ь, напевали. - Ну, вы мне вчера и дали жару - сейчас больно! - весело вспомнила Муся. - А ты мне все волосы спутала - и не расчешешь теперь, - отозвалась Матрена Никитична. - Ловко это ты придумала его заманить... Хитрая ты, Машка! За тобой будущему мужу глядеть да глядеть... Они посмотрели друг на друга, перемигнулись и захохотали. Эхо лесных чащ робко, как-то недоверчиво отозвалось на звонкий, веселый смех. - А я, как затеялась вся эта кутерьма, вдруг вспомнила: "А мешок!" Батюшки-матушки! Даже похолодела вся: а ну кто под шумок стянет? Гляжу краем глаза - лежит мой милый, лежит, валяется, затоптанный, никому не нужный... Обе глянули на мешок и опять рассмеялись. Небо словно ответило на их смех. В голубое окно меж торопливых редеющих туч выглянуло солнце, яркое и ласковое; на траве, на деревьях, на паутинках, протянутых меж ветвей, весело заискрились, засверкали мириады дождевых капель. - Разогнется, разогнется пружина, Машенька... Помнишь, свекор-то мой говорил? Туго свернулась - крепче ударит... Глаза Матрены Никитичны так же искрились и сияли, как и все кругом. На лице ее, омытом дождевой влагой, сквозь шелковистую смуглоту кожи проступил темный румянец. Улыбка обнажила два ряда крупных зубов. Женщина как-то сразу необычайно помолодела. Муся с восхищением смотрела на спутницу: - Красивая вы... А та, целиком захваченная своими мыслями, даже и не слышала. - ...И жить станем по-прежнему. Вот приезжай тогда, Машенька, к нам в "Красный пахарь", как сестренку приму... Ох, и хорошо ж у нас в колхозе!.. - Рубцова вздохнула, сдвинула брови и тихо добавила: - Было... - Я учиться пойду... Но я приеду, вот увидите, обязательно, только уже когда стану певицей. Ладно? Приеду, соберутся все: бабка Прасковья, Варя Сайкина, Игнат Савельич, все знакомые, а я выйду в вечернем платье, в длинном, белом... нет, не в белом - белое, говорят, толстит, а в голубом, мне больше голубое к лицу. Правда?.. Выйду и запою то же, что в Коровьем овраге, помните, пела... Хотите, спою, а? И, не дожидаясь приглашения, девушка запела вполголоса свой любимый "Зимний вечер". Но допеть ей не удалось, песня оборвалась на полуслове. Послышался хруст валежника, торопливые шаги, и из зарослей мокрого, щедро осыпанного черными воронеными ягодами можжевельника прямо наперерез путницам вышли двое мужчин. - Быстрее и не оглядывайся! - успела шепнуть Матрена Никитична, резко меняя направление и ускоряя шаг. Они двинулись, не разбирая дороги, прямо сквозь можжевеловые заросли, сквозь кусты волчьих ягод и орешника. Они шли торопясь, не смея обернуться. Позади трещали сучья и слышались шаги. Незнакомцы явно стремились их нагнать. Тогда Матрена Никитична еще раз изменила направление: авось разойдутся их, может быть, лишь случайно совпавшие пути. Но преследователи не отставали; уже были слышны не только их шаги, но и дыхание. - Бежим! - сказала Матрена Никитична, поправляя лямки тяжелого мешка. Вдруг кусты затрещали впереди, и, тут же раздвинув ветви, навстречу подругам вышел белокурый человек в немецкой форме, высокий и такой плечистый, что куртка, надетая им, может быть, с чужого плеча, вся на нем натянулась, как чулок. - Здравствуйте! - сказал он на чистейшем русском языке. Он снял пилотку, отер ею пот с крупного загорелого лица. Негустые курчавые белые волосы были тоже мокры и липли ко лбу крутыми завитками. Карманы его шаровар оттопыривались, должно быть от гранат. Под тесной курткой с распластанным орлом, нашитым над карманом, вырисовывалась рукоять револьвера, заткнутого за пояс. Путницы обменялись быстрыми взглядами и остановились. Бежать было некуда. Вслед за белокурым сквозь кусты продрался на поляну тот самый кривой старик в форменной куртке железнодорожника, которого путницы приметили еще вчера в толпе задержанных. Фуражку свою он держал в руках; она была полна крепких, отборных боровиков. На темени у него оказалась просторная сверкающая лысина, поросшая по краям курчавым пухом. За спиной висел немецкий автомат. - Замучили, окаянные бабы! Кто ж так по лесам ходит? Гонят, как курьерский на последнем перегоне. Того гляди, сердце через рот выскочит. - Он уставил на путниц свой единственный глаз, в котором, теперь уже не таясь, сверкал насмешливый, недобрый огонек, и тоненьким тенорком издевательски продребезжал: - Чего же бежите? Чай, не волков - людей встретили... Да, кажись, мы маленько уже знакомы. С добрым, как говорится, утречком! Старик подмигнул Матрене Никитичне и победно глянул на своего высокого спутника, рядом с которым он напоминал старую, ветхую хибарку, еще ютящуюся возле вновь отстроенного высокого дома. Положив картуз с грибами на землю, он принялся насыпать табаком короткую трубку-носогрейку с сетчатой крышкой, какие обычно курят люди, работающие на воздухе. Высокий, нерешительно покусывая нижнюю губу, бросал на женщин короткие изучающие взгляды. Его лицо, совсем юное, загорело так густо, что и широкие брови, и длинные бесцветные ресницы, и тонкий пушок еще не загустевших усов выделялись на нем, как высохшая трава белоус на буром мху болота. Вид у него был странный, диковатый, и путницы опять тревожно переглянулись, молча предупреждая друг друга, что хорошего им ждать нечего. - Ну, поздоровались - и попрощаемся. У каждого своя дорога. Доброго пути вам! - с подчеркнутой деревенской певучестью сказала Матрена Никитична и тихонько дернула Мусю за руку. Они пошли было прочь от незнакомцев, но те тронулись следом за ними. - Во! Везет нам с тобой, Никола! Благодать-то какая: и нам туда же, - задребезжал позади стариковский тенорок. - А то идем на всех парах, а кругом одни пенья-коренья. Скукота. А тут, пожалуйте, две дамочки попутные. Вот и отлично, вот и превосходно! Глядишь, опять песенку какую сыграют, вроде бы дивертисмент перед кином. - Полицаи, - тихо шепнула Матрена Никитична, вспомнив, как старичонка притворялся вчера спящим, как, незаметно подкравшись, подслушивал женские разговоры, как из-под прищуренного века неотвязно следил за ней его глаз. - Нас искали... Муся молчала. Было страшно подумать, что даже сюда, в этот девственный лес, где так вольно дышалось, где ничто не напоминало ни о враге, ни об оккупации, уже дотянулись фашистские руки. Матрена Никитична, все время улавливавшая в стариковском балагурстве зловещие нотки и замечавшая, что недобрый зеленый глаз нацелен на ее поклажу, обернулась к высокому парню. Этот внушал ей больше доверия, несмотря на вражескую форму, в которую был одет. - Ступайте себе, ступайте своей дорогой, а мы своей пойдем. Можно? Она подняла на молодого свои черные глаза, и столько было в них обаяния, такой призыв к человеческому благородству звучал в тоне ее просьбы, что тот не выдержал и отвернулся. Но кривой старик опять выскочил вперед и рассыпал скороговорку мелких, сухих, кругленьких, как орешки, словечек: - А, каково! К входному семафору подошли - станция не принимает. Здравствуйте пожалуйста, от ворот поворот, приходите к нам чаще, когда нас дома нет... А чем такое мы вам не по сердцу? Гляди на него - Бова-королевич. А я? Ничего, миленькая, старый станок дольше вертится... Вместе, вместе пойдем. А чтоб не скучно было, я тебе про партизан буду говорить: и где они стоят, и как к ним пробраться, и какие дороги к ним ведут... Все, что хошь, узнаешь. Я такой, я разговорчивый... Он нарочито поддернул ремень автомата, болтавшегося у него за плечом. - Не трещи! - сердито прервал его парень. - Вы кто такие? Теперь путницы уже не сомневались, что перед ними полицаи. Последнее время им не раз приходилось слышать о том, что гитлеровцы, занимая города, выпускают из тюрем уголовников, спекулянтов, грабителей и убийц, и из них вербуют для себя всяческих старшин, старост, бургомистров и полицаев. По-видимому, фашисты вчера нарочно подсунули этого кривого старика в толпу задержанных, чтобы вызнать, не связан ли кто-нибудь из них с партизанами. Ах, с каким наслаждением Муся вцепилась бы в эту насмешливую, пропахшую никотином рожу, в этот наглый, цепкий, беспощадный глаз! Парень, тот хоть и в немецких обносках, но все-таки, кажется, не такой подлый. У него крупное, открытое и, пожалуй, даже симпатичное лицо. Наверное, и пошел он к оккупантам не по своей охоте. Вон он и сейчас все отворачивается - стыдится, должно быть, чужой формы и своих позорных обязанностей. Значит, совесть еще не совсем потерял... Демонстративно повернувшись спиной к старику, но все время слыша раздражающее сипенье его трубочки, чувствуя острый табачный запах, девушка начала рассказывать парию свою, столько раз помогавшую ей историю, которую она нередко соответственно обстоятельствам изменяла. Сейчас история эта звучала так: дома нечего есть, дети опухли с голоду, и вот теперь, поручив их знакомым, они пошли по деревням менять остатки вещей на пропитание. На этот раз, имея, очевидно, дело с немецкими наемниками, Муся добавила, что отправились они в путь с разрешения самого господина коменданта. У девушки, несомненно, был артистический дар. Она расцветила свой рассказ самыми жалостливыми подробностями и так увлеклась, что на глазах у нее даже появились слезы. Молодой полицай слушал ее, каэалось, сочувственно и вроде даже сам разволновался так, что засопел носом. У Муси затеплилась надежда: может, ей удастся окончательно разжалобить этого парня и он их отпустит. Но старик продолжал следить за ней с ироническим недоверием. И когда девушка пустилась подробно описывать, как господин офицер, задержавший их вчера на дороге, по недоразумению отобрал у них пропуск, выданный комендантом, в глазу старика вспыхнуло злое торжество: - Стой, полно врать! Вы, голубушки, из какого города? - И, вы знаете, мы просто не придумаем, что нам теперь делать, - как бы не услышав вопроса, продолжала Муся, обращаясь исключительно к молодому и даря его той очаровательной улыбкой, перед которой в школе не мог устоять ни один мальчишка не только из ее класса, но и из параллельного класса "Б". - Такой ужас, просто не знаю, как вернемся домой без пропуска! - Что же вы не отвечаете? - вдруг помрачнев, спросил высокий. - Что вы спрашиваете? Ах да, откуда мы? Я так расстроена... Мы с Узловой, - храбро соврала Муся, назвав один из городов, лежавших на их пути. Мужчины многозначительно переглянулись. - А где живете? На какой улице? - осведомился старик. - Недалеко от базара, улица Володарского, двадцать три, - не задумываясь, выпалила Муся первый пришедший в голову адрес. Молодой нахмурился еще больше. Не умея скрывать своих чувств, он отвернулся от девушки и пощупал под курткой рукоять пистолета. Матрена Никитична подавала Мусе какие-то знаки из-за спины старика, но та и сама уже понимала, что сделала, должно быть, ложный шаг, и теперь изо всех сил старалась не выдавать своего смущения. - Ага, землячки, значит. Вот и хорошо, вот и расчудесно! Будем друг к другу ходить чай пить... - задребезжал старик. Муся, чувствуя, что краснеет под взглядом молодого великана, краснеет до слез, мучительно думала: "Мамочка, да что же я смущаюсь? Это же враги, их и нужно обманывать. Не красней же, не смей краснеть, дура!" - Это где же там улица Володарского? - мрачно спросил высокий. - Я в этом городе родился, вырос, а что-то такой не помню. Не знаешь ли ты, Василий Кузьмич? - Ага, ага, что я говорил! - заликовал старик, снимая автомат. - Вот и мешок тот, из-за которого они вчера дрались. - Он подскочил к Матрене Никитичне, поднял оружие и скомандовал: - А ну, кажи, что в мешке! Снимай торбу! Женщина гордо стояла перед стариком, прямая, высокая. Она презрительно смотрела на него сверху вниз, и было в ее взгляде такое бесстрашное презрение, что тот опустил оружие и растерянно оглянулся на парня. - Пойдем, Маша, ну их! - повелительно сказала Рубцова и, резко повернувшись, широким, размашистым шагом двинулась на восток. Муся бросилась за ней. - Вот-вот, эта чернобровая все и выспрашивала, где партизаны, как к ним пройти, - услышали они сзади возбужденный, дребезжащий тенорок. - Попались! - шепнула Матрена Никитична. Муся представила, как эти двое заглядывают в мешок, представила, как они обрадуются, как будут издеваться над нею и ее спутницей, не сохранившими ценности. Все в ней тоскливо кричало: "Не донесли! Сколько вытерпели, сколько пережили - и все напрасно! Теперь сокровище попадет врагам". Вдруг у девушки мелькнула мысль, от которой сердце забилось так неистово, что похолодели кончики пальцев. Вот он - подвиг, о котором мечтала! Она остановится, бросится на бандитов, будет цепляться, царапаться, бить, пока в ней теплится хоть искра жизни, а Матрена Никитична тем временем успеет скрыться в лесу или хотя бы, воспользовавшись заварушкой, спрячет ценности. - Бегите, я задержу их! - шепнула Муся спутнице. Но прежде чем та успела отозваться, высокий уже снова преградил им дорогу. В руке у него был револьвер. Он не тряс и не грозил им, но оружие лежало в широкой ладони так привычно и плотно, что было ясно: этот, в случае надобности, не моргнув глазом, нажмет спуск. - Снимайте мешок! - скомандовал парень Матрене Никитичне. Даже не взглянув на наведенное на нее дуло, Рубцова, вдруг преобразившись, стала на весь лес сыпать визгливые бабьи слова, которых в обычной обстановке боятся и не выносят даже самые спокойные и волевые мужчины: - Бандит!.. Мужики все на фронте с немцами бьются, а он, оглобля чертова, силосная башня, с такой рожей по лесам с пистолетом лазит! С баб последнюю одежу снимает... Прохвост, стрекулист паршивый! Не стыдно? Ну говори: не стыдно, бандитская твоя рожа? Бесстыжие глаза!.. - Снимайте мешок! - еще грознее повторил высокий; скулы его играли так, что казалось, будто под загорелой кожей катаются костяные шары. - Ага, ага, не дает! - кричал старик, благоразумно отступая от Матрены Никитичны на почтительное расстояние. - Что в мешке прячешь? Что? Показывай сейчас же! - Единственный глаз его светился злорадным торжеством. Матрена Никитична вдруг как-то сразу успокоилась, выпрямилась. - Что же, стреляй, фашист!.. Помни только: вернутся наши мужья - за каждую нашу косточку с вас спросят. И под землей не скроетесь - земля вас, таких, не примет. Она произнесла это спокойно и устало устремила взгляд вдаль, на небо, по которому, мягко переливаясь, спешили на восток облака с пышными светящимися краями. Муся смотрела на молодого светловолосого великана с открытым лицом, с голубыми глазами, такими по-детски чистыми, что в них отражались и небо и плывущие по небу облака, - смотрела и мучительно думала: что могло заставить такого юношу, выросшего, по-видимому, в Советской стране, пойти на службу к врагу, напялить на себя вражеские обноски, рыскать по лесам с немецким оружием, выслеживать своих сограждан, безоружных и беззащитных? Как он мог, как посмел изменить родине? Почему он на это пошел? Ведь такой славный парень... Что же это делается с людьми? Горечь этого первого в жизни девушки глубокого разочарования в людях как-то совершенно подавила страх, отогнала мысли о том, что через минуту она, вероятно, будет лежать здесь бесчувственная, неподвижная и больше никогда уже не услышит, как шумит лес, не увидит, как позолоченные облака бегут по голубому небу... Часть третья 1 Теперь придется несколько отклониться в сторону от основного повествования и рассказать о том, что же в трудный час истории нашего советского государства заставило молодого белокурого богатыря взять в руки пистолет, изготовленный в фашистской стране, и облачиться в форму вражеской армии. Николай Железнов родился в станционном поселке того самого города, название которого Муся так некстати упомянула в своем рассказе. Его дед работал машинистом в железнодорожном депо при большой узловой станции. Отец Николая был уже машинистом-наставником. По семейной традиции, братья тоже начинали свой жизненный путь в деповских мастерских, но понемногу младшее поколение Железновых стало разлетаться из родного гнезда и изменять потомственной профессии. Старший брат, Семен, отслужив действительную службу рядовым, в депо не вернулся. Он пошел в командирское училище и, успешно его окончив, укатил на Дальний Восток. Второй брат, Евгений, еще учась в ФЗУ, обнаружил на редкость пытливый ум в области техники. В свободное время, когда его товарищи отправлялись на рыбалку или по грибы, он забирался на чердак, где приладил себе возле слухового окошка маленькие тиски, и все что-то пилил, вытачивал, мастерил. Когда он стал помощником машиниста и уже готовился, как говорится, "с левого крыла паровоза" перекочевать "на правое", страсть к изобретательству в нем так окрепла, что в депо его уже считали способным рационализатором. Попасть на "правое крыло паровоза", то есть стать машинистом, ему так и не привелось. Одно из его смелых производственных предложений деповское начальство переслало в Москву. Вскоре, помощника машиниста Евгения Железнова вызвал к себе нарком. Изобретателю вручили крупную премию и заявили, что чертежи его посланы для детальной разработки в исследовательский институт, что его предложение будет использовано конструкторами при создании новых моделей паровоза. На прощанье нарком посоветовал помощнику машиниста учиться, обязательно учиться. И перед войной Евгений работал уже старшим научным сотрудником Института транспорта вдалеке от родного депо. Третий брат, Георгий, любимец отца, дольше других оставался верен потомственной профессии. Он точно родился паровозником. Отец и не заметил, как сын из кочегаров перешел на "левое крыло паровоза". Хладнокровный, спокойный, на работе он был педантичен до мелочей, но, когда нужно, умел идти на риск и быстро принимать смелые решения. Георгию дело давалось легко. Не проходив в помощниках и двух лет, он занял место "на правом крыле" машины, а еще через год прославился на все отделение как мастер вождения большегрузных поездов. Георгий женился на поселковой девушке; женой его стала старшая дочь соседа - Власа Карпова, старого деповского мастера, закадычного друга отца. Казалось, что третий сын, к радости обоих стариков, прочно, навсегда прирос к деповской ржавой, заскорузлой, пропитанной мазутом земле. Но однажды, во время перевыборов, Георгия избрали в партийное бюро. Он стал заместителем секретаря. Секретарь, как на грех, вскоре захворал, и он, неутомимый, деловой, как и все Железновы, простившись на время с паровозом, с головой ушел в партийную работу. Да и увлекся ею и так сумел наладить дело, что на следующих выборах был единодушно избран секретарем парторганизации депо, членом пленума, а потом и членом бюро горкома партии. Так незаметно перешла его жизнь на новые рельсы. Вскоре он уже считался одним из самых крепких и инициативных партийных деятелей области. Одно мешало ему - недостаток теоретической подготовки. И он упросил обком послать его в Высшую партийную школу в Москву. Вслед за ним переехала и его семья. Машинист-наставник, сидя субботним вечером в беседке своего садика с приятелями за поллитровкой и хорошей домашней закуской, любил при случае потолковать о "железновском кусте", похвалиться высокими постами, которые занимали его сыновья. Но про себя старый паровозник не простил им измены родовой профессии. Похаживая по опустевшему домику, он часто вздыхал и укоризненно качал головой, смотря на портреты сынов, и бормотал в усы: "Не дело, не дело, ребята..." Теперь все его помыслы были сосредоточены на младшем сыне - Николае, которого старый честолюбец вознамерился сделать красой и гордостью не только депо, но и всей дороги. Николай, как все последыши, был баловнем в доме. Мать в нем души не чаяла. Ей хотелось иметь дочку, но рождались все мальчики. Тоскуя по девочке, она наряжала толстого, крупного малыша в платьица, повязывала его льняные кудри голубой лентой. Все это она делала, когда муж уезжал в очередной рейс. Отец же любил забирать меньшого с собой в депо, водил его в гигантские стойла, где отдыхали после рейсов стальные чудовища. Малыш без страха, но и без особого любопытства смотрел на огромные колеса, истекавшие янтарной смазкой, на могучие поршни, на лоснящиеся бока машин, точно потевших маслянистыми каплями. И, вероятно, оттого, что родители каждый по-своему уделяли младшему сыну столько внимания, пухлый румяный мальчишка рос тихим, задумчивым, мечтательным. Коля не играл в любимую всей поселковой детворой игру в "поезда". Другие ребятишки носились, сверкая загорелыми икрами, по пыльным улицам, солидно пыхтя "Пу-пух-пух!" и оглашая окрестности требовательным криком "Ту-ту-ту!" А он в это время один сидел, подперев кулаком щеку, у открытого окна и задумчиво наблюдал, как роются в палисаднике куры, как сверкают подсвеченные солнцем пыльные листья кленов, росших под окном. Также без скуки он мог, лежа на спине в садике за домом, часами следить за тем, как, меняя очертания, расплывается в небе длинный курчавый хвост дыма, оставленный прошедшим поездом, слушать хлопотливое пересвистывание маневровых паровичков, комариный писк рожка стрелочника, деловитое погромыхивание проходящих товарняков, отдаленный перезвон буферов, неумолчный тонкий гул телеграфных проводов, который казался ему таинственным звуком пролетавших по линии телеграмм. В школе Николай брал не прилежанием, а памятью и сообразительностью. И хотя порой бывал на уроках рассеянным, все же быстро схватывал мысль учителя и приносил хорошие отметки. Желая с детства привить сыну вкус к любимому делу, отец однажды, нарушив правила, рискнул даже послать мальчика с бригадой в рейс. Николай все задания отца выполнил аккуратно, но как-то без огонька, и старый машинист, любивший, как все истинные мастера, возиться с молодежью, только вздыхал и качал головой. Когда мальчик учился уже в третьем классе, отец сделал еще одну попытку приохотить его к родовой профессии. Он отыскал тисочки и инструменты, хранившиеся еще со времени детских увлечений Евгения, и устроил в сенях верстачок. Но Николай и к этому остался равнодушен. Тисочки и инструменты все лето ржавели без употребления, пока отец однажды не сложил их в мешок и не забросил подальше на чердак, чтобы не напоминали они ему о его педагогической неудаче. Сын много и беспорядочно читал, ходил в театр, в кино, знал на память множество стихов, сказок, но даже и к искусству не проявлял особого влечения. Это был не по годам рослый, румяный крепыш с мягкими вьющимися льняными волосами, всегда казавшийся выросшим из своей одежды. Он совсем не походил на чернявую, поджарую, быструю в движениях, цепкую в жизни железновскую породу, и отец, глядя на него, украдкой вздыхал: нет, не удался у него меньшой! Рассеянный, равнодушный какой-то, не похожий на живую и инициативную деповскую молодежь, и учится и живет вроде на малом ходу. Но машинист-наставник, давший путевку в свою профессию уже нескольким поколениям молодых механиков, на этот раз все-таки ошибался. Выехав однажды на лето в пионерский лагерь, Николай неожиданно увлекся природой. С тех пор он стал одним из самых активных членов кружка юных натуралистов. Все перемены он проводил в биологическом кабинете, кормил толстых, ленивых рыб, чистил клетки горластым, склочным чижам и солидным, франтоватым снегирям, ловил на окне мух для лягушек, ящериц, аксолотлей, тритонов и других прожорливых обитателей школьных аквариумов и террариумов. В чистеньком, как бельевой ящик комода, домике Железновых появился галчонок со сломанным крылом а крикливым, вздорным нравом, потом толстый и тихий еж. Семейство тритонов разместилось на окне в стеклянной четырехугольной банке из-под сухих элементов. Все это были довольно мирные квартиранты. Снисходя к увлечению своего любимца, мать безропотно убирала за ними и мирилась с резкими запахами, которые они принесли с собой в ее жилье. Но к этой компании вскоре присоединился уж, и у тихой, покладистой матери начало лопаться терпение. Новый постоялец не желал довольствоваться просторной жилплощадью, отведенной для него между двойными рамами окна в комнате Николая. Он протыкал своей упрямой головой марлевую сетку и тихо ускользал. Его неожиданно обнаруживали в самых неподходящих местах: в корзинке с бельем, только что выстиранным и отглаженным, в плите, которую собирались затапливать, и даже под подушками на родительской постели. Потревоженный уж, не стесняясь, проявлял свою природную сварливость: сердито шипел, подняв голову, грозил своим острым и узким синеньким язычком. И все же старики терпели и этого постояльца. Но однажды уж нарушил все правила приличия и гостеприимства. Он незаметно вполз в комнату в то время, когда у матери заседал уличный комитет, слушавший сообщение городского архитектора о проекте самодеятельного озеленения поселка железнодорожников. Увидев столько чужих людей и ощутив столько незнакомых запахов, уж поднял голову, занял боевую позицию и, зловеще сверкая чешуей, издал воинственный шипящий клич. Уличный комитет разбежался. Докладчик в панике вскочил на комод, сея по полу чертежи и проекты. За это уж был изловлен щипцами для угля и выброшен на помойку. Но долго еще "ужиный инцидент" в железновском доме обсуждался поселковыми кумушками и был темой для зубоскальства в паровозных бригадах. Но и после этого отец не препятствовал сыновнему увлечению. Пусть сын заведет себе хоть крокодила, лишь бы зажглась в нем упрямая железновская искра, а главное, лишь бы не улетел он из родительского гнезда, как братья. Так думал отец. А у Николая уже появился свой замысел, все больше и больше его увлекавший. Но родителей он до поры до времени в этот замысел не посвящал, не желая их огорчать. Он решил стать естествоиспытателем. Николай мечтал приручать диких животных и изменять географию их размещения в лесах страны. Вслед за семью классами железнодорожной школы Николай окончил курсы помощников, и его определили на паровоз. Как и все Железновы, недолго поездив в кочегарах, он занял место помощника машиниста. Отец радовался: сын-таки пошел по его дороге! Однако приходилось отцу и недоумевать. У каждого из воспитанных им молодых паровозников был свой конек: один поражал знанием путевого рельефа, мог водить поезд чуть ли не с завязанными глазами; другой слыл как мастер ремонта, и ему, знавшему "организм" машины до последнего стального мускула, не страшны были никакие испытания пути; третий слыл аккуратистом - его паровоз всегда сверкал надраенными деталями... У Николая всего было понемногу; он считался исправным помощником, но и только. Это-то и огорчало отца. Старый Железнов знал, что сын хорошо учится в вечерней школе. Но не знал он, что, выглядывая из окна паровозной будки, сын не только следит за путевыми знаками и смотрит на проносящиеся мимо леса, а и мечтает о времени, когда по воле человека в этих, теперь уже покинутых "настоящим" зверем, чащах будут вновь водиться громадные лоси и быстрые козы, появятся куницы и соболи, будут жить и плодиться на свободе чернобурые лисы и даже, черт возьми, - кто знает! - может быть, и какие-нибудь новые полезные породы, которые удастся вывести ему, Николаю Железнову. Не знал отец и о том, что в прокуренных комнатах отдыха бригад на узловой станции, где старые машинисты с треском стучали о стол костяшками домино, а молодежь горланила песни, болтала о девушках или склонялась над техническими книгами, над чертежами паровозных частей, младший из железновской фамилии читает Дарвина и Тимирязева и упрямо мечтает со временем в годы и десятилетия добиваться таких видовых изменений у животных, которые естественным путем происходят в миллионы лет. Николай решил поступить на биологический факультет городского педагогического института. Стремясь к этой цели, он проявил поистине железновский характер. В полную меру сил работая на паровозе, сумел Николай в то же время отлично закончить вечернюю среднюю школу. Однако теперь, когда жизнь, как говорят паровозники, "вышла на главную магистраль" и можно было уже жить "на всю железку", непредвиденное обстоятельство нарушило его план. Паровоз, на котором ездил Николай, занял первое место по отделению. При перевыборах комсомольских органов молодого помощника машиниста единодушно избрали секретарем комсомольского комитета. Между тем его заявление и документы уже лежали в приемочной комиссии института. Николай пошел за советом к секретарю парткома, в недавнем прошлом знаменитому паровознику, ученику и другу отца - Степану Титычу Рудакову. Как же теперь быть? Взять обратно документы? Маленький, худощавый Рудаков только развел руками: избрали - послужи народу! Депо расширяется. В цехи приходит колхозная молодежь; ее надо воспитывать, втягивать в производственную жизнь. А кому ж ее воспитывать, как не Железновым: отцу - у паровозных стойл, сыну - в комсомольской организации. Ведь на всю дорогу знаменита железновская фамилия! Живые, карие с золотой искрой глаза секретаря парткома ласково усмехнулись: - Думаешь, я по паровозу не тоскую? Я, брат, машинист такой: мне завяжи глаза - я на слух скажу, по какому километру машина бежит... А вот избрали - служу партии, стараюсь оправдать доверие... - И, погасив в глазах веселые ласковые искры, секретарь серьезно и даже сердито сказал: - Вот поработаешь, дело наладишь - слово большевика, отпустим тебя к твоим ежам и ужам, если сам к тому времени не раздумаешь. Но чтобы работать у меня на совесть, фамилию Железновых не позорить! Николай принял комсомольские дела и работал действительно по-железновски: напористо, изобретательно, с огоньком. Новый комсомольский секретарь тщательно готовил собрания, серьезно обдумывал свои выступления, даже иногда писал их заранее, стремясь, чтобы за каждой фразой стояла ясная и нужная мысль, помогал молодым новаторам в их начинаниях, посещал заболевших товарищей. Вскоре его избрали членом бюро райкома, ввели в обком. Он вкладывал в комсомольские дела всю душу, но страсть, поселившаяся в нем еще с детства, не оставляла его и теперь. В свободную минуту между двумя цеховыми собраниями или сидя в президиуме во время какого-нибудь затянувшегося доклада, юноша по-прежнему мечтал об учебе и научной работе. Через год, ранней весной, Николай явился в кабинет Рудакова и очень твердо напомнил ему о его обещании. - Что ж... - задумчиво сказал секретарь парткома, трогая веснушчатой рукой коротко подстриженный рыжий ус. - Что ж, за настойчивость хвалю. Дело наладил. Заместителя вырастил? - Вырастил. - Знаю. Правильный парень... Жаль, конечно, да что поделаешь! Будем просить комсомольцев, чтоб отпустили своего ужатника... А где думаешь учиться? В вопросе секретаря зазвучала тайная тревога. Рудаков знал, как тяжело старый Железнов переживает опустение своего гнезда. А тут у знаменитого машиниста может уйти из дому последний сын. Узнав, что Николай намерен учиться в родном городе и жить у родителей, секретарь облегченно вздохнул. Он даже обещал ему помочь уломать старика, чтобы тот без лишних прений отпустил сына учиться, так сказать, без отрыва от родной семьи. И все, казалось, пошло отлично. Старый Железнов противиться желанию сына не стал. Чему быть - того не миновать! Николай сдал дела заместителю. Теперь-то он уже осуществит свою мечту! 2 На песчаном пляже пригородного озера, где Николай, лежа в трусах, по учебникам готовился к вступительным экзаменам, и настигла его весть о войне. С непросохшими волосами, с книжками, заткнутыми за ремень, и мохнатым полотенцем на плече, он прямо с пляжа, не заходя домой, побежал в райвоенкомат. Но по пути его перехватил посыльный секретаря парткома. Николай застал Рудакова в его маленьком кабинете, помещавшемся за стеклянной переборкой над паровозными стойлами. В комнате было так густо накурено, что сизый воздух, наполнявший ее, казалось, жил сам по себе, колыхаясь волнами. Изгрызенные окурки, валявшиеся на столах, на полу, на подоконнике, красноречиво свидетельствовали о том, что с утра здесь побывало уже много людей и люди эти волновались. За несколько часов худощавый Рудаков еще больше осунулся, крупные золотистые веснушки еще заметнее проступили на его побледневшем лице. - Загораешь? Окорока на солнышке коптишь? - сурово спросил он, встретив Николая хмурым взглядом. Рудаков заявил, что об институте надо забыть. Запретил идти в военкомат. Узел их, игравший важную роль в железнодорожном сообщении с прибалтийскими республиками, уже объявлен на особом положении. Николай должен снова взяться за комсомольские дела, быстро перевести всю работу на военные рельсы, сформировать из молодежи роту для истребительного батальона, создать в цехах комсомольские фронтовые бригады. Так вторично пришлось Николаю расстаться со своей мечтой. Но даже пожалеть об этом было некогда. По опыту он знал, что самой убедительной формой агитации является личный пример. Он пришел в цех, достал в шкафчике отца его запасную спецовку и, надев ее, присоединился к молодежной бригаде, ремонтировавшей комсомольский паровоз. В конце смены в депо стало известно, что в ответ на нападение фашистов комсомольцы хотят отремонтировать паровоз и выпустить его на линию в невиданные сроки. Производственная работа слилась теперь с комсомольской, и как-то сами собой нарушились границы внутри суток. После рабочего дня Николай уводил молодежь в поле; там юноши повторяли военные упражнения, учились стрелять, метать гранаты. Потом дружинники из комсомольской роты отправлялись рыть траншеи для бомбоубежищ, а ночью дежурили по противовоздушной и пожарной охране, выставляли секреты для борьбы с диверсантами. Комсомольцы спали по очереди, да и то урывками. С первых же дней войны Николай так вжился в ее суровый быт, занимавший без остатка все силы его души и воли, что мечта об институте ему самому теперь казалась очень далекой и странной. В эти дни и он, и его отец, и его товарищи жили сводками Совинформбюро да сведениями о том, сколько лишних пар поездов с войсками и снаряжением пропустил узел. И если среди массы дел все же иногда выпадала свободная минута, Николай думал уже не о биологии или ботанике, а о том, как научиться из винтовки сбивать "лампадку", подвешенную над путями немецким разведчиком, как натренировать руку, чтобы она не дрожала и мушка не "гуляла" по небу, когда берешь на прицел медленно спускающегося вражеского парашютиста, как побороть в себе противное оцепенение, невольно связывающее человека, когда сверху с нарастающим сверлящим визгом несется к земле авиабомба. Роту истребителей из молодых железнодорожников похвалила "Комсомольская правда". Заместитель наркома вызвал Николая к прямому проводу и долго благодарил комсомольцев депо за отвагу, мужество, самоотверженную работу. Но и порадоваться было некогда. Селектор, даже опережая порой сводки Совинформбюро, приносил сообщения, что враг отхватывает от железнодорожных магистралей новые и новые станции. И по мере того как сеть дорог на западе сокращалась, росла нагрузка узла, где работал Николай. Домой он теперь почти не заглядывал. Вместе со своими комсомольцами-дружинниками Николай переселился в комнату отдыха поездных бригад, переоборудованную под штаб истребительной роты. Обедал он в буфете. С отцом встречался лишь на работе, да и то все реже и реже. Отец, в эти горячие дни опять занявший место в будке паровоза, положил почин новому патриотическому движению паровозников. Его бригада теперь не расставалась со своим паровозом. Люди, сменившись, отсыпались в пути в товарном вагоне, который специально прицеплялся к поезду. Почин этот поддержали. Он быстро распространился по фронтовым магистралям. Николай порадовался успеху отца, но даже поздравить его не мог - отец кочевал неведомо где. Однажды, после отбоя воздушной тревоги, в штаб сообщили, что в ближайшем леске приземлились диверсанты. Николай поднял дружинников. Они побежали напрямик, по железнодорожному полотну, вкладывая на ходу запалы в гранаты, заряжая свои старые винтовки. Как раз в эту минуту и догнал Николая Влас Карпов, сосед, друг отца. Он что-то взволнованно кричал. Но лесок был уже близко. Николай продолжал бежать. Карпов снова догнал его и на бегу крикнул, что бомба упала в железновский садик и что их дом горит. На минуту Николай остановился. - Мать? - быстро спросил он. - Жива!.. К нам перебралась. У нас. У Николая сразу отлегло от сердца. Он махнул рукой и побежал догонять товарищей. Когда лес прочесали и отправили в медпункт своих раненых, а пойманных диверсантов, документы и оружие убитых сдали военному начальнику, Николай почувствовал тоскливую тревогу: "Что такое? Ах да, дом горит!" Возникла в памяти пристанционная улица, поросшая пыльной муравой, приземистый домик за красным забором, весело глядящий из-за слоистой листвы кленов. Без этого домика Николай улицу представить не мог. Тоскливо заныло сердце. Он наказал заместителю подежурить за него у аппарата, пока сам он сбегает на пожарище и проведает мать. Но снова зарыдали сирены воздушной тревоги. Сердито зазвенел телефон. Голос Рудакова требовал всех, кто есть, на пятые пути - гасить пожар в эшелоне с эвакуированными. Потом приспели еще и другие срочные дела. А ночью Николай проверял посты, тушил зажигалки, латал искалеченный паровоз. Под утро он сидел на бюро парткома и в конце заседания сладко заснул, прикорнув в уголке, опираясь на винтовку, зажатую между колен. 3 Грузопоток, по мере приближения фронта, продолжал расти. Огромный узел, казалось, превратился в гигантский табор, набитый людьми, вещами, грузами. Постороннему человеку, попавшему в те дни с каким-нибудь эшелоном на Узловую, могло показаться, что все перепуталось в этой сутолоке людей, теснящихся и гомонящих в вокзале и на путях, штурмующих комендатуры, битком набивающих вагоны, гроздьями висящих на тормозных площадках и на платформах с эвакуированным добром. Вражеские самолеты, как говорили тогда здесь, "с неба не слезали". Вопили сирены и паровозные гудки, били зенитки. Даже в яркие летние дни небо над станцией было тускло и хмуро. Все это создавало впечатление путаницы, неразберихи. Но диспетчеры, изолированные у своих карт, телефонов и графиков от случайных внешних наблюдений и каждую минуту мысленно видевшие перед собой весь поток поездов, знали, что в этом, как казалось бы непосвященному, хаосе сердце железнодорожного узла бьется не менее четко, чем в мирные дни; что все службы работают с предельным напряжением и без перебоев; что точно в срок на восток отходят эшелоны с эвакуируемыми заводами, фабриками, институтами, научными лабораториями, сокровищами музеев; что с такими же интервалами идут им навстречу поезда с войсками, боевой техникой и боеприпасами. И диспетчера, отделенные от внешнего мира стенами своих кабинетов, решая сложнейшие задачи движения, удивлялись, как невозможному и необъяснимому, той поражающей силе выдержки и организованности, которая позволяла обстреливаемым с воздуха поездам нестись через сожженные станции со скоростью, нередко превышавшей все рекорды мирного времени. Теперь Николай уже не испытывал чувства скованности, когда в воздухе, как внезапно заторможенное колесо, визжал