечтала отделаться госпожа Тучкова, этот неукротимый поляк, желтолицый и надменный, смотрел на нас не очень доброжелательно. Чего ж ей торопиться, подумал Мятлев, или и здесь уже побывал господин Свербеев и успел срисовать поляка, чтобы донести куда следует? - Вы не знакомы с господином Свербеевым? - спросил он как бы случайно... Когда же выяснилось, что это не кто иной, как закройщик и одновременно секретный агент, или агент и одновременно секретный закройщик (каких чудес не случается между живыми?), она позволила себе усмехнуться, что у нее получилось весьма изысканно и пока еще вполне дружелюбно. Вот-вот грянет буря, думал я, с серьезным видом разглядывая поляка. И конечно, ни я, ни Мятлев не предполагали, какие строки зреют в великолепной голове госпожи Тучковой, как буковка к буковке укладываются тяжелые слова, как душно... как поникло все... даже пыль не шелохнется... "...Выслушайте меня: этот богатый монстр, этот погубитель множества женщин объявился в моем доме, и по его виду я тотчас поняла, что он не на шутку взбесился на Ваш счет и будет прилагать дьявольские усилия, чтобы все перевернуть в Вашей судьбе. Отдавая должное его уму, образованности и фамилии, я намерена оградить Ваше благополучие от его посягательств. Я делаю это по возможности тонко, но бог знает, что из этого выйдет... Если он вздумает Вам писать, сохрани Вас бог отвечать ему даже в самом холодном тоне. Этого ему будет вполне достаточно для повода..." - Князь Сапега, - сказала колдунья, - полюбил молодую очаровательную женщину, жену своего придворного... Влюбился... Очень ее домогался. Однако она была тверда, и усилиями ее мужа и матери эти предосудительные вожделения были, казалось, предотвращены... - Она была тверда, а понадобились усилия мужа и матери? - негромко произнес Мятлев, щелчком сбивая нагар со свечи. Госпожа Тучкова сделала вид, что не расслышала. - И вот, - продолжала она, - он додумался до того, что однажды ночью (нет, вы только представьте!), воспользовавшись отсутствием обожаемого предмета и ее отца, пробрался в спальню к ее матери и, угрожая пистолетом, требовал ее согласия отдать за него дочь... - Он влез в окно? - рассеянно спросил Мятлев и при этом глянул в окно. До земли было близко. Ему ничего не стоило подтянуться и взлететь на подоконник. Под окном бушевала толпа. Слышался хохот. Испуганная госпожа Тучкова открещивалась от него, как от беса. Пожилой бес в очках, в черной накидке, со старинным дуэльным пистолетом в руке вваливался в дом. Публика неистовствовала... "Лишь бы не уронить очки", - думал он, распаляясь... - Он влез в окно... Это было летом, окна были раскрыты, - сказала госпожа Тучкова и при этом слегка побледнела. Желтолицый грузный поляк надменно оглядывал Мятлева, не пытаясь отрицать своей причастности к минувшей трагедии. - И что же?.. У него так ничего и не вышло? - спросил Мятлев совсем равнодушно. - Что вы, - воскликнула она, - он выкрал дочь, но ее успели отравить, и она скончалась у него на руках... - Жестокая семейка, - засмеялся Мятлев, подтолкнув меня незаметно, и сказал с вызовом: - Я беру этот портрет. Хилым детям нашего века есть чему поучиться у этого князя, вы не находите? - Я пришлю вам это. - Нет, - сказал Мятлев с упрямством дитяти, - я возьму это с собой. Ваша дочь не очень будет огорчена? - Кто? - спросила она с ужасом. - Дочь... - При чем моя дочь? - спросила она торопливо. - Вы же говорили, что ваша дочь любит этот холст... - При чем здесь моя дочь?.. - сказала она, успокаиваясь, и призналась, что держать в доме писанный поляком портрет поляка, да к тому же известного своими антирусскими настроениями, значит навлекать на свой дом неудовольствие, а может быть, и гнев... В письме к дочери, которое непрерывно продолжало сочиняться ею, появились новые строки: "...Я продала ему портрет князя Сапеги, так горячо любимый Вами. Он не раздумывал, хотя, как Вы догадываетесь, этот холст был ему нужен как пятая нога... Он думал о Вас, и глаза его были переполнены (я это видела) желанием погубить Вас, как многих, многих иных не поберегшихся дурочек... Сомневаюсь, что на этом все кончится... Вы бы посмотрели на эту фигуру тощего старика, преждевременно состаренного развратом и капризами, на лошадиное лицо под очками... О чем думали те дурочки, неизвестно. Его сопровождал некий молчаливый, зловещего вида грузинец. Какое счастье, что Вы в отъезде! Они унесли бы Вас вместе с портретом, и, конечно, Ваш драгоценный супруг ничего бы не смог поделать. Я чувствовала, что они вооружены. От них разило вином, как от разбойников с большой дороги..." - Господа, - сказала она, - не хотите ли вина? (О, она не очень одобряла темперамент князя Сапеги: по какому праву он позволил себе это?!) "Несравненная maman, надеюсь, что угроза моего похищения миновала и что Вы очень грациозно и твердо, как Вы это умеете, спровадили разбойников. Мой добрый Александр в благородном негодовании собрался было ехать в Петербург и помочь Вам, тем бoлее что вы не очень лестно отозвались о его способностях постоять за свою честь, но по размышлении решил, что Вы, как всегда, несколько сгустили краски. Дело в том, что господин, о котором Вы пишете, не похож на старца, он изящен, тонок, учтив и т. п. Не слишком ли Вы жестоки ко мне, чтобы так меня пугать? И разве внешний вид того или иного господина, посягающего на покой нашей семьи, способен сыграть роль? Я не только не переписываюсь, но даже не помню его имени, настолько меня он не интересует, да и я его, по всей вероятности... Мы идем каждый своей дорогой. Вы осчастливили меня, выдав за Александра. Видит бог, как мне здесь хорошо и надежно". Это письмо госпожа Тучкова получила спустя много дней после нашего визита. Приблизительно тогда же получил письмо и Мятлев. (От Лавинии - к Мятлеву, из подмосковного сельца К.) "...Милостивый государь Сергей Васильевич! Слава богу, осень наступила, и к Петербургу стало ближе. Болезни моей и след простыл, и я жду, когда мой несравненный господин Ладимировский отдаст наконец распоряжение собираться. Я подбивала его премилую тетеньку справиться у него, да, видно, дипломатия моя с изъяном - ничего не вышло. Я еще не потеряла надежду воротиться в Петербург и по первому снежку протоптать дорожку в Вашем парке. Может быть, Вам даже захочется меня увидеть, спросить о чем-нибудь с милой Вашей улыбкой. Я было совсем запретила себе писать к Вам, да вдруг подумала: а отчего же? Действительно, а отчего же?.. Кому же еще говорить? Ведь, подумала я, он дал бы мне понять, что это ему мучительно или обременяет его, а здесь, в деревне, когда идут дожди, просто невозможно Вам не писать, милый Сергей Васильевич!.." - Господа, - сказала колдунья, - не хотите ли вина? Мы отказались. - Моя дочь недавно вышла замуж, - сказала она, провожая нас к выходу. - Было очень трогательно видеть, как молодые вышли после венчания. Любовь их безгранична. Они склонялись друг к другу с самым страстным и преданным выражением на лицах... - Тут мне воистину послышался хохоток, но лицо госпожи Тучковой было серьезно. Мятлев молча шагал с портретом князя Сапеги под мышкой. Торжества не было в его походке. Пошлость ведьмы казалась чудовищной. - Вы бы посмотрели, господа, как они держали друг друга за руки, мяли пальцы, и это на виду у всех... все мне говорили потом... выражали свое восхищение... У вас нету дочерей, господа?.. Я надеюсь, что история князя Сапеги запомнится... - Это было уже прямым выпадом. Мне было интересно, какая из сторон сдастся первой, не выдержит, коридоры и залы сотрясутся от неистового крика ненависти, бесполезный портрет князя Сапеги разлетится от удара об стену, с лиц сойдет выражение добропорядочности, и, выпятив челюсти и ощерившись, размахивая кулаками и угрожая, мы начнем поносить друг друга... - Теперь моя дочь далеко отсюда, господа, и я стала одинокой. Это участь всех матерей... - Она внезапно засмеялась, но не так, как должна была бы засмеяться торжествующая ведьма, а с чрезмерно натуральной грустью. - Вы не встречали мою дочь в свете, господа? Впрочем, я, кажется, уже спрашивала об этом... Впрочем, если бы вы встретили ее, вы бы запомнили ее, господа. У нее очаровательные черты, и при жизни княгини Мятлевой многие затруднялись, кому из них отдать предпочтение... - Мятлев шел, подобно журавлю, высоко подымая ноги и не глядя на летящую по соседству тараторящую ведьму. Бури не было. Я мечтал лишь об одном: унести ноги из этого гнезда невредимым, успеть, покуда эта железная птица не вцепилась в спину когтями... "...И если когда-нибудь, моя несравненная maman, Вам покажется, что я недовольна Вашим решением, отнесите это на счет моей глупости и врожденной неблагодарности... Я ведь всегда отличалась этим, не правда ли?.. Я буду стараться и держать себя в руках, но бог знает, что у нас впереди, не правда ли?.." Мне не пришлось видеть лица госпожи Тучковой, когда она читала это письмо, о чем я не сожалею... Однако уже в этих строчках были рассыпаны всевозможные легкие и непритязательные намеки на последующие события. Современная женщина, чуждая сентиментальности, переполненная всевозможными практическими сведениями и потребностями, не могла бы этого не заметить, хотя, с другой стороны, непонятно, как ей в таком случае не удалось предотвратить в дальнейшем развития событий по пути, не предначертанному ею. 50 "Сентябрь... 1850... Операция удалась бы на славу, не проглоти я не вовремя осиновый кол, не позволивший мне держаться натуральней. И все-таки главное удалось установить: во-первых, мне нечего рассчитывать на ее молчаливое попустительство - она готова вцепиться в горло, она меня помнит, она меня боится. Она надеется, что приход господина Ладимировского наконец все успокоит, ибо он перспективен, а я нет; во-вторых, у Лавинии не все так превосходно, как это могло бы показаться, если бездумно читать ее письма. Боюсь, что это обыкновенная продажа, приукрашенная свадебным антуражем и освященная церковью... Бедный господин ван Шонховен!.. В-третьих, расположение комнат таково, что не составило бы труда взять эту комнату приступом с помощью веревочной лестницы в ночное время, когда бы мне знать, где раздобыть проклятую эту лестницу. Эта девочка с острыми ключицами, придумавшая бегство на необитаемый остров, живет, видимо, не сладко... Она живет не сладко... Ей не сладко в ее богатых владениях... Почти никому не сладко в пределах видимости. Может быть, там, за гранью доступного глазу, за проклятым шлагбаумом, за Московской заставой, где нас нет, у черта на куличках, где-то в благословенном "там", да, да, там, быть может, и сладко, однако я чувствую, что и "там" нет избавления бедному господину ван Шонховену!" 51 Оторвавшись от дневника и отшвырнув тетрадь, он с лихорадочной жадностью набросился на чистый лист бумаги, словно в нем одном было теперь заключено спасительное лекарство от внезапно пробудившейся боли, и, коснувшись его пером и разбрызгивая чернила, он уже не сдерживал себя, распаляясь все более и более. "Вас, конечно, уже известили о посещении мной Вашею дома. Господин ван Шонховен, которым я несколько пренебрегал по причине разницы в возрасте, обстоятельств и т. п., вдруг снова возник передо мной и вот уже с месяц ходит следом..." Он перечеркнул эти нелепые строки, годные разве для рождественской шутки, и начал снова: "...Лавиния, я был у Вас, в Вашем доме. Узнала меня Ваша матушка или нет, не имеет значения. Годы делают свое дело, и думать о Вас стало неожиданно потребностью. Главная часть жизни прожита, а я лишь теперь спохватился. Впрочем, пустые сожаления - вздор. Следовало бы оставить Вас в покое, не нарушать мирного течения семейной жизни, к которой Вы начали приобщаться, но это не в моей власти..." И снова перечеркнул. "...Каждый вечер, какая бы ни была погода, я велю кучеру останавливаться напротив Вашего дома и смотрю на окна без всякой надежды разглядеть за шторой Ваш силуэт. Необитаемый остров, о котором Вы так отчаянно нафантазировали однажды, становится, как это ни смешно, предметом моих серьезных размышлений. Я вижу его очертания, ощущаю его размеры и осязаю под ногами почву. И вижу Вас!.." И снова перечеркнул. Достал свежий лист. Стояла тишина, лишь изредка доносилось снизу бормотание: это шпион и его подручный обсуждали события дня. Суровый и враждебный взгляд Афанасия в последнее время говорил о многом и подтверждал некоторые подозрения, но Мятлев настолько перестал ощущать себя жителем этого города, а дом свой так давно похоронил в сознании, что не было ни сил, ни желания противоборствовать чему бы то ни было. Он стал напоминать человека, торопящегося в карете, чтобы получить большое наследство, и выронившего по пути мелкую ассигнацию. "...Где же Вы, господин ван Шонховен? Я был у Вас, в Вашем доме. Но Вы навстречу не вышли. Теперь, когда Вы стали совсем взрослой, мы могли бы о многом поговорить с Вами, но Вас нет в Петербурге. А этот город отнимает у меня все. Слава богу, что Вы не стали надеждой: терять ее ужасно..." Безжалостное перо с неистовством и злорадством уничтожало то, что только что возродило. Он представлял себе, как господин Ладимировский вскрывает конверт и его глазки впиваются в торопливые и запоздалые откровения князя. "Что это?" - спрашивает он. "Ах, да это же князь Мятлев. Ты ведь помнишь мою детскую привязанность?" - "Но почему же вновь и таким тоном?" - спрашивает он, сдерживая раздражение. "Ума не приложу, - говорит она, - какие шутки, ей-богу, вот уж чего не ожидала..." - "Так, может, не хранить... ты, надеюсь, не собираешься хранить... Пожалуй, в таком случае не стоит это..." - "Мне все равно, - говорит она, с недоумением поглядывая на письмо, - мне все равно". "...Милый друг, бесценный друг, господин ван Шонховен. То, что происходит со мной, похоже на помешательство. Началась какая-то болезнь. Я не виноват перед Вами. Может быть, я Вас идеализирую, но я вижу Вас все время - и такой, что сил нет не слышать Вашего голоса... - Теперь он уже знал, что не отправит письмо, и потому не думал о господине Ладимировском. - Петербург без Вас постыл и страшен. Единственное место, где я надеюсь укрыться, - необитаемый остров, сочиненный Вами в одну из прекрасных, неповторимых отныне, пронзительных минут..." Он позвонил Афанасию, однако камердинер не спешил взлететь к нему с улыбкой ангела, а когда все-таки взлетел, был откровенно пьян. Он остановился в дверях, почти похожий на человека благодаря стараниям господина Свербеева, Аглаи и, вероятно, новому образу мыслей, овладевших им, одетый в серый сюртук, из-под которого выглядывал малиновый жилет. Он стоял, слегка покачиваясь и поглядывая на барина с привычной укоризной. За его плечами расплывалась в полумраке смутная фигура шпиона, угадывалось изможденное лицо, и благоухание спиртного распространялось по комнате все шире и вольней. Они стояли с недовольным видом потревоженных не вовремя хозяев, и Мятлев подумал, что не имеет уже ни сил, ни желания проучить их за наглость и спустить с лестницы. - А не соблаговолили бы вы, досточтимый сэр, подать мне одеться в театр? В ответ на это Афанасий качнулся и смолчал. "Хорошо бы взять палку, - подумал Мятлев, отступая к окну, - или шпагу... и показать им..." - Ваше сиятельство, - проговорил господин Свербеев с подобострастием, - на фраке-то пятно-с. - Афанасий, - тоненьким голосом, захлебываясь, спросил Мятлев, игнорируя шпиона, - откуда пятно, скотина? - Из воздуха-с, - ответил господин Свербеев почтительно, - пыль и брызги-с... - И велел Афанасию: - Ступай-ка за уксусом да щеточку не забудь, их сиятельство ждать не могут-с. И тотчас Афанасий с хмельной радостью ринулся вниз, застучали его сапоги, заскрипела готовая рухнуть лестница, послышалось верещание Аглаи. Негодование еще бушевало в Мятлеве, но фигура, возвышавшаяся перед ним, была столь фантастична, да и все происходящее казалось таким бредом, что хотелось тряхнуть головой, чтобы проснуться. И уже, словно в полузабытьи, сквозь туманы, дымы и облака Мятлев наблюдал, как летает пьяная тень Афанасия и господин Свербеев трясет злополучный фрак, пытаясь вытрясти из него душу, и мажет по нему щеткой, и сопит, и подпрыгивает, и мигает князю, и приговаривает: - Кормильцу нашему как не послужить... поильцу нашему как не потрафить... Дело затягивалось, невидимое пятно не исчезало, фрак безуспешно пытался вырваться из цепких рук злодеев. Внезапно господин Свербеев проговорил, на мгновение вынырнув из возни: - А вот мы тебя так... Терпи и терпи. Кланяйся и кланяйся... Авось не переломишься... Я люблю, когда передо мной кланяются, сгибаются, плавно и не спеша, ручкой по полу ведут-с... Что землю рыть, что вам ножки мыть... - Ступайте прочь! - крикнул Мятлев из своего далека, но его никто не расслышал. А господин Свербеев меж тем продолжал: - Те, которые презирают иных за то, что они низко спинку-с гнут, не видят того, что тем согнутая спинка-с верно служит. Они их, тех, которые гнут спинку-с, называют всякими порочными названиями, как, например, лицемеры, подхалимы, прохиндеи-с и даже ехидны-с, однако не понимают, что это от нравов идет, от закона меж людьми, а не от дурного характера. Тот, который не хочет брату своему поклониться, тот, стало быть, презирает закон людской, а за это получает шишки-с. Получив шишки, он начинает негодовать и уж так увязает в злости, что выбраться оттуда ему невозможно... Пятно ж следует выводить кислотой-с, ваше сиятельство... Уксусом его не возьмешь. Да и фрачок-с пора новый шить. Новый-с... - и отшвырнул бездыханное тело фрака. Меж тем Мятлев видел перед собой поросшую васильками да ромашками степь, солнце на склоне, непыльную после легкого дождя дорогу и бричку, плывущую по ней враскачку, и себя, раскинувшегося на сиденье в тонкой рубахе, с воротником нараспашку, в легком дорожном сюртуке, а впереди ничего, кроме этого поля, и этих васильков, и тишины, и запаха дымка издалека... Когда безуспешная борьба с пятном завершилась, подвыпившая компания покинула комнату князя, и дикая ария постоялого двора докатилась до слуха Мятлева и угасла где-то в преисподней. Конечно, если бы господин ван Шонховен был здесь, если бы девочка эта умненькая, с рассыпающимися кудряшками, была здесь... "...Дорогая Лавиния, я перечитал Ваши письма и понял, что Ваша жизнь..." И перечеркнул. "...Знаете, что чувствует человек, уже такой старый, как я, когда в Петербурге осень, когда прожита большая часть жизни, когда Вы безраздельно царите в мыслях, но Вы недоступны... Вины... заступиться..." И снова перечеркнул. "Не собираетесь ли вернуться? Не пора ли? Зайти в наш парк и проделать в раннем снегу дорожку, оставить голубые следы, которые к утру растают... Я знаю, что Вам наговорили обо мне. Что я погубитель женщин. Вот как сложилось это мнение: госпожа Фредерикс, о которой Вы, наверное, слышали и к которой я не очень стремился, предпочла мне холодные объятия некоего монарха... Нет, она не была расчетлива, но иначе поступить не могла. Таким образом Он оказался виновником моей боли..." И перечеркнул вновь. "...Та женщина покончила с собой, зная, что дни ее сочтены. Чахотка. Вы не должны верить досужим сплетням, что будто бы это я довел ее до страшного конца... Какой вздор! Не было существа на свете, для которого я готов был на все, кроме нее... А знаете, как началась чахотка? И опять же Он сделал ее жизнь невыносимой, и она..." Он снова позвонил. Явился господин Свербеев и объяснил, что Афанасий не может двигаться по причине "колик-с в животе"... От шпиона разило пуще прежнего. Он попытался было разговориться с жильцом третьего этажа, но Мятлев так замахал на него руками, что ему пришлось выйти. После нескольких рюмок самочувствие заметно улучшилось. Князь снял со стены дуэльный пистолет и спустился вниз. Дверь в комнату Афанасия была распахнута. Подлый камердинер лежал на топчане и притворялся больным или спящим, а скорее всего был смертельно пьян. На столе громоздилась посуда и остатки еды. Мятлев успел