их знакомых скорбных силуэта и все тотчас вспомнила. Ей вдруг стало жаль их. И себя. И она вдруг подумала о том, что ничего изменить нельзя, что они с Мятлевым несоединимы и это судьба. Необходимо вмешательство высших сил. Да где они, высшие силы? - Лавиния, - сказала мать, - дитя, что это вы нафантазировали? Всех переполошили. Александр Владимирович не в себе от вашей выходки. ...Затем Лавиния подумала, что если бы даже высшие силы и вмешались бы и все закрутилось по их предначертанию, то все равно у нее у самой не хватило бы сил карабкаться на эту отвесную скалу. Что высшие силы? Красивое понятие, да и только, вот что они такое. Может быть, твои тонкие ручки с тонкими окровавленными пальчиками и выдержали бы все это, да высшим силам не до наших глупостей, не до нашего баловства. "Какая же это фантазия? - думал меж тем господин Ла димировский, с изумлением и отчаянием остановив свой взор на отрешенном лице юной своей погубительницы. - Нет, это не фантазия никакая, и это лицо - не лицо фантазерки... - И тут на ум ему не могли прийти ни Гейнсборо, ни Рокотов и ни Левицкий, когда он пытался понять это лицо, такое спокойное, слегка скуластое и отрешенное от его супружеских сомнений. - А если ж это и фантазия, то она у нее давняя, слишком давняя, чтобы можно было ее остудить..." - Я думаю, что нам лучше уехать, проветриться, - сказал он, - да ничего ведь и не было, так, пустяки одни... И госпожа Тучкова засмеялась в ответ облегченно, то-есть делая вид, что все уже позади, ибо над постелью дочери ей вспомнилось не что-нибудь утешительное, а лишь единственное: маленькая Лавиния в чьем-то неприглядном армячке убегает по глубокому снегу куда-то упрямо, вытянув длинную шейку, непреклонно, словно пчелка на мед, и затем получает по щекам, но все повторяется снова, и молодой в те времена князь Мятлев, о котором говорят черт знает что, и есть тот мед, а неистовая пчелка все летит, летит, зная, что будет бита, заперта в комнате... Да, да, она летит и летит... И годы не стоят на месте. И чем эту пчелку остановишь? - Конечно, все это вздор, - сказала госпожа Тучкова, не веря себе. - Действительно, вам нужно уехать... - И не договорила - серые глаза Лавинии уставились насмешливо и холодно. - Вы что, рехнулись? - крикнула колдунья, теряя мужество. - Вы все еще бредите?.. - Сударыня, - вмешался супруг дочери, - не кричите, не нужно обострять... Фантазия и есть фантазия. Нынче же и уедем. И все... В комнате похолодало. Выпал снег. Потянулись упрямые синие следы неведомо куда. Господин ван Шонховен, воздев картонный меч над головой, проговорил с ужасающей жестокостью: - Я люблю этого человека... Вы знаете кого... Сами вы фантазируете... ничего нельзя изменить... огонь... шлагбаум... несчастья... - и потеряла сознание. 60 "...март 12. 1851... Они упрятали Лавинию в такой глуши и с таким искусством, что диву даешься. Что за преступление! Где же вы, господин ван Шонховен? Амилахвари лишился своего безукоризненного самообладания, устроил мне сцену и во всем обвинил меня. Оказывается, я, вместо того, чтобы, не раздумывая, подхватить Лавинию на руки и в неведомом экипаже прямо от Фредериксов укатить вместе с нею к дьяволу, прочь, подальше от Петербурга, за шлагбаумы, в горную хижину, предал бедную девочку и отдал ее в руки искусных палачей, легко, играючи, с кавалергардской холодностью, как ту печальную жертву с большими серыми глазами, чей крик до сих пор звучит укором и разрушает эту постылую трехэтажную деревяшку..." "...март 15... Неужели возможно было извлечь из забвения старую ржавую цепь и вновь употребить ее в дело? Бедный господин ван Шонховен! Вчера под утро раздался душераздирающий скрежет. Мне показалось, что дом рухнул. Афанасий привел архитектора, который, подобно доктору Шванебаху, лазал по стенам и по потолку, прослушивая каждую доску, затем покачал головой и объявил, что недуг смертелен и он не видит средств оживить мое фамильное гнездо, будь оно неладно! Я велел Афанасию нанять подводы, собраться в дорогу, упаковать все книги, стекло, статуи и везти все это в Михайловку, до лучших времен. Теперь дым коромыслом. Мужики топчут паркет. Примчалась Кассандра и заявила, что пришлет какого-то там итальянца архитектора, который знаменит тем, что спас от гибели какую-то там башню во Флоренции, и что он грозится с помощью каких-то растворов придать дому прежний благополучный вид... Я изобразил, что очень рад, и поблагодарил ее, и обещал подумать. Я понял из ее слов, что происшествие с Лавинией до ее муравейника, к счастью, пока не докатилось. Однако моя поспешная радостная благодарность не вызвала у нее ничего, кроме недоверия. Тут я, чтобы не усугублять ее страхов и сомнений, заявил, что намерен даже вернуться в департамент на службу... Черт дернул меня за язык!.. Она, конечно, не поверила и поглядела на меня с ужасом, и все-таки какое-то легкое симпатичное колебание произошло в ее душе. Необходима тишина, покуда я что-нибудь предприму..." "...март 29... По Неве пошел лед, рановато, но бурно. Не было б беды! Во всем Петербурге не удалось найти ни госпожи Тучковой, ни Калерии, ни самого господина Ладимировского вместе с его рысаками. Единственное, что удалось узнать с помощью Амилахвари, так это о длительном и внезапном отпуске по болезни, который взял статский советник в почтовом ведомстве. Наверное, они все скопом отравились вслед за Лавинией, чтобы караулить ее по очереди, не считая полка гренадер, артиллерийской батареи и искусников саперов. Не я, а Амиран Амилахвари обезумел и нанял двух угрюмых прощелыг, которые за щедрое вознаграждение носятся по Петербургу и вынюхивают без всякой надежды на успех. Я слышу звон цепей и голоса мучителей господина ван Шонховена. Мой друг, вероятно, прав. Мне следовало бы быть решительней хоть здесь, в этом хоть как-то себя проявить. В конце концов, я сам вожделею к неведомому пространству, так что же?.. Действительно, что же?.. Боюсь думать о любви. Теперь, после всего, боюсь. С меня станет. Но ужели я могу отречься? Я стараюсь быть хладнокровнее, сдержаннее. Когда тебе вверяют свою судьбу, следует несколько поступиться привычками прежних лет. Нет, князь Сергей Васильевич, развлекательная прогулка не предстоит вам. Я предчувствую тяготы и печали. И хоть однажды в жизни... Да возьмите же себя в руки... Да позвольте себе пренебречь слабостями, и нерешительностью, и робостью этого немолодого преступника с лошадиным лицом, в очках... И хоть раз в жизни... Да заставьте его, наконец, протянуть руку помощи другому... Да помолчите вы о своих чувствах, не расточайте слов! Не считайте выгод. Твердо и мужественно примите решение. Что же до любви, не нам решать, какая она. Вы только не остыньте, не ослабейте, не предайте с изяществом... Хоть раз в жизни?.." "...апрель 18... Это уже совсем невероятно! Рассказываю по порядку. Нынче утром меня разбудили, и я с радостью и ужасом узнал, что меня спрашивает госпожа Тучкова. С ужасом потому, что кому приятно встречаться с ведьмой, пусть даже самой современной, после всего, что было; а с радостью потому, что она жива, в Петербурге и я могу прикрутить ее ремнями к скамье и сечь до тех пор, покуда она не раскроет мне местопребывание дочери или не испустит дух, и одной ведьмой будет меньше. Велю препроводить ее в ротонду, в пыль и запустение. Затем спускаюсь сам. Вот волчица! Ну хоть бы полюбопытствовала, какова судьба Сапеги... Ни слова. Как будто видит меня впервые. О, эти нынешние волчицы! Тем, минувшим, ничего не стоило упасть в обморок, всплеснуть руками, залиться краской до самого пупа. Эта же и бровью не пошевелила. Она. Милостивый государь, крайние обстоятельства вынудили меня потревожить вас в столь раннее время. Я. Прошу вас, присядьте, сударыня. Афанасий, смахни пыль!.. Чем могу служить? Она. Я вдова генерала Тучкова. Впрочем, это не имеет значения. Если вы не запамятовали, князь, в давние времена, лет, верно, семь-восемь тому, некий маленький мальчик захаживал в ваш дом (не понимаю, что его привлекало), маленький мальчик с игрушечной саблей... Я. С мечом. Она. Ну конечно же! Вы вспомнили! Вы помните о нем? Я. Нет, нисколько. Она. Вы же только что... Я. Это случайность... Мальчика не было, сударыня. Не было, готов поклясться. Она. Мальчика действительно не было, ибо это девочка наряжалась мальчиком... Во всяком случае, суть заключена в том, что эта девочка тайком приходила в этот дом (впрочем, я не настаиваю... может быть, и в соседский)... Я. Скорее всего, в соседский. Она. Скорее всего, в соседский... Да, да. Так вот позвольте, князь, рассказать вам очень короткую историю, ибо мне хотелось бы видеть вас в качестве посредника в моем споре с вашим соседом, ввести вас в курс дела, так сказать, ежели вы утверждаете, что мальчик, то есть девочка, не к вам приходила, а именно к вашему соседу... Так вот, князь, в том доме, который мы с вами имеем в виду, жил один человек - немолодой, развратный и большой эгоист. О нем ходили слухи один ужаснее другого. Поговаривали, например, что он соблазнял молоденьких неискушенных дурочек, а затем с помощью своего преданного слуги топил их в Неве; что он добивался взаимности у некоторых знатных дам, женился на них, а затем, получив их имение в собственность, расправлялся со своими жертвами с помощью самых ужасных средств; что в его доме собирались самые отъявленные карбонарии, и тогда уже не юным дурочкам грозила гибель, а городам и государствам... Конечно, слухи есть слухи, - она хохотнула, - однако кое-что все-таки за этим домом водилось, и вы должны были бы слышать об этом по-соседски... Так вот, мать этой девочки поклялась, что ноги ее дочери не будет в этом доме, а мать этой девочки, нужно вам сказать, милостивый государь, слов на ветер никогда не бросала, знала себе цену, ибо природа щедро одарила ее даром предвидения и вообще она была колдунья; однако одной клятвы было мало во всей этой истории, ибо девочка походила на мать упрямством, непреклонностью, своеволием, но если эти черты в матери служили ей средством добиваться лучшей судьбы для дочери, то в дочери они выглядели зловеще. Вы, князь, человек в высшей степени благородный, несомненно, понимаете страдания матери, - тут она снова хохотнула, - однако материнские запреты были бессильны, и тогда появился человек, богатый, красивый, сильный, правда не знатный, но с хорошими возможностями, и мать твердо решила спасать свое заблудшее дитя. Не скрою, князь, помешательство дочери, которое она именовала любовью, не прекратилось, но уж замужнюю даму, князь, всегда легче приструнить, не правда ли? Всегда есть способы, всякие сдерживающие средства... - И она хохотнула снова, хотя это уже напоминало всхлипывание. - Почему я рассказываю это вам? Дело в том, милостивый государь, что судьба этих двух дам мне небезразлична, и я хотела бы, чтобы вы намекнули вашему соседу, что все его ухищрения напрасны, ибо мать полна такого энтузиазма, и решительности, и такого отчаяния, что страшно подумать... Тут я разозлился не на шутку и сказал, что молва о моем соседе сильно преувеличена и что мой сосед обладает такой неслыханной настойчивостью и неумолимостью, что ежели и он любит юную дочь той самой колдуньи, то вряд ли он потерпит, чтобы предметом его любви помыкали, чтобы над ним насильничали и своевольничали, а попытки упрятать молодую женщину до добра не доведут, это уж определенно... Она. Так вы полагаете, что это чудовище не откажется от своих грязных намерений? Я. Я убежден, сударыня. С любовью, сударыня, шутки плохи. Она даже позеленела при этих словах, и некий вензель, который она выводила пальцем на пыльной поверхности ломберного столика, превратился в замысловатый узор. - Какая ужасная пыль, - сказала она, сдерживая слезы, - как можно так жить? Пришлось запить ее посещение". "...апреля 22... Оказывается, весна! Она всегда споспешествовала удачам. В этой суете я и не заметил, как она пришла и утвердилась. Все стало проще и понятней. А вот и первая ласточка: Амирановы прощелыги сообщили, что Ладимировские вернулись в Петербург как ни в чем не бывало и продолжают прежнюю жизнь, если не считать заточения Лавинии. Но это уже полбеды. Анета вызвалась заехать к ним. Может быть, что-нибудь и прояснится". "...апреля 24... Удача! Удача! Наконец-то после столь долгого молчания несколько строк от Лавинии: "Готова пасть в ножки Анне Михайловне за ее доброту. Снова она. Я истосковалась по Вас, меня измучили, где же выход? Я одна во всем виновата, да теперь сетовать бесполезно. Ну хоть под окнами пройдитесь, я погляжу на Вас... Теперь меня к Вам не подпустят ближайшие сто лет. Maman пишет слезную жалобу. Наследнику. И от этого всего можно было бы прийти в отчаяние, если б не глухая тайная надежда, что бог милостив и что-то произойдет". Бог милостив. Ждать невозможно. Сто лет... Какие там сто лет! Десять - вот что, пожалуй, еще осталось. По прошествии этого срока будет страшно спросить себя самого: что же ты предпринял, чтобы исправить несправедливую волю судьбы? За все, за все дан мне был господин ван Шонховен. Он мой с тех давних, незапамятных времен! Ждать невозможно! Пока весна, пока есть силы, и, пусть жалкие, остатки человеческого достоинства, и крохотная надежда спастись, следует этим воспользоваться. Никаких фантазий. О Анета, пророчица, кладезь надежд, друг, сводня, будь благословенна во все времена! Я тут же отправил Лавинии записку: "Единственное спасение - бегство. Далеко, навсегда. Если Вы в силах, напишите. Я все приготовлю". "...апреля 26... Вот так история! Это знак мне собираться в дорогу. Последние возы ушли в Михайловку. Дом опустел и замер. Свербеев исчез. Афанасий явился ко мне в полдень с разинутым ртом, с ужасом в глазах. Видеть не могу эту скотину. Топтался, не мог выговорить ни слова, указывал рукой на дверь и бестолково мычал. Наконец я прикрикнул. Он вдруг зарыдал и выдавил из себя: - Ваше сиятельство, все ушли-с, если позволите... - Кто ушел? - не понял я. - Что ты мелешь? - Все-с как один. Никого не осталось... И повар, и кучер, и садовник-с... - Как ушли? - заорал я на дурака. - А вещи? - Совсем ушли-с, - зарыдал он пуще, - вещи забрали и ушли-с. И лакеи ушли-с... Я утречком встал распорядиться, а все ушли. Никого нету-с... Как жить-то будем? Я осмотрел людскую, все службы. Действительно, все ушли в неизвестном направлении. Остались Афанасий да Аглая, испуганные и пришибленные. Это знак. Это последнее предупреждение моей нерешительности. Амилахвари так это и понял. - Главное, чтобы эта скотина ничего не пронюхала, - сказал я ему, имея в виду Афанасия". "...апреля 28... Лавиния на все согласна! "Слава 6oгy, я на все готова! Приказывайте". Приказывать легко. Жизнь прекрасна. Все вижу удивительно четко, вот и приказываю: вещей никаких, приобретем в дороге. Как только Амилахвари выправит подорожную на свое имя, отправимся". "...мая 3... Афанасий рыдает откровенно. Почуял что-нибудь? Говорю: "Прекрати, болван!" А он: "А как же-с, ваше сиятельство, все ушли, ровно мыши. Нынче еще балка обломилась, если позволите..." Вот болван. Как будто все продумано, осталось несколько мелочей. Подорожная готова. Нынче, когда ездил за нею к Амирану, встретил всех старых знакомцев, они словно сговорились непременно попасться мне на глаза. У Казанского поручик Катакази в цивильном, с раздувшейся щекой кивнул мне запросто, идиот, как собутыльнику. Фон Мюфлинг прогуливался вдоль Мойки. Не заметил. Литератор Колесников перебегал Невский, был в форменном сюртуке. Увидел меня, побежал шибче... Решено: пятого мая! "Под любым предлогом к двенадцати часам посетить Гостиный Двор. Амилахвари будет ждать Вас с экипажем в конце Перинной линии с двенадцати до двух пополудни". Наверное, я действительно люблю, если наконец решаюсь на все это, отваживаюсь. А если я отваживаюсь, наверное, я люблю. О Анета, дай бог тебе всяческого счастья!" 61 "Его Высокопревосходительству господину Дубельту Л. В. Ваше Высокопревосходительство! Вы были столь добры и снисходительны, что позволили мне, сошедшей с ума от горя матери, по возможности подробно изложить Вам обстоятельства этого дела. Пятого мая моя дочь, Лавиния Ладимировская, супруга Действительного Статского Советника господина Ладимировского, упросила меня сопровождать ее в Гостиный Двор за покупками, так как боялась, что без сопровождения, одна, сможет подвергнуться оскорбительным для ее чести преследованиям со стороны небезызвестного князя Мятлева, вот уже много лет не дающего ей покоя. Мы были у Гостиного Двора в двенадцать часов пополудни и, как обычно, договорились, что ежели толпа и разведет нас в разные стороны, то встретимся у афишной тумбы, что на Невском. Действительно, увлекшись покупками и лицезрением разложенных товаров, мы потеряли друг друга из виду, и я отправилась на условленное место ждать. Прождала я в состоянии все усиливающейся тревоги более двух часов, кликнула извозчика и велела ему гнать к дому на Знаменской. Однако дома моей дочери не было. Мы с господином Ладимировским прождали ее до вечера, а затем в полном отчаянии надумали скакать к дому князя Мятлева. Душа моя холодела при мысли, что старый развратник, узурпатор и просто вор силой увез мою несчастную дочь в свое страшное логово и теперь может себе позволить надругаться над нею. Но едва мы подъехали к этому мрачному месту, как увиденное нами привело нас в еще большее смятение. Вместо знаменитого дома высилась гигантская груда обломков, все вокруг было покрыто толстым слоем пыли и известки; у калитки прямо в пыли сидел слуга этого человека и горько рыдал. Сердце мое облилось кровью! Как, подумала я, не хватало того, что он похитил мою дочь, он же ее еще и погубил под обломками! "Что случилось? Где твой господин?" - спросила я рыдающего слугу. Он с трудом объяснил мне, что князь Мятлев еще утром уехал из дома, сказав ему: прощай, Афанасий. А через час слуга, раздумывая над словами барина, которых дотоле от него не знал, услышал страшный треск, успел выбежать на волю, и на его глазах это прибежище разврата рухнуло и превратилось в ничто. Тут господин Ладимировский, который до сей поры молчал, вдруг недобро рассмеялся и сказал, что ничего иного предполагать нельзя, как только то, что князь, похитив нашу Лавинию, отвез ее к кому-нибудь из своей шайки или попросту в свое имение. С души спало, как только я узнала, что в доме никто не находился, кроме, кажется, единственной горничной, которая так и осталась лежать там навеки. Вот, Ваше Высокопревосходительство, каковы обстоятельства этого ужасного происшествия. Конечно, исчезновение моей дочери - не самое главное из того, чем можно Вас обременять, но ее исчезновение связано с именем человека, многажды досаждавшего даже Государю, вот почему я осмеливаюсь тревожить Ваше Высокопревосходительство, ибо князь Мятлев - не просто дерзкий шалун, а возмутитель общества, сеятель безнравственности и всяческого зла. И, зная Вашу всесильность, умоляю Вас: найдите мою дочь, вырвите ее из рук негодяя. Вашего Высокопревосходительства всепокорнейшая слуга Е. Тучкова, вдова". Булат Шалвович Окуджава (1924-1997). Издание: "Путешествие дилетантов", Роман. Изд-во: "Современник", Москва, 1990. ПУТЕШЕСТВИЕ ДИЛЕТАНТОВ (Из записок отставного поручика Амирана Амилахвари) Роман КНИГА ВТОРАЯ 62 Пламенное письмо госпожи Тучковой не сразило Леонтия Васильевича Дубельта. Письмо сводилось к тому, что некий князь-лоботряс умыкнул некую красотку, оставив мужа-разиню с носом. Расследование любовных историй не входило в задачи корпуса жандармов. Однако, желая поразвлечь графа Орлова, пребывающего с государем в Варшаве, надеясь посмешить на досуге своего начальника петербургским анекдотом, Дубельт в очередном докладе не забыл упомянуть сей пикантный факт. "...Вчера у статского советника Ладимировского похищена жена, урожденная Бравура. Ее увез князь Сергей Васильевич Мятлев, который, как уверяет мать похищенной, давно домогался молоденькой женщины и был с нею в тайной переписке... Сейчас узнал, что полиция окружила развалины дома князя (дом рухнул в день бегства!!!), но мера сия, думается мне, напрасна. В городе носятся слухи, что князь Мятлев с женою Ладимировского бежали за границу через Финляндию, что она переоделась в мужское платье, а он достал четыре, на разные имена, паспорта и у своих знакомых сорок тысяч рублей серебром, и что они уже находятся в Стокгольме... А графиня Разумовская рассказывает, что они, напротив, уехали в Тифлис и что князь Мятлев намерен через два месяца продать Ладимировскую в сераль турецкому султану..." Известие это против ожидания произвело бурю. - Я давно этого ждал, - сказал Николай Павлович, багровея. - Нужно взять для того строгие меры... - Ваше величество, - робко заметил стареющий лев, недоумевая о причине столь бурного гнева по такому пустяку и надеясь, что вспышка окажется кратковременной, - это, конечно, имеет больше отношения к местной полиции, хотя, ежели у нас требуют пособить, мы никогда не отказываем... Однако, государь, даже и общими усилиями схватить человека, тайно выехавшего из Петербурга, очень не просто. - Тут графу припомнилась эта юная скуластенькая проказница, не отводящая взора, когда ей явно намекают на благорасположение самого монарха, не пунцовеющая, не сгорающая, не заламывающая рук, не падающая бездыханна, выслушивающая недвусмысленные намеки почтенного министра с унижающим вниманием, за которым хорошо просматривается наглость полячки и беспечность непуганой девочки, что было расценено тогда государем как свидетельство высокой нравственности и что тогда же было воспринято, мало сказать - без гнева, а, напротив, с видимым участием. Однако вот теперь лицо Николая Павловича пылало. - Выехать-то легко, ваше величество, а вот схватить... Но тут государь сделал столь решительный шаг в его сторону, что граф Орлов склонил гриву. Ночной курьер помчался к Петербургу. Леонтий Васильевич Дубельт внезапно постиг глубину свершившегося. Полковник фон Мюфлинг, оставив все дела, выехал на Кавказ. Поручик Катакази - в Одессу. Господин Свербеев, сопровождаемый рыдающим Афанасием, зашагал в сторону Финляндии. Поручик Тимофей Катакази выехал из Петербурга несколько ранее своего старшего товарища, и, когда коляска фон Мюфлинга миновала заставу, он летел в видавшей виды бричке уже за Любанью. Он был в партикулярном, и непосвященные не смогли бы узнать в этом утонченном пассажире с бледным мужественным лицом, с большими черными глазами, полными слез, неукротимого жандармского офицера. Бричка летела. На подставах свежие лошади являлись во мгновение ока, стоило лишь гербовому документу возникнуть в руке Тимофея Катакази. Поручик ехал, слегка напрягшись, все время ощущая в воздухе тонкое амбре французских духов беглянки, против которых были бессильны даже молодые крутые ароматы бушующего мая. В Любани, воспользовавшись кратковременной остановкой, он успел порасспросить, перекинуться кое с кем как бы ничего не значащими фразами и выяснил для себя, что беглецы, точно, здесь проезжали и даже останавливались в Любани. Молодая дама была весела, а ее спутник угрюм, и рассеян, и нетерпелив. Они выпили по кружке парного молока, расплескав его на дорогу, и заторопились к Новгороду, намекая на ночлег. Тимофей Катакази понимающе усмехнулся и полетел следом. Успокоительная записка для фон Мюфлинга была оставлена в условном месте. Впереди маячило Чудово. По всем приметам, беглецы не торопились. Со свойственной аристократам самоуверенностью они полагали, что за шлагбаумом начинается вольная жизнь: можно попивать парное молоко, расплескивая его на дорогу. Тимофей Катакази надеялся настичь их где-нибудь сразу за Новгородом (это, конечно, ежели он не позволит себе основательного ночлега в Чудове, то есть ежели к тому не будет милых обстоятельств). Судьба была к нему благосклонна. Рассеянно слушая суетливый бубнеж чудовских ямщиков, которые меняли взмокших лошадей, он внезапно увидел, как из станционной избы вышла босая баба не первой молодости и под майским солнцем принялась трясти овчинный тулуп. Сначала она стояла к поручику лицом, и поэтому ему хорошо было видно, как она зажмуривалась, отстраняя лицо от пыли, как поджимала мягкие, чуть поблекшие и, наверное, горячие губы, как тяжело шевелились груди под синим сарафаном и темная прядь вылезала из-под платка. Затем она поворотилась к поручику спиной и, прежде чем скрыться в избе, тряхнула тулуп напоследок. "Послал господь!" - подумал поручик, не скрывая блаженства. И тут вдруг она из-за плеча, скосившись, глянула на него, так что он обмер, и сама замерла на мгновение. Тогда он заиграл. Бог весть, кто придумал эту игру, и догадывался ли сам играющий, что вот он играет, но он выставил правую ногу, пронзительно оглядел горизонт, повел плечом, слегка улыбнулся невесть кому. Какая-то сила старалась за него. Баба потупила взор. Как он затем очутился на крыльце, никто не понял. Ямщики послушно распрягли только что запряженных лошадей, хотя, кажется, никто об том и не распоряжался. Баба поднялась в светелку, взбила подушки и откинула лоскутное одеяло. Старый смотритель, прихлебывая чай, взглядом указал поручику на потолок, словно давно был в сговоре с этим молодым напористым проезжим, и, покуда он допивал чай и затем, опрокинув чашку, глядел в окно на лужайку, где перед чьим-то новехоньким дормезом, зевая, похаживали кучера, загорелые руки бабы и белые руки поручика переплелись подобно вензелю и пребывали так некоторое время. Утром Тимофея Катакази разбудили петухи. Постель еще не успела остыть, хотя он покоился на ней уже в полном одиночестве... Попив чаю, он уселся в бричку. Главное для него теперь заключалось в том, чтобы не встретиться с давешней бабой-соблазнительницей. И на сей раз фортуна оказалась к нему милостива: баба не появилась. Он дал смотрителю лишний рубль и покатил к Новгороду. "Бедный князь, - думал он о Мятлеве, - какой долгий путь, а он все с одной и с одной!.." Полковник фон Мюфлинг ехал в дорожной коляске на мягком ходу. Баулы и сундучки, притороченные сзади, несколько утяжеляли это совершенное устройство для путешествий, но тем не менее ехать было отлично. Природа ласкала взор. Слуга Гектор был готов по первому знаку в огонь и воду. Мундир покоился в сундуке. Новое легкое пальто сидело отлично. В мозгу полковника, еще не остывшем от петербургских забот, уже складывались легкие, непринужденные строки дорожного послания. "...Представьте себе, мой ангел, маменька, бесконечную дорогу среди зеленых полей, голубое небо, голоса вольных птиц, отсутствие забот, и вы поймете мое состояние. Нужно же было несчастным полюбить друг друга, да еще скрыться, чтобы на мою долю выпала возможность так неурочно отрешиться ото всего, что мучило меня и Вас и что в возрасте моем уже не проходит бесследно. Вот видите, чем пуще гнев богов, тем длительней мое отдохновение. Кому несчастье, а мне - покой и нега. Разумеется, утихнут бури, князь отделается внушением, зато я приду в себя, надышусь природой и вернусь к Вам, чтобы продолжить наш прерванный роббер. Сознаюсь, что меня несколько тяготит неминуемая развязка, необходимость объясняться с несчастными влюбленными и препровождать их в Петербург, и я по мере сил стараюсь усыпить в моем воображении эту заключительную сцену. Беглецы движутся не таясь, что, натурально, обескураживает меня. Всюду, где они проезжают, виднеются их отчетливые следы, словно нарочно выставленные напоказ. Для чего, как Вы думаете? Полагаю, что в этом есть некий умысел. Надеюсь, что мои подозрения небезосновательны: даже дети не бывают столь беспечны. Мой Гектор заботится обо мне с тщанием. Ночлеги мои пока роскошны. В трактирах и на станциях отличный стол, не в пример минувшим разам. Сплю на пуховых перинах, на свежем белье, питаюсь добротно, головные боли не мучают, бессонницы как не бывало. Вина не пью, и это, надеюсь, должно Вас порадовать. Благородные крупы лошадок, маячащих передо мной, напоминают мое уланское прошлое - это ли не наслаждение? Вы можете быть полностью за меня спокойны. Выполнять капризы богов не унизительно. А разве Ваш храбрый улан служил в прошлые годы чему-нибудь другому, более высокому? А кровь, которую он пролил однажды, разве могла быть использована с большим смыслом? Вот так, мой ангел..." Поздней ночью коляска полковника остановилась у постоялого двора. В руке хозяина дрожала свеча, покуда он спросонок справлялся о нежданном госте. Полковнику отвели прелестную комнату в два окна, с голубым креслом без одного подлокотника и старомодной дубовой кроватью под множеством слежавшихся перин, распространявших сложный запах чего-то недостиранного, недочищенного, недосушенного, давно отвергнутого... Покуда молчаливый Гектор перетряхивал перины и ощупывал их ненадежные швы, подобно кладоискателю, полковник глядел в черное окно. От чая он отказался. Легкая суета, произведенная его приездом, постепенно стихла. Уже через час могучий Гектор дремал, сидя на стуле возле самой двери. Полковник фон Мюфлинг, свежевыбритый и бодрый, переодевшись в служебный мундир, писал в Петербург брату: "...Представь себе, mon cher, паскудную клетушку, обставленную с самой дурной претензией. Кровать времен Пугача кишит клопами, постель воняет всякой дрянью. Слава богу, бессонница не покидает меня, и потребность в этом высокоторжественном ложе не возникает. Дневная езда восхитительна, однако ночь - сплошное омерзение. Почему жребий сошелся на мне? Да и что за преступление совершили мои бедные беглецы? В то время как толпы обезумевших мужчин носятся взапуски, меняясь местами друг с другом, отбивая чужих жен, а жены покидают семьи и спешат в объятия других, и разврат, явный и тайный, сотрясает планету - все сие не вызывает не только гнева, но даже удивления, а может быть, даже поощряется... Так почему же этот маленький несчастный адюльтер так взбудоражил все вокруг, и я вынужден оставить Петербург и роббер с матушкой и все, такое мне привычное, только для того, чтобы схватить этих милых дурачков?.. Когда бедняга князь надает мне по щекам или предложит стреляться, как я смогу объяснить ему свое высокое предназначение? Я знаю, что у вас оборвали языки, болтая об этом происшествии, да велика ли ценность языка, коли он обрывается по любому случаю?.." Он взглянул на часы. Приближалось утро. За окнами висело слегка выцветшее небо. Возле самой дорожной малахитовой чернильницы возлежал большой лоснящийся клоп. Фон Мюфлинг усмехнулся и велел Гектору пригласить хозяина. Сапожищи слуги загромыхали по дому в первозданной предутренней тишине, и вскоре появился заспанный хозяин. Сначала голова у него закружилась при виде множества кудрявых холеных, облаченных в мундиры людей, сидящих кто где: в кресле, на подоконниках, на постели, на краешке стола... Затем наваждение рассеялось, и лишь один фон Мюфлинг, свежевыбритый, подтянутый, выспавшийся, радушный, дружелюбно кивал вошедшему. "Да неужто полдень!" - с ужасом подумал хозяин и хотел спросить виновато и подобострастно: "А который нынче час, ваше высокоблагородие?", но, глянув за окно в блеклое небо, догадался, что - раннее утро. - А почем нынче овес, любезный? - по-родственному спросил полковник. Хозяин оторопел, а фон Мюфлинг подумал, как бы продолжая прерванное письмо: "...Напугать человека весьма несложно, будучи в мундире и задавая глупые вопросы в четыре часа утра. Иное дело, когда мне придется повстречаться с князем. Он не из пугливых, и я должен буду либо его скрутить, а я не посмею, либо найти столь непререкаемые аргументы в пользу чинимого мною насилия, чтобы он и не вздумал сопротивляться..." - А ну-ка убери, - сказал фон Мюфлинг и указал на клопа. Хозяин ловко подхватил насекомое и сунул руку в карман. Фон Мюфлинг рассмеялся. - А теперь ступай... Хозяин медленно приблизился к двери и приоткрыл ее. - Да, кстати, - сказал фон Мюфлинг, - парочка тут одна проезжала; ты их что, тоже в клоповнике содержал? - Это какие ж? - прохрипел хозяин. - Ну такие двое, - засмеялся фон Мюфлинг, - он и она... Она молоденькая, субтильная... Он - в очках. - Не-е, - выдохнул хозяин облегченно, - не ночева-ли-с... молочка выпили и поехали... "...Кстати, об аргументах. Мне, видимо, придется хорошенько озвереть от бессонницы, от лицезрения этого хамского места, подвергнуться нападению клопов, быть, наконец, заеденным ими и прочей мерзостью, чтобы в душе моей из этого всего, из жалости к себе, из отвращения ко всему случившемуся родились те самые аргументы, против которых князю нечего было бы возразить..." Тем временем в направлении на Выборг по Гельсингфорсскому тракту, подскакивая на выбоинах и ухабах, ожесточенно понукая двух казенных лошадок, катили господин Свербеев и зареванный Афанасий. На первой же остановке им удалось узнать, что беглецы, точно, проследовали этим же трактом, направляясь на север, молчаливая пара, мужчина и женщина, она молода и печальна, он улыбчив. Заехали на рынок, выпили парного молока и купили деревянную ложку из прозрачной липы - местный сувенир. 63 ...Быть счастливым - крайне опасно. Счастливые слепы, подвержены головокружениям, склонны обольщаться. Дурного они не замечают, а все прекрасное принимают на свой счет. Сомнения, обуревавшие их прежде, рассеиваются, подобно грозовым тучам. Несправедливости перестают существовать. Со своих головокружительных высот они щедро разбрасывают стрелы добра, не заботясь, достигнут ли земли эти стрелы. Слушать их некоторое время приятно, исповедоваться - напрасный труд. Глядя на них, вы вскоре начинаете замечать, что они принадлежат к иному, незнакомому племени, говорящему на непонятном вам языке и исповедующему чуждую вам веру. Постепенно они утрачивают способность к сопротивлению, их кости становятся хрупкими, кожа прозрачной; они выражают свои чувства с помощью восклицаний и всхлипов; зрачки их сужаются и уже способны схватить лишь малую толику из предназначенного жизнью, и это - не сосредоточенность терпящих бедствие, а слепота безумцев... Истинное счастье непродолжительно, им же кажется, что отныне оно навсегда. ...Погода беглецам благоприятствовала. Вообще силы природы были покуда на их стороне, это ощущалось ежечасно. В гостиницах и на постоялых дворах они ложились в приготовленную им постель, мало заботясь о свежести простынь, не замечая клопов, не ощущая ароматов плесени. Их счастливая звезда восходила стремительно и, как им казалось, надежно, и им не было дела, как она поступит в дальнейшем. Они не брезговали ночевать даже в случайных избах, на лавках, даже на прокопченных печках, даже на сеновалах, на остатках прошлогодней соломы, в сообществе с юными кузнечиками и престарелыми летучими мышами... Искушенные хозяева постоялых дворов и гостиниц за мягкими чертами Мятлева угадывали непреклонность, а перед серыми глазами господина ван Шонховена становились навытяжку. Беглецы ели рассеянно и торопливо все, что им ни подавали, и половые, приученные к брани и тумакам взыскательных господ, этим прислуживали надменно. Но это влюбленных нисколько не оскорбляло, ибо свежи еще и значительны были раны, которые они были вынуждены везти с собою; еще пригибало их к земле воспоминание о тяжелых петербургских небесах, рядом с которыми надменность холопов была просто безделицей. И иронический склад их душ уже давно позволял не придавать значения потушлагбаумным надеждам, и все это было лишь в разговорах, эдакая милая условность. И все-таки за шлагбаумом что-то ведь произошло, если они могли, безнаказанно обнявшись, покачиваться в дорожном рыдване, именно обнявшись; если гром петербургской молвы звучал уже как шорох, да и то заглушаемый трескотней и звоном природы; если отсутствие привычного гардероба, удобств и слуг не делало их обреченнее... Видимо, что-то все-таки таится в этой полосатой шлагбаумной палке, какой-то тайный смысл, позабытый нынче, вкладывал в нее неведомый уже изобретатель... И когда она опускается перед вами, разве вы не вздрагиваете сокрушенно, хотя ничто вам и не угрожает? А когда она возносится, эта полосатая палка, не вы ли слышите голоса воли, жизни, простора, надежды? И пусть вскоре все это гаснет, но разве единый вздох, доставшийся вам, восхищенное "ax!", вырвавшееся из вашей истомленной ожиданием души, - разве все это - пустая фантазия? Вздор?.. - О, - сказала Лавиния, - как много значения вы придаете окрашенному бревну! Послушать вас - вы не выезжали за шлагбаумы и они вас не подводили. - Те шлагбаумы, - сказал Мятлев, - были npocтыe крашеные бревна, а этот - истинный schlagbaum... Разве я не обещал вам, что за ним все изменится? Она смеялась. Она смеялась и небрежно приветствовала тонкой ручкой безопасный и второстепенный шлагбаум на въезде в Тверь. Он не мог сулить ей несчастий, а тем более выгод, ибо тот главный, петербургский, высокомерный, угрожающий, от которого могло что-нибудь зависеть, остался далеко позади. Момент расставания с ним не запомнился. Они очнулись спустя несколько часов, когда Петербурга и след простыл, ощущая лишь благодать, открывшуюся им. Возница получал на водку чаще, чем следовало, чтобы они могли бродить по крутым берегам безымянных речек, забираться в лес, где еще было сыро и где Лавиния могла, опустившись на колени, провозглашать торжественно, нараспев: "Господи, ты снизошел к моим слезам, ты спас меня. Этот сутулый старик, красавец в очках, этот мужественный и великодушный господин, сошедший с небес только затем, чтобы протянуть мне руку и сказать мне слова утешения, вот он перед тобой, и ты запомни его, господи, и возлюби: он тоже нуждается в спасении!" Или: "Я благословляю вас, князь Сергей Васильевич, за то, как вы достойно и ловко выкрали меня, вызволили меня и доверились мне, ничтожной; как вы меня, несмышленую, переполненную предрассудками и глупостями, вдруг решились защитить, как вы меня, преступившую закон, великодушно обняли, да так, что у меня все вылетело из головы: все мои былые несчастья и все люди, окружавшие меня и пекущиеся обо мне с вдохновением эгоистов и торопливостью скупцов. Слава вам, благородный странник, единственный пренебрегший своим племенем ради меня!" Или: "Посмотрите на него. Вон он стоит перед вами в сером пальто нараспашку. Его поредевшие кудри по-прежнему хороши, как золотое руно, его детские губы готовы дрогнуть в улыбке. На его прекрасном челе обозначились затейливые знаки былых невзгод, но есть там маленький знак, предназначенный для меня. Посмотрите, как я счастлива с этим господином!" Или: "Мы едем, как странно!" И она целовала свежую траву, хотя он подымал ее с колен, мешал ей, смеялся. Так с тех самых стояний, вымазав платье на коленках раздавленными ягодами или примятыми цветами, с обозначениями щедрости природной, они въехали в Тверь и остановились у входа в модную лавку, где оказался большой выбор весьма современной, западного образца одежды; и сам молодой хозяин, словно сбежавший с витрины парижский манекен