Святослав Юрьевич Рыбас. Узкий круг --------------------------------------------------------------------- Книга: С.Рыбас. "Что вы скажете на прощанье?". Повести и рассказы Издательство "Молодая гвардия", Москва, 1983 OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 10 марта 2002 года --------------------------------------------------------------------- 1 Хохлову предстояло вести дело Агафонова, осужденного за злостное хулиганство. Вечером в сумерках Хохлов возвращался из областного суда домой, возле подъезда увидел на скамейке грузную старуху. Она сидела прямо, расставив обутые в черные валенки ноги. Спросила: не Хохлов ли он? Судья сухо кивнул. - Вы меня узнали? - обрадовалась старуха. И стала объяснять, что она мать покойного Антона Агафонова, который жил по соседству с Хохловым в этом доме, а сама она живет в Грушовке, где когда-то жили и родители Хохлова, - старуха хорошо их помнила. Хохлов понял, что перед ним бабка осужденного Агафонова, и ответил, что ничем не может ей помочь. - Царство им небесное, - вымолвила старуха. - И моему сыночку, и вашим отцу и матери. Я вот меду принесла. Не покупной, цветочный, свои ульи. - Подтянула к себе сумку, из которой торчало горло бидона. - Кто мне поможет, как не вы? Вы свой, грушовский. - Извините, тороплюсь, - ответил судья и вошел в подъезд. К Хохлову как будто подступили тени родителей, и он вспомнил, как старики хлопотали за земляков, не считаясь с его представлениями о правосудии, словно существовало какое-то особое, грушовское правосудие. Хохлов поднимался по лестнице, снизу донеслись хлопок двери и шаркающие шаги. Он остановился, подождал. Одной рукой она держалась за перила, во второй была отвисшая сумка. - Мамаша, вы куда? - спросил он. Старуха молча поднималась. Он вынужден был посторониться. - Я не должен с вами общаться. На это есть адвокат. Она остановилась рядом с ним, от нее пахнуло затхловатым запахом старости. - Вам покушать надо, - пожалела его старуха. - Я вас тут обожду. - Мамаша! - воскликнул Хохлов, видя, что она села на ступеньку и развязывает платок. - Не надо ждать. Я вам русским языком говорю: не могу с вами разговаривать. Не могу! - Я тут обожду, - повторила старуха. - Не серчайте. Он подошел к своей двери и оглянулся. Она сидела согнувшись, глядела в сторону. Что с ней делать? Наверняка через полчаса начнет стучаться. Хохлов еще ни разу не оказывался в таком положении, когда его пытались... нет, не подкупить, но что-то подобное этому... Он не сразу отыскал нужное слово: разжалобить. "Сказать ей о Фемиде с завязанными глазами? - спросил себя Хохлов. - Да зачем ей Фемида, если внука посадили? Должно быть, я кажусь ей каким-то идолом, и ей надо меня умилостивить". Он вернулся к ней, решив толково объяснить свое положение. Однако старуха нахмурилась и в досаде хлопнула ладонями по коленям. - Мамаша, давайте рассуждать здраво. Когда ваши дети были маленькими, вы их защищали, верно? А провинятся - наказывали. Может, и вина пустячная: подрался, залез на чужую бахчу. Но его ремнем стегают, вбивают уважение к законам человеческого общежития. На себе испытал, что такое "чти отца своего", "не укради", "не убий"... Без закона - ни порядка, ни жизни. А если взрослые начинают нарушать закон, то общество наказывает их. - Закон, закон, - покивала старуха. - А на горе молитвы нет. Думаете, я хочу, чтоб вы против своей совести пошли? Боже упаси! Я, может, поплакать хочу. Поплачу и пойду! Она, по-видимому, хитрила, но Хохлов уже решил выслушать до конца и наперед смирился со всеми детскими хитростями. Он подул на ступеньку в присел рядом со старухой. На площадку просочился аромат кипящего сливочного масла. Старуха принюхалась и снова хлопнула себя по коленям: - Покушать вам надо! Об ужине будете думать и серчать. А за что серчать? Что родного внука не хочу отдать? Ступайте, я обожду. Она говорила с каким-то естественным превосходством, как будто не ощущала разницы в их положении - той разницы, которую люди обычно сами подчеркивают перед судьей. - Пошли ко мне. Только не будете предлагать мне никаких подарков. Договорились? Они вошли в квартиру. Старуха стала усаживаться на шкафчик-галошницу, сказала, что здесь посидит. При ярком свете она казалась очень старой. Дома к Хохлову уже вернулась его обычная трезвость, ему стало ясно, что старуха лукаво играет роль робкой хуторянки. Он заставил ее снять залоснившееся пальто и отвел в кабинет. Она, видно, почувствовала перемену в его отношении, без стеснения прошла в своих темных валенках по ковру, села на диван. Как и следовало ожидать, по ее словам, внук никаким хулиганом не был. Это холостые парни дурят, а ему тридцать пять лет, двое детей, семья - разве у него есть время на глупости? Он не хулиганил, а защищал свою честь от бесчестных людей. Его приемная дочь собиралась выйти замуж за сына этих самых бесчестных Кузиных, и уже свадьбу назначили, и все соседи знают, а жених взял да раздумал жениться. Старуха рассказала о чисто грушовской истории: поселок ждал, что Агафонов отомстит, и подталкивал его к мести. Судья отметил про себя, что с точки зрения общественной морали грушовцы справедливо надеялись на наказание обманщика. Правда, никаких реальных средств для этого не было: Кузины жили в городе, им было начхать на осуждение грушовцев. Все же Хохлов сочувствовал старухе. Внук должен был наказать обманщика, твердила она, иначе как можно жить? Ее муж, глубокий старик, обвинил внука в трусости и сам решил проучить Кузиных. И она вздохнула: ведь старик слабенький, горелый, у него косточки крутит... Хохлов стал успокаивать ее, пообещал внимательно изучить дело и почувствовал облегчение, когда старуха ушла. Судья переоделся в спортивный костюм и принялся готовить ужин, с неудовольствием думая, что придется ужинать в одиночестве. У жены были вечерние лекции, а сын с дочерью уже почти оторвались от дома. На большой сковородке, окруженная пузырьками кипящего масла, поджаривалась куриная котлета. "А сын Митя заступился бы за сестру? - спросил себя Хохлов. - В детстве заступался. А сейчас? Нет, наверняка заступится. Иначе как можно жить? - Он вспомнил слова старухи и мысленно посулил сыну: - Я бы осудил тебя за хулиганство". Хохлов понял, что дошел до абсурда. Дело не в старухе, эти старухи скоро уйдут, но их правы, простые общинные нравы, будут долго смущать горожан своими ясными варварскими требованиями. После ужина Хохлов снова подумал: ну разве не варварские, если дряхлый дед собирается совершить акт мести, оттого что соседи ждут этого от его семьи? Он снова как будто услышал голос: "Слабенький, горелый, у него косточки крутит"... Может быть, старик был тем самым Горелым? Ни у кого в Грушовке не было такого прозвища. Судья вспомнил обожженное лицо мужчины, обтянутое тонкой пленкой розовой кожи, и его страшную шею. Мальчик бежал по свекольному полю за голубоватыми листовками, выброшенными из краснозвездного самолета. Этот мальчик потом стал судьей. Старуха как будто привела его из оккупационного времени и оставила в кабинете. Мальчик выкапывал свеклу, нагружал деревянную тачку и, шатаясь от тяжести, выталкивал ее к акациевой посадке, к дороге. Семье мальчика, бабушке, матери и ему самому, предстояло питаться этой свеклой всю зиму. Да еще обгорелым зерном с дальнего поля. Несколько раз они возили на рынок самовар, заячью шубку и патефон, но обмена не было, лишь какая-то бабка предлагала наперстки табаку. В начале октября мать пошла на соседнюю улицу к Горелому: тот собирался идти за харчами и сторону Ростовской области. Она упросила взять ее сына, уберечь его в пути. Хохлову с трудом верилось, что он, мальчик, и трое взрослых, толкая свои тачки, дошли до Дона. Двое грушовцев отстали, и мальчик возвращался домой с Горелым. Они ночевали где придется, на сеновалах, в сараях, в поле. Двое мужчин в солдатских шинелях вдруг вынырнули из ночного стелющегося тумана. Горелый нехотя дал им по куску хлеба и ломтику сала. Они жадно съели, потом заговорили о войне, а Горелый, молча выслушав их, сказал, что его дети и отец этого мальчика воюют. И мальчик понял: эти мужчины не хотели воевать. Горелый обозлился. Пришельцы оправдывались и вдруг потребовали поделиться едой, отпихнули Горелого и забрали у него все сало. Чтобы напечь картошки, они разломали одну тачку на дрова. Огонь освещал их молодые лица, глаза тоскливо смотрели в пламя... Они должны были предчувствовать свою смерть. Один усмехнулся мальчику и пропел прибаутку: Шары, бары, растабары Белы снеги выпадали, Серы зайцы выбегали, Охотничка выезжали... На рассвете Горелый разбудил мальчика. "Где солдаты?" - сразу спросил мальчик. "Шваль, а не солдаты, - ответил Горелый. - Ушли. Не бойся". На нем были новые сапоги. Голенища второй пары высовывались из-под мешка с кукурузой. "Вы их убили!" - воскликнул мальчик. "Ушли, тебе говорят. Бог с ними". Не ушли, подумал судья, то было умышленное убийство. Но мальчик поверил Горелому, не мог не поверить, потому что вечером, когда дезертиры отнимали сало, у него мелькнуло - надо защищаться, а утром он ужаснулся этой мысли. Сейчас старуха привела с собой Горелого, тех солдат, своего внука... Хохлов взялся читать сборник постановлений Верховного Суда, словно отгораживался от гостей. О старухе не стоило думать так долго. Он постепенно увлекся чтением книги, в которой человеческие пороки оценивались по статьям Уголовного кодекса и были лишены боли, отчаяния, гнева. Это было решение судебных задач, изложенное деловым профессиональным языком. Однако Хохлов понял, что ищет аналогии с делом Агафонова и при этом непрерывно всматривается в себя. Грушовка подставила ему зеркало. За то, что Хохлов многие годы осуждал своих земляков? Старуха и ее внук вцепились в него. Он знал, что никого не убил, не предал, не обманул. Не утверждал несправедливых приговоров. Наоборот, среди горя и страданий он стремился быть милосердным. Если бы он вдруг умер (о смерти думалось трезво), его дети остались бы с чистой репутацией отца. Собственно, сын Митя, эксперт научно-технического отдела управления внутренних дел, невольно уже пользовался его именем. Или можно повернуть по-другому: авторитет Хохлова ставил сына в особое положение, позволял не поддаваться спешке и требованиям следователей, которым не терпелось получить мгновенный анализ улик. Как бы там ни было, но, ежедневно входя в темную сторону жизни, сын не заразился ни цинизмом, ни высокомерием. Пожалуй, он даже чересчур мягок и порядочен, ему бы совсем не помешали небольшие клыки, чтобы иногда показывать их изощренным профессионалам. О дочери Хохлов не составил ясного представления. Ей исполнилось двадцать лет, она училась в университете, вокруг нее вертелось много парней, привлеченных ее эмансипированностью, - вот, пожалуй, и все, что он знал о своей Шурочке. Она хотела учиться в Москве - он не отпустил: дочь легко поддавалась соблазнам. Но Хохлов был доволен детьми. Они выросли здоровыми, с ясным отношением к жизни. Правда, еще неизвестно, будут ли они счастливы. Если придерживаться мнения, что счастье - это ощущение насыщенности жизни, то за детей Хохлов мог не беспокоиться: в них была природная напористость. Причем нельзя было сказать, что они унаследовали ее от родителей. Ни у Хохлова, ни у его жены не замечалось сильного темперамента, в этом отношении они были вполне посредственны. Когда жене было тридцать пять лет, она влюбилась. Хохлов проглядел, как дети, подрастая, все больше и больше делались самостоятельными и вместо забот о себе оставляли родителям какую-то пустоту. По-видимому, он бы и не догадался, что случилось, если бы Зина не обратилась к нему с просьбой о помощи: "Ты должен мне помочь, я влюбилась". Хохлов растерялся и от самого факта, и от такой откровенности. Ему не на что было опереться, наверное, он был первым из мужей, которому предстояло решить странную задачу. А как? Традиции и привычные нравы не могли ему помочь вторично завоевать супругу. Она уже давно принадлежала ему. Тут и таилась вся сложность. Но Хохлов разгадал загадку. И вот он всматривался в себя, чтобы не думать о грушовской старухе, однако заметил, что обманывает себя, всматривается не в себя, а в своих ближних. Долго вглядываться в себя - тяжелое дело. 2 Хотя Хохловы жили одной семьей и ощущали себя одной семьей, на самом деле они виделись редко, а их ощущение сплоченности опиралось на вчерашний день, когда дети еще не стали на ноги. Сегодня же силы семейного сцепления ослабли, и Хохловы жили как бы по инерции, в бессознательном ожидании перемен. Мите пора было жениться, Шурочка тоже поговаривала о замужестве. У Хохловых происходила перестройка: старшие уже потеряли прежнюю власть, а младшие еще не овладели ею. Миновала хлопотная пора отроческих изменений, неожиданных взрывов, тревог. Казалось, оставлена позади крутая гора, и наступает умиротворение. Вечером все собрались пить чай, и Хохлов рассказал о грушовской старухе и ее внуке, которого вынудили для защиты чести пойти на хулиганство. Он говорил с иронической улыбкой, зная, что его историю воспримут как парадокс или забаву. Он вполне допускал, что это для них игра, однако и в ней было что-то похожее на правду о нынешнем житье-бытье. Как судить Агафонова? Митя подмигнул отцу: мол, простенький у тебя вопрос! У сына правое веко темнело синяком - недавно врезали на тренировке по боевому самбо. Наверное, еще не забылись искры от удара. - Государству нужны порядок и спокойствие граждан, - сказал Митя. - Что тут сложного? Цивилизованное общество в твоем, папа, лице должно наказать грушовский самосуд. Тут все однозначно. - А если бы твою сестру обманул такой вот Кузин? Митя склонил набок голову, потом повел ребром ладони по горлу и усмехнулся: - Секир-башка? - Какая еще дикость рядом с нами! - передернула плечами Шурочка. - Ну не захотел кто-то на ком-то жениться? И слава богу! Меньше разводов. Папаша этой девушки просто кретин. - Я знаю этих Кузиных, - вспомнила жена. - Тоня Кузина работает на кафедре английского языка. Веселая дамочка! В ее голосе прозвучало то ли осуждение, то ли брезгливость. Хохлов догадался, что Зина на стороне Агафонова, правда, не из симпатии к грушовским нравам, а всего лишь из-за веселой дамочки. Зинино лицо с еще не снятым легким молодящим гримом оживилось от лукавой улыбки, на щеках появились ямки. Оно приобрело выражение милой простонародности. - Мама, сделай так! - смеясь, приказала Шурочка и хищно клацнула белыми плотными зубами. Зина клацнула, тоже засмеялась. Обе играли этим в сильных женщин. "Что ж, они вправду сильные женщины, - подумал судья. - Вот мой сын прост и ясен, как совершенство, а у них сдвиг в сторону, они своевольны и зубасты". Хохлов положил ладонь на нежно-слабый затылок дочери и сказал: - Ишь, коза! За это долговязое создание в красной ковбойке он боялся больше всего. Коротко подстриженная, с пухлым ртом и ласковыми глазами, она казалась слишком простодушной для нашего времени. Шурочка откинула назад голову, прижалась затылком к руке отца. "Дитятко ты родное!" - мелькнуло у него. - Если бы у тебя сорвалась свадьба? - спросил Хохлов. - Митя бы заступился за тебя, верно? - Сперва у меня спроси, - улыбнулась она. - Захочу ли я? Ты, папочка, в душе настоящий домостроевец. - Обожди. Я у Мити спрашиваю. Помню, у меня было дело: четверо изнасиловали женщину прямо на глазах у мужа. Я на суде у него спрашиваю: что вы сделали, чтобы помешать преступлению? Он удивляется: как один может остановить четверых? Вот и я спрашиваю: заступился бы брат за сестру? - Брошенная невеста осталась в положении? - спросил Митя. - К ее счастью, нет. Но это не умаляет оскорбления. - Какой-то глупый разговор, - заметила жена Хохлову. - Зачем тебе испытывать нас в качестве жертв? - Просто честные люди часто оказываются жертвами, - сказал Митя. - Папа хочет проверить нашу боеготовность. Мы за себя постоим. - Мерси, - весело вымолвила Шурочка. - Мы гармоничные дети. Правда, папочка? Я знаю, почему мы тебе нравимся. - Почему? - Мы послушные. Вам с нами удобно. Он многозначительно поглядел на жену, задетый скрытым осуждением или насмешкой, прозвучавшими у дочери. - Что ты имеешь в виду? - спросила Зина Шурочку. - Ничего плохого, мамочка. - Она хочет сказать, что мы непохожи на вас, - объяснил Митя. - Просто мы из другого поколения. - Вы вполне самостоятельны, - согласился Хохлов. - Мы уважаем ваше право на свободный выбор... - Неужели вам интересно, что мы выбираем? - спросила Шурочка. - Лишь бы потом не страдали да не мучились, - ответила Зина. - Вот, вот, мамочка! "Не страдали, не мучились"! Ваш страх должен стать нашим законом? - Она хочет сказать, что у нас разные стили жизни, - снова объяснил Митя. - Вы прорывались из бедности, вкалывали до седьмого пота ради нашего благополучия, а нам можно жить разнообразнее. - Значит, мы только добытчики? - спросила Зина. - Митя, это как-то очень простенько! Можно подумать, мы с отцом книг не читаем, не путешествуем, не общаемся с друзьями. Ну разве это так? - Ну пошло-поехало, - покачал головой Хохлов. - А я не вижу ничего плохого, что главное для меня - работа. И за вас, детки, мне порой боязно. Как у вас все сложится? Какой ценой? Если хотите - живите разнообразнее. Но есть опасность: большинство не поймет вашего желания. Наше общество еще не так богато, чтобы поощрять у молодежи развлекательный стиль жизни. - Ты очень умный, папочка, - по-детски прощебетала Шурочка. - Я не понимаю Митю. Он философствует, а я просто хочу поехать на каникулы в лыжный пансионат. Вы мне позволите взять с моей книжки триста рублей? - Триста? - не поверила Зина. - Триста, мамочка. Это ведь мои деньги. Их бабушка завещала мне и брату. Я поеду с одним человеком. Хочу быть независимой. "У нее уже есть парень, - подумал Хохлов. - Она взрослая девушка, и Зина давно решила задачу, как объяснить ей, чем кончаются для девушек некоторые безрассудные поступки..." Ему стало жаль Шурочку и себя. Он посмотрел на жену, надеясь, что Зина поможет. Но Зина стала допытывать, кто этот человек, и в ее голосе появились педагогические нотки, а Шурочка неопределенно улыбалась и оттягивала цепочку на шее. Хохлову все это не понравилось. Он вспомнил, что Зина не хотела рожать второго ребенка; тогда они еще жили в Грушовке; и потом вспомнил, что приходившая сегодня грушовская старуха знала его мать и, возможно, его вину перед покойницей. Наверное, Митя и Шурочка тоже считали, что отец бросил свою мать умирать в одиночестве? Зина сказала: - В твоем возрасте просто неприлично тратить такие деньги! - Я могла их взять без твоего разрешения, - возразила Шурочка. - Ничего неприличного не вижу. - Ладно, Зина, - сказал Хохлов. - Разреши. Жена встала, принялась убирать чашки и, гремя ими больше обычного, как будто продолжала разговор. Хохлова тяготило такое общение. Она показывает свое недовольство? А что мы? Вот Шурочка выскальзывает из-за стола, щебечет: "Я сама, мамочка" - и моет посуду. Митя протирает столешницу. Стол поскрипывает. Зина, у которой отняли кухонную работу, смотрит то на детей, то на Хохлова. - Ладно, Зина, - успокоил он ее. - Мы ведь доверяем своей дочери... Других доводов у него нет. "Мы не бессильны, - хочет сказать Хохлов. - Мы научили нашего ребенка, как надо жить. Теперь не переучишь". - Не верится! - воскликнула Зина. - Девушка берет деньги, чтобы везти парня отдыхать. Что за отношения? - Хватит об этом! - сказал Хохлов. Он вынес приговор и, как всегда, почувствовал свою вину. Ее не с кем было разделить, не к кому было воззвать, чтобы увериться в безошибочности решения, - в такие мгновения он был одинок. Он знал, что для будущего безошибочных решений не бывает, человек не способен предвидеть все последствия и лишь надеется на лучшее. Жена и дети разошлись по комнатам. Словно он их разогнал. Но кто-то должен сказать: "Будет так!" И судебные ошибки здесь ни при чем, у Хохлова их нет. Его решения очищали людей от ужаса преступлений, вели к искуплению вины, отогревали жаждущих мести, в конечном счете умиротворяли всех. В семье - то же. Но и самому праведному судье свойственно со временем переоценивать свои решения, особенно тогда, когда открывается их неожиданный итог. Мать Хохлова завещала внукам свой грушовский дом, ибо полагала, что это поможет им во взрослой жизни. Ей в голову не пришло, что она лишает сына наследства. И Хохлов тогда не думал об этом. Решение матери было для нее естественным, как и вся ее жизнь, посвященная главному - сохранить детей. В последний год она мучилась странной болезнью: ее тело покрылось зудящими пузырьками. Сперва мать лечилась настойкой чистотела, мазала пузырьки зеленкой и не хотела обращаться к врачу. Хохлов перевез ее к себе, Зина не возражала. Но консультация у врача неожиданно показала, что болезнь, возможно, и заразная, и неизлечимая. Хохловы сразу подумали о детях. Им было жаль измученную мать, было стыдно решать, кто им дороже, а кем можно пожертвовать... Но вопрос стоял именно так. Зина подавленно молчала, не смела ничего предлагать. А решение было только одно, и супруги его знали. Однако Хохлов не мог произнести его вслух. "Я скажу детям, чтобы они побереглись?" - спросила Зина. Впрочем, она продолжала безбоязненно ухаживать за больной свекровью еще несколько дней, но не выпускала ее из комнаты, с наивной хитростью затеяв в других комнатах что-то похожее на побелку. Однако, когда днем в доме никого не было, старуха выбралась во двор и со слезами поведала полузнакомым соседям, что сноха держит ее взаперти и тщательно моется после того, как выйдет от нее. Вскоре Хохлов отвез мать в больницу, где ей вводили транквилизаторы и где взгляд ее потух от тоски. Оттуда она вернулась к себе домой, в Грушовку. "Нет, сыночек, - твердо сказала она ему. - Мне у тебя и поговорить не с кем, а в Грушовке все мои подруги..." Мать успела посадить огород и умерла от сердечного приступа. То, что потом Шурочка приносила зелень и редиску с бабушкиного огорода, казалось Хохлову кощунственным. Со смертью матери он понял, что в свой черед тоже пройдет по ее последней дороге, и из его души умчался тот грушовский мальчик... мальчик, о котором сегодня напомнила древняя грушовская старуха. Хохлов поднял голову и посмотрел на навесные кухонные шкафы. Там среди глиняных крылатых драконов, свистулек и баранцов возвышался большой кувшин, похожий на амфору. Хохлов залез на табурет, взял кувшин, обтер ладонью. Это был глиняный сосуд, покрытый пупырчатым слоем охристой глазури, сделанный в начале прошлого века. Хохлов помнил его с детства - единственная вещь, оставшаяся от прадедов. На кухню вошла Зина, увидела мужа на табуретке и устало спросила: - Хочешь вызвать джинна? Он слез с табуретки, ожидая упрека. И еще, кроме кувшина, от матери осталось воспоминание о надрывном труде - пусть грушовский дом и продали, оно заключалось как будто даже в деньгах. Зина уже переоделась в халат голубого цвета, под глазами блестел ночной крем. - Ты зря ей потакаешь, - сказала она. - Девочка еще ничему не знает цены. - Все будет хорошо. Ей хочется поиграть в независимость? Пусть поиграет. За детей нам нечего волноваться. - Я волнуюсь. Ведь мы не сможем повезти их ни в какое путешествие. - Она улыбнулась, словно спросила: "Помнишь, как ты когда-то придумал путешествовать?" Он обнял ее и сказал шепотом: - Давай поженимся? - У меня муж и дети, - ответила Зина. - Я серьезная женщина. - Она отстранилась. - В сорок пять - ягодка опять, - шутливо продолжал Хохлов. Они играли в любовное ухаживание. Знали, конечно, что это игра, не больше. Но она уже давно помогала. С той поры, когда стали убегать от семейной рутины. - Ягодка, - вздохнула Зина. - Боюсь, мы воспитали их слишком независимыми... И ей кажется все естественным! Почему ей не стыдно? Тревога занимала жену прочнее, чем игра, и Хохлов ощутил ревность, а потом неловкость за свою ревность, как будто теперь нельзя было ни о чем думать, кроме Шурочки. Загадка таилась в том, что вдруг дети и родители стали равны. Прежний опыт все еще порождал страх за детей, а им сейчас уже ничего не грозило. Чего же родители боятся? Того, что дочь узнает любовь мужчины? Но это неизбежно. Забеременеет? Вряд ли. Зина прорабатывала с ней эту тему. Чего же они испугались? Своего страха? 3 Шурочка уже легла, читала перед сном, когда вошел Митя и сел рядом с ней. - Стучать надо, - проворчала она, не отрываясь от журнала. - Кому стучать? - усмехнулся брат. - Я тебя еще на горшок сажал... - "Она хочет сказать, что у нас разные стили жизни", - передразнила Шурочка, глядя поверх журнала. - Теперь они будут мучиться, что не так нас воспитывали. Кто тебя за язык тянул? - Она положила журнал себе на живот и приподнялась на локтях. Митя посмотрел на ее груди, торчащие под сорочкой, сказал: - Конечно, ты девица смазливая, - сказал таким тоном, будто обругал ее. - Не знаю, с кем ты собралась на природу... Настоящих кавалеров я у тебя не замечал... Может, не поедешь? - Нету у меня никаких кавалеров, я честная девушка, - отмахнулась Шурочка. - Ты пришел пожелать спокойной ночи? Митя с семилетнего возраста был прикреплен к сестре как нянька и порой постигал свою ответственность через шлепки матери, когда малышка вдруг куда-то терялась. Избавиться от обузы он не смог, и в его вольное детство постепенно вошла привычка заботиться о сестре. Шурочка до трех лет не разговаривала, лишь агукала и мычала. Он стыдился ее недоразвитости, но, слыша от ребят дразнилку "Муму", сразу лез драться, и с той поры его нос сделался чуть кривым. Митя иногда оттягивал кончик носа, чтобы кривизна стала заметнее, и попрекал Шурочку своим, как он называл, калечеством. В душе он по-прежнему относился к ней точно к маленькой Муму. Шурочка тоже любила Митю. Когда сегодня папа спрашивал у него, станет ли он защищать Шурочку, ей было досадно. Она почувствовала фальшь и неуверенность отца. Он нарушал созданный им же самим порядок жизни старших и младших, порядок, который опирался на доверие к детям. Если вспомнить школьные годы, то родители уже тогда внушили Мите и Шурочке, что хотят видеть их свободными и что свободным можно стать, лишь исполнив долг. Они не проверяли уроков у детей, не наказывали, не донимали тревогой за отметки. Даже не заставляли вскапывать бабушкин огород, хотя во всей Грушовке весной выходили на огород целыми семьями. Не спрашивали у подростков, хотят ли они работать на земле. Хотят - не хотят, а работать надо. Работали и Хохловы. Но при этом Мите и Шурочке выделялись особые грядки, где они сажали все, что им нравилось, и устраивали нечто похожее на соревнование друг с другом. Брат и сестра сами постигали жизнь природы и радость работы без принуждения. Кроме этого, отец открывал им другие тайны - человеческой жизни. В его разговорах не слышалось назидательности. Понятие о долге, чести, мужестве нужно было вынести самим из его историй. Вот он рассказывает о неукротимом воине Тарасе Бульбе, о его сыне Андрии, предавшем казаков из-за любви к прекрасной полячке; Тарас в бою сталкивается с Андрием; и отец вдруг спрашивает Митю и Шурочку: что было дальше? Митя убивал предателя, а Шурочка прощала, мирила всех, играла свадьбу. Почти год Шурочка занималась художественной гимнастикой, научилась выгибаться мостиком, растягиваться шпагатом, вертеться колесом. Если она пропускала тренировку, то тренер звонил и просил объяснения. Он по-своему заботился о ней, был груб, однажды обозвал ее дурой. И Шурочка со слезами бросила гимнастику. Родители согласились с ее решением: она была вправе выбирать сама. Но на пути воспитания вставали новые преграды: чувству школьного товарищества противостояло требование учителя выдать имя очередного бузотера, тяге к справедливости - развод родителей твоей подруги, желанию иметь джинсы - отвращение к спекулянтам. Как соединить несоединяемое? С годами отцу и матери становилось все труднее отвечать на простые вопросы, которые в конце концов как будто уменьшили их авторитет. Дети выросли. Пошла другая учеба, без родительского прикрытия, у текучей жизни. Шурочка угадала свою счастливую особенность: она не знала страха. Что сегодня случилось? Папа почему-то стал задавать Мите школярскую задачу, мама испугалась... Им делать больше нечего? Шурочка была огорчена ощущением внутреннего неудобства, в котором виноваты были родители, и ждала, что брат что-то прояснит ей. - У меня новость, - признался Митя. - Ирина беременна. - Он потянул себя за кончик носа и добавил: - Сделала мне официальное предложение: расписаться. - Фу! - сказала Шурочка. - Почему именно тебе? С кем она только не крутила! - Ни с кем она не крутила, - смущенно вымолвил он. - Может, поговоришь с ней? Надо что-то придумать. - "У нас разные стили жизни"! - снова передразнила Шурочка. - Что я ей скажу? Чтобы она делала аборт? - Я этого не говорил, - зло сказал Митя. Шурочка встала на колени и укоризненно уставилась на брата: - Да не надо ничего делать! Ничегошеньки! Было мороженое, вы его съели, и нет мороженого. Он поморщился. Шурочка уперлась руками в бедра и гибко качнулась влево и вправо. - Я тебя, бедного гусара, шокирую? Митя понимал, что она лишь играет в цинизм, но это ему не нравилось, и он пожалел, что затеял весь разговор. Вопрос был в том, что Ирина ему мила и он не хочет поступать с ней по-свински. Но зачем жениться? Они и без женитьбы довольны друг другом и чувствуют, может быть, даже большую привязанность, потому что все-таки свободны. Праздники и удовольствия - вместе, будничные заботы - порознь, таков у них молчаливый уговор. - Шокирую? - повторила Шурочка. - Еще бы! Тебе и терять ее неохота, и выполнять долг благородного человека боязно. Слушай, Митенька, а ты ее хоть немного любишь? Митя не знал, что ответить, и спросил: - А ты своего Цыганкова? - Люблю! - сказала Шурочка и толкнула его в плечо. - Люблю! Он поймал ее руку и сжал. - Больно! - укоризненно сказала сестра. - Чего ты? Я не заставляю тебя ни жениться, ни разводиться. Мы с тобой одинаковые: чтобы только нам было хорошо. - Ладно, Шурик. Доиграешься ты с этим Цыганковым - больнее будет. Но Шурочка знала, что сказала правду: они действительно любили развлечения и не терпели общепринятых догм, которыми, как правило, прикрывались ограниченные люди. Правда, она карикатурно упрощала их обоих, словно они были законченными себялюбцами, поддразнивая этим брата. Ему не по вкусу Цыганков? Он тревожится за глупенькую сестренку? В том-то и печаль, что, когда дело касается родственников, мы становимся просто бесцеремонными дикарями. А ведь только дикари могли считать, что все вокруг враждебно, и бояться любой неизвестности. Вот и Митя боится, а чего боится, наверное, и сам не знает. Она быстро решила, что хватит говорить об Ирине и нечего трогать Цыганкова. Что будет, то и будет. Если опасность Цыганкова только в том, что он беззаботен больше, чем остальные, то Митя может считать его своим зеркальным отражением. - Давай не пользоваться чужими мерками? - предложила Шурочка. - На месте Ирины я бы не стала с запозданием взывать к старорежимной морали... - Она весело оскалила зубы, чувствуя, что у нее получается лукавая обаятельная гримаса. - Ха-ха, Митенька! - И показала ему язык. - Муму! Самая настоящая Муму, - улыбнулся брат. Он предполагал, что Шурочка была смелой с Цыганковым только на словах и что весь ее "громадный опыт" общения с парнями заключается в десятке неумелых поцелуев да в смутных мечтаниях. 4 Агафонов решил: пора заканчивать северную жизнь, пора возвращаться на родину. Он уже двенадцать лет прожил в северных городках Тюменской области, и эти годы стали сливаться в картину бескрайней дороги, летом - раздолбленной бетонки, зимой - проложенного по болотам зимника. Во время езды вспоминался родной дом. Среди однообразной тайги вдруг открывалось голубое окно, в котором было видно семилетнего мальчишку, выпускающего лучшую пару голубей, чтобы приманить чужую голубку. В детстве Агафонов как будто тоже летал вместе с голубями. Но когда он остался в шестом классе на второй год, его отец пришел в Грушовку к деду и разломал голубятню. Отец вырос в поселке, сам когда-то гонял дутышей и турманов, но, переехав в город, хотел видеть своих сыновей горожанами. Это ему вполне удалось осуществить со старшим сыном, Валерианом. Валерка занимался радиолюбительством, дымил паяльником, наполняя комнату сладковатым запахом канифоли. Начав с простейшего детекторного приемника, он недолго задержался на ламповых моделях и освоил транзисторы. Попутно успевал ходить в шахматный кружок при Дворце пионеров. Валериан как будто жаждал осчастливить отца своими способностями, а жизнь младшего сына проходила в полной свободе и нечастых огорчениях по поводу необходимости донашивать Валеркины рубахи и штаны. Братья не дружили. Старший замечал присутствие младшего тогда, когда Агафонов нарушал его представления о порядке и дисциплине. Летом Агафонов часто болтался по пляжу, собирал пустые бутылки. Он играл в карты "на собственные уши", порой ходил с сизыми варениками на месте ушей, но никогда не тратил заработанных монет на то, чтобы откупиться. Дома ему не давали ни копейки, а Валериану всегда выделялось несколько рублей для покупок в радиомагазине. Отец бы только раскричался, если бы Агафонов заикнулся о покупке какой-нибудь пары мохноногих. Грушовка враждовала с городом. Поселковые мальчишки, перейдя мост через водохранилище, неприметно вступали в большой двор, образованный пятиэтажными домами, и после недолгих разговоров начинали задираться. Они выбирали себе жертву из тех, кто выделялся либо велосипедом, либо беретом, либо красивой курткой. На отобранном велосипеде выписывались виражи, а беретом играли как мячом. Вражда велась, видно, еще с тех времен, когда на берегу реки был построен завод англичанина Хьюза и с одного берега выросли землянки и балаганы рабочих, с другого - дома инженеров и мастеров. Рабочие, металлурги и шахтеры заводили огороды, держали коров и коз, и это сочетание промышленного и сельскохозяйственного труда сохранилось и поныне в грушовских садах, огородах, бахчах, плоды с которых горожане покупали на рынке, безуспешно торгуясь с упрямыми грушовскими бабами и принося домой раздражение против цепких, крикливых торговок. Грушовцы для горожан всегда были отражением тупой силы, хитрости и бесперспективности. Это убеждение было традиционным, хотя многие горожане имели грушовские корни. ...Братья имели велосипед "Орленок", на нем чаще катался Валериан, он же заклеивал проколы в шинах и регулировал натяжение цепи. Агафонову изредка удавалось тайком уезжать в Грушовку, но потом старший брат не то чтобы дрался, но раз-другой сильно пихал в плечо. Когда грушовские появились во дворе, Валериан сидел на скамейке, разговаривал с двумя ребятами из соседних подъездов, Люсиком и Костей. "Орленок" стоял у скамейки. Предводитель грушовцев Лапшин, шестнадцатилетний коренастый хулиган, сел рядом с Валерианом и закурил. Люсик и Костя на всякий случай встали, приветливо улыбаясь. Лапшин велел Валериану подать велосипед. Но спустя минуту "Орленок" по-прежнему стоял у скамейки, и поэтому Лапшин легко прижег сигаретой руку Валериана. Несколько секунд Валериан терпел боль. "Герой!" - озадаченно усмехнулся Лапшин. Соседские мальчики захихикали, и Валериан, не вынеся их предательского хихиканья, отдернул руку и отвернулся, вытирая слезы. "Ну даешь!" - утешающе вымолвил Лапшин и ткнул горящим окурком себе в ладонь. Он взял велосипед, стал лениво кататься на площадке перед гаражами и посвистывать. Вечером отец приказал сыновьям проучить Лапшина. Но что могли сделать одиннадцатилетний и двенадцатилетний? Агафонов удивленно сказал, что надо было не подставлять руку, а заехать Лапше кирпичом в лоб. Валериан отрешенно и горделиво глядел мимо отца неморгающими влажными глазами. Отец не понимал, что Валерка своим терпением ожога хотел победить Лапшина. Агафонов тоже не понимал этого, но все же понимал, что брат боролся, пусть и по-дурацки. Лапшин рос без отца, его мать подрабатывала, убирая квартиры горожан. Через несколько дней во дворе стало известно, что кто-то выстрелил гайкой из рогатки и раздробил Лапшину два передних зуба и сильно повредил губу. Кто выстрелил, почему - неизвестно. Отец позвал Агафонова, усадил на диван и обнял за плечи. Он заговорил о его будущем, о том, что нужно помогать Валериану в радиоконструировании. Агафонов ждал, что последует дальше. За лаской и задушевностью таилась какая-то опасность. Отец вытащил из стола коробку с наградами, вынимал медали и передавал их сыну. "Ордена у тебя есть?" - спросил Агафонов, хотя знал, что никаких орденов нет. "Будешь помогать Валерке?" - спросил отец. "Неохота, - признался Агафонов. - Лучше следователем, бандитов ловить..." Отец вздохнул: "Как ты мог стрелять в человека?" - "Это не я! Так ему и надо, чтоб Валерку не мучил. Только это не я". - "А кто?" - "Не знаю, папочка. Мне самому его жалко". Агафонов вдруг расплакался. Но отец встряхнул его и крикнул: "Вспомнил? Страшная кровь, да?" - "Это не я", - твердил Агафонов. Ему виделся катавшийся по пыльной земле Лапшин с залитым кровью лицом. "Трус! - сказал отец. - Из-за угла стрелял". - "Не я! - крикнул Агафонов. - Что ты ко мне пристал? Вот вырасту, тогда приставай!" Он не сказал, что станет, когда он вырастет, но в его словах прозвучала явная угроза, смутившая отца. Отцу так и не удалось воспитание младшего сына в обычаях городской интеллигенции. Он умер в сорок девять лет, и его похоронили на старом грушовском кладбище. Мать снова вышла замуж, старший брат уже учился Б Москве, а Агафонов поселился у деда и бабушки в маленьком глинобитном доме. В восемнадцать лет он был сильным, дерзким, и родственники боялись, что его когда-нибудь посадят в тюрьму. Родные дядья убеждали Агафонова поступать учиться в политехнический институт, обещали помогать деньгами. Он согласился. Проучившись полгода, освоил лишь карточные игры и был отчислен за неуспеваемость. Потом работал санитаром в больнице, крепильщиком на шахте, матросом на спасательной станции. Агафонов стал модно одеваться, а вечерами прогуливался с компанией грушовцев по центральной городской улице, искал развлечений. Порой он возвращался домой с разбитым лицом, при свете луны стирал в бочке рубаху и умывался. Сладковато-вонюче пахли цветы душистого табака, светлели яблоки в томных кронах. Утром бабушка отчитывала его, взывала к памяти отца, восклицала: "Откуда ты взялся на мою голову! Долго ты нас будешь мучить, бандюга?" Она тоже ставила ему в пример старшего брата: только один Валерочка радовал ее сердце. Дед предупреждал Агафонова, что нельзя жить враскорячку, одной ногой в городе, другой в Грушовке: "Твои дружки хоронятся за жирными папашиными спинами, а ты хочешь сладко пожить, да с чего? С нашей пенсии? С твоих-то заработков? Сейчас тебе, Серый, не жить надобно, а выжить". Как выжить? Дедовское поучение рас