отправился в Вешенскую. Дуняшка, укладывая ему харчи в подсумок, с досадой и горечью воскликнула: - Ты все со мной в молчанку играешь? Скажи хоть, надолго ли идешь и по какому делу? Что это за черт, за жизня! Собрался идти - и слова от него не добьешься!.. Муж ты мне или пришей-пристебай? - Иду в Вешки, на комиссию, чего я тебе ишо скажу? Вернусь, тогда все узнаешь. Придерживая рукой подсумок, Мишка спустился к Дону, сел в баркас и ходко погнал его на ту сторону. В Вешенской после осмотра на врачебной комиссии доктор коротко сказал Мишке: - Не годитесь вы, дорогой товарищ, для службы в рядах Красной Армии. Очень вас малярия истрепала. Лечиться надо, а то будет плохо. Такие Красной Армии не нужны. - А какие же ей нужны? Два года служил, а теперь не нужен стал? - Нужны прежде всего здоровые люди. Станете здоровым - и вы понадобитесь. Возьмите рецепт, в аптеке получите хинин. - Та-а-ак, все понятно. - Кошевой надевал гимнастерку, словно хомут на норовистую лошадь: все никак не мог просунуть голову в воротник, штаны застегнул уже на улице и прямиком направился в окружной комитет партии. ...Вернулся в Татарский Мишка председателем хуторского ревкома. Наскоро поздоровавшись с женой, сказал: - Ну, теперь поглядим! - Ты об чем это? - удивленно спросила Дуняшка. - Все об том же. - Об чем? - Председателем меня назначили. Понятно? Дуняшка горестно всплеснула руками. Она хотела что-то сказать, но Мишка не стал ее слушать, он оправил перед зеркалом ремень на вылинявшей защитной гимнастерке и зашагал в Совет. Председателем ревкома с самой зимы был старик Михеев. Подслеповатый и глухой, он тяготился своими обязанностями и с превеликой радостью узнал от Кошевого о том, что пришла ему смена. - Вот бумажки, соколик ты мой, вот хуторская печать, бери их, ради Христа, - говорил он с непритворной радостью, крестясь и потирая руки. - Восьмой десяток мне, сроду в должности не ходил, а тут вот на старости годов пришлось... Это самое ваше молодое дело; а мне где уж там! И недовижу и недослышу... Богу молиться пора, а меня председателем назначили... Мишка бегло просмотрел предписания и приказы, присланные станичным ревкомом, спросил: - Секретарь где? - Ась? - Э, черт, секретарь где, говорю? - Секельтарь? Житу сеет. Он, пострели его гром, в неделю раз сюда заходит. Иной раз из станицы прийдет бумага, какую надо почитать, а его и с собаками не сыщешь. Так и лежит важная бумага по скольку дней нечитаная. А из меня грамотей плохой, ох, плохой! Со трудом расписываюсь, а читать вовсе не могу, только и могу, что печать становить... Сдвинув брови, Кошевой рассматривал ошарпанную комнату ревкома, украшенную одним стареньким, засиженным мухами плакатом. Старик до того обрадовался неожиданному увольнению, что даже отважился на шутку: передавая Кошевому завернутую в тряпицу печать, сказал: - Вот и все хуторское хозяйство, денежных суммов нету, а насеки атаманской при Советской власти иметь не полагается. Коли хочешь - свой стариковский костыль могу отдать. - И протянул, беззубо улыбаясь, отполированную ладонями ясеневую палку. Но Кошевой не был расположен к шуткам. Еще раз оглядел жалкую в своей неприглядности комнату ревкома, нахмурился и со вздохом сказал: - Будем считать, дед, что дела от тебя я принял. Теперь катись отседова к едреной бабушке, - и выразительно показал глазами на дверь. А потом сел за стол, широко расставил локти и долго сидел в одиночестве, стиснув зубы, выставив вперед нижнюю челюсть. Боже мой, каким же сукиным сыном был он все это время, когда рылся в земле, не поднимая головы и по-настоящему не вслушиваясь в то, что творилось кругом... Злой донельзя на себя и на все окружающее, Мишка встал из-за стола, оправил гимнастерку, сказал, глядя в пространство, не разжимая зубов: - Я вам, голуби, покажу, что такое Советская власть! Дверь он плотно прикрыл, накинув цепку на пробой, зашагал через площадь к дому. Около церкви встретил подростка Обнизова, небрежно кивнул ему головой, прошел мимо и, вдруг озаренный догадкой, повернулся, окликнул: - Эй, Андрюшка! Постой-ка, пойди сюда! Белобрысый, застенчивый паренек молча подошел к нему. Мишка, как взрослому, протянул ему руку, спросил: - Ты куда направился? На энтот край? Ну-ну, гуляешь, значит? По делу? Вот что я у тебя хочу спросить: ты вроде в высшем начальном учился? Учился? Это хорошо. А канцелярию-то знаешь? - Какую? - Ну, обыкновенную. Разные там уходящие-выходящие знаешь? - Ты про что говоришь, товарищ Кошевой? - Ну, про бумажки, какие бывают. Ты это знаешь? Ну, бывают уходящие, а бывают всякие другие. - Мишка неопределенно пошевелил пальцами и, не дожидаясь ответа, твердо сказал: - Ежли не знаешь, потом выучишься. Я зараз председатель хуторского ревкома, а тебя - как грамотного парнишку - назначаю секретарем. Иди в помещение ревкома и карауль там дела, они все на столе лежат, а я вскорости вернусь. Понятно? - Товарищ Кошевой! Мишка махнул рукой, нетерпеливо сказал: - Это потом мы с тобой потолкуем, иди занимай должность. - И медленно, размеренным шагом пошел по улице. Дома он надел новые шаровары, сунул в карман наган и, тщательно поправляя перед зеркалом фуражку, сказал жене: - Схожу тут в одно место по делу. Ежли кто будет спрашивать, где, мол, председатель, - скажи, что скоро возвернется. Должность председателя кое к чему обязывала... Мишка шел медленно и важно; походка его была столь необычна, что кое-кто из хуторных при встрече останавливался и с улыбкой смотрел ему вслед. Прохор Зыков, повстречавшийся ему в переулке, с шутливой почтительностью попятился к плетню, спросил: - Да ты что это, Михаил? В будний день во все доброе вырядился и выступаешь, как на параде... Уж не сызнова ли свататься идешь? - Вроде этого, - ответил Мишка, значительно сжав губы. Около ворот громовского база он, не останавливаясь, полез в карман за кисетом, зорко оглядел широкое подворье, разбросанные по нему дворовые постройки, окна куреня. Мать Кирилла Громова только что вышла из сеней. Откинувшись назад, она несла таз с мелко нарезанными кусками кормовой тыквы. Мишка почтительно поздоровался с ней, шагнул на крыльцо: - Дома Кирилл, тетенька? - Дома, дома, проходи, - сторонясь, сказала старуха. Мишка вошел в темные сени, в полутьме нащупал дверную ручку. Кирилл сам открыл ему дверь в горницу, отступил на шаг. Чисто выбритый, улыбающийся и слегка хмельной, он окинул Мишку коротким изучающим взглядом, непринужденно сказал: - Ишо один служивый! Проходи, Кошевой, садись, гостем будешь. А мы тут выпиваем, так, по маленькой... - Хлеб-соль да сладкая чарка. - Мишка пожал руку хозяина, оглядывая сидевших за столом гостей. Приход его был явно не ко времени. Широкоплечий незнакомый Михаилу казак, развалившийся в переднем углу, коротко и вопросительно взглянул на Кирилла, отодвинул стакан. Сидевший по ту сторону стола Ахваткин Семен - дальний родственник Коршуновых, увидев Михаила, нахмурился и отвел глаза. Хозяин пригласил Мишку к столу. - Спасибо за приглашение. - Нет, ты садись, не обижай, выпей с нами. Мишка присел к столу. Принимая из рук хозяина стакан с самогонкой, кивнул головой: - С прибытием тебя, Кирилл Иванович! - Спасибо. Ты-то давно из армии? - Давно. Успел обжиться. - И обжиться и жениться, говорят, успел? Да ты что же это кривишь душой? Пей по всей! - Не хочу. У меня к тебе дело есть. - Это уж нет! Это ты не балуйся! Нынче я об делах не гутарю. Нынче я гуляю с друзьями. Ежли ты по делу, приходи завтра. Мишка встал из-за стола, спокойно улыбаясь, сказал: - Оно и дело пустяшное, да не терпит. Давай выйдем на минутку. Кирилл, поглаживая тщательно закрученные черные усы, некоторое время молчал, потом встал: - Может, тут скажешь? Чего же мы будем компанию рушить? - Нет, давай выйдем, - сдержанно, но настойчиво попросил Мишка. - Да выйди ты с ним, чего торгуетесь? - сказал незнакомый Мишке широкоплечий казак. Кирилл неохотно пошел в кухню. Жене, хлопотавшей у печи, шепнул: - Выйди отседова, Катерина! - И, садясь на лавку, сухо спросил: - Какое дело? - Ты сколько дней дома? - А что? - Сколько, спрашиваю, дома живешь? - Четвертый день, кажись. - А в ревком заходил? - Нет пока. - А в Вешки думаешь идти, в военкомат? - Ты к чему это гнешь? Ты по делу пришел, так об деле и говори. - Я об деле и говорю. - Тогда ступай ты к черту! Ты что такое есть за кочка на ровном месте, что я тебе должен отчет давать? - Я председатель ревкома. Покажи удостоверение из части. - Во-о-он что! - протянул Кирилл и острыми потрезвевшими глазами глянул в зрачки Михаила. - Во-о-он ты куда! - Туда самое. Давай удостоверение! - Нынче приду в Совет и принесу. - Сейчас давай! - Оно у меня где-то прибратое. - Найди. - Нет, зараз не буду искать. Ступай домой, Михаил, ступай от скандалу. - У меня с тобой скандал короткий... - Мишка положил руку в правый карман. - Одевайся! - Брось, Михаил! Ты меня лучше не трогай... - Пойдем, я тебе говорю! - Куда? - В ревком. - Мне что-то не хочется. - Кирилл побледнел, но говорил, насмешливо улыбаясь. Качнувшись влево, Мишка вытащил из кармана наган, взвел курок. - Ты пойдешь или нет? - спросил он тихо. Кирилл молча шагнул к горнице, но Мишка стал ему на пути, глазами указал на дверь в сени. - Ребята! - с деланной непринужденностью крикнул Кирилл. - Меня тут вроде арестовали! Допивайте водку без меня! Дверь из горницы широко распахнулась, Ахваткин ступил было через порог, но, увидев направленный на него наган, поспешно отшатнулся за притолоку. - Иди, - приказал Мишка Кириллу. Тот вразвалку пошел к выходу, лениво взялся за скобу и вдруг одним прыжком перемахнул сени, бешено хлопнул наружной дверью, прыгнул с крыльца. Пока он, пригибаясь, бежал через двор к саду, - Мишка выстрелил по нему два раза и не попал. Положив ствол нагана на локоть согнутой левой руки, широко расставив ноги, Мишка тщательно целился. После третьего выстрела Кирилл как будто споткнулся, но, оправившись, легко прыгнул через плетень. Мишка сбежал с крыльца. Вслед ему из дома грохнул сухой и отрывистый винтовочный выстрел. Впереди, в побеленной стене сарая пуля выхватила глину и, цокнув, осыпала на землю серые каменные брызги. Кирилл бежал легко и быстро. Согнутая фигура его мелькала между зелеными шатрами яблонь. Мишка перепрыгнул плетень, упал, лежа выстрелил по убегающему еще два раза и повернулся лицом к дому. Наружная дверь была широко распахнута. На крыльце стояла мать Кирилла, козырьком приложив к глазам ладонь, смотрела в сад. "Надо было его без разговоров стрелять на месте!" - тупо подумал Мишка. Он еще несколько минут лежал под плетнем, посматривая на дом, и каким-то размеренным, механическим движением счищал прилипшую к коленям грязь, а потом встал, тяжело перелез через плетень и, опустив дуло нагана, пошел к дому. V Вместе с Кириллом Громовым скрылись Ахваткин и тот незнакомый казак, которого видел Кошевой, когда пришел к Громовым. В ночь еще двое казаков исчезли из хутора. Из Вешенской в Татарский приехал небольшой отряд Дончека. Кое-кого из казаков арестовали, четырех, явившихся из частей без документов, направили в Вешенскую в штрафную роту. Кошевой целыми днями просиживал в ревкоме, в сумерках приходил домой, возле кровати клал заряженную винтовку, наган засовывал под подушку и ложился спать не раздеваясь. На третий день после случая с Кириллом он сказал Дуняшке: - Давай спать в сенцах. - Чего ради? - изумилась Дуняшка. - В окно могут стрельнуть. Кровать возле окна. Дуняшка молча переставила кровать в сени, а вечером спросила: - Что ж, так и будем на заячьем положении жить? И зима прийдет, а мы все будем в сенцах ютиться? - До зимы далеко, а пока прийдется так жить. - И докуда же это "пока" будет? - Пока Кирюшку не шлепну. - Так он тебе лоб и подставил! - Когда-нибудь подставит, - уверенно ответил Мишка. Но расчеты его не оправдались: Кирилл Громов, скрывшийся вместе со своими приятелями где-то за Доном, - услышав о приближении Махно, перебрался на правую сторону Дона и отправился в станицу Краснокутскую, где, по слухам, оказались передовые отряды махновской банды. Ночью он побывал в хуторе, на улице случайно встретил Прохора Зыкова и приказал передать Кошевому, что, мол, Громов низко кланяется и просит ждать в гости. Прохор утром рассказал Мишке о встрече и разговоре с Кириллом. - Что ж, пусть является. Один раз ушел, а в другой уже не вырвется. Научил он меня, как с ихним братом надо обходиться, и за это спасибо, - сказал Мишка, выслушав рассказ. Махно действительно появился в пределах Верхнедонского округа. Под хутором Коньковом в коротком бою он разбил пехотный батальон, высланный ему навстречу из Вешенской, но на окружной центр не пошел, а двинулся к станции Миллерово, севернее ее пересек железную дорогу и ушел по направлению к Старобельску. Наиболее активные белогвардейцы-казаки примкнули к нему, но большинство их остались дома, выжидая. Все так же настороженно жил Кошевой, внимательно присматриваясь ко всему, что происходило в хуторе. А жизнь в Татарском была не очень-то нарядная. Казаки усердно поругивали Советскую власть за все те нехватки, которые приходилось им испытывать. В крохотной лавчонке недавно организованного ЕПО [единое потребительское общество] почти ничего не было. Мыло, сахар, соль, керосин, спички, махорка, колесная мазь - все эти предметы первой необходимости отсутствовали в продаже, и на голых полках сиротливо лежали одни дорогие асмоловские папиросы да кое-что из скобяных товаров, на которые месяцами не находилось покупателя. Вместо керосина по ночам жгли в блюдцах топленое коровье масло и жир. Махорку заменял доморощенный табак - самосад. В широком ходу за отсутствием спичек были кремни и наспех выделываемые кузнецами стальные кресала. Трут вываривали в кипятке с подсолнечной золой, чтобы скорее загорался, но все же с непривычки огонь добывался трудно. Не раз Мишка, по вечерам возвращаясь из ревкома, наблюдал, как курцы, собравшись где-нибудь на проулке в кружок и дружно высекая из кремней искры, вполголоса матерно ругались, приговаривали: "Власть Советская, дай огня!" Наконец у кого-либо искра, попавшая в сухой трут, возгоралась, все дружно дули на тлеющий огонек и, закурив, молча присаживались на корточки, делились новостями. Не было и бумаги на раскурку. В церковной караулке растащили все метрические книги, а когда покурили их, по домам пошло на цигарки все, включая старые ребячьи учебники и даже стариковские священные книги. Прохор Зыков, довольно часто захаживавший на старое мелеховское подворье, разживался у Михаила бумагой на курение, печально говорил: - У бабы моей крышка на сундуке была обклеена старыми газетами - содрал и покурил. Новый завет был, такая святая книжка, - тоже искурил. Старый завет искурил. Мало этих заветов святые угодники написали... У бабы книжка была поминальная, все сродствие там, живое и мертвое, прописанное, - тоже искурил. Что же, зараз мне надо капустные листья курить али, скажем, лопухи вялить на бумагу? Нет, Михаил, как хочешь, а давай газетку. Я без курева не могу. Я на германском фронте свою пайку хлеба иной раз на восьмушку махорки менял. Невеселая была жизнь в Татарском в ту осень... Визжали на ходах и арбах неподмазанные колеса, сохла и лопалась без дегтя ременная упряжь и обувка, но скучнее всего было без соли. За пять фунтов соли в Вешенской отдавали татарцы сытых баранов и возвращались домой, кляня Советскую власть и разруху. Эта проклятая соль много огорчений причинила Михаилу... Как-то в Совет пришли старики. Они чинно поздоровались с председателем, сняли шапки, расселись по лавкам. - Соли нету, господин председатель, - сказал один из них. - Господ нету зараз, - поправил Мишка. - Извиняй, пожалуйста, это все по старой привычке... Без господ-то жить можно, а без соли нельзя. - Так что вы хотели, старики? - Ты, председатель, хлопочи, чтоб привезли соль. С Маныча на быках ее не навозишься. - Я докладал об этом в округе. Там это известно. Должны вскорости привезти. - Пока солнце взойдет - роса очи выест, - сказал один из стариков, глядя в землю. Мишка вспыхнул, встал из-за стола. Багровый от гнева, он вывернул карманы. - У меня соли нету. Видите? С собой не ношу и из пальца вам я ее не высосу. Понятно, старики? - Куда она подевалась, эта соль? - после некоторого молчания спросил кривой старик Чумаков, удивленно оглядывая всех единственным глазом. - Раньше, при старой власти, об ней и речей никто не вел, бугры ее лежали везде, а зараз и щепотки не добудешь... - Наша власть тут ни при чем, - уже спокойнее сказал Мишка. - Тут одна власть виноватая: бывшая ваша кадетская власть! Это она разруху такую учинила, что даже соль представить, может, не на чем! Все железные дороги побитые, вагоны - то же самое... Мишка долго рассказывал старикам о том, как белые при отступлении уничтожали государственное имущество, взрывали заводы, жгли склады. Кое-что он видел сам во время войны, кое о чем слышал, остальное же вдохновенно придумал с единственной целью - отвести недовольство от родной Советской власти. Чтобы оградить эту власть от упреков, он безобидно врал, ловчился, а про себя думал: "Не дюже большая беда будет, ежели я на сволочей и наговорю немножко. Все одно они сволочи, и им от этого не убудет, а нам явится польза..." - Вы думаете, они - эти буржуи - пальцем деланные, что ли? Они не дураки! Они все запасы сахару и соли, огромные тыщи пудов, собрали со всей России и увезли ишо загодя в Крым, а там погрузили на пароходы и - в другие страны, продавать, - блестя глазами, говорил Мишка. - Что ж они, и мазут весь увезли? - недоверчиво спросил кривой Чумаков. - А ты думал, дед, тебе оставили? Очень ты им нужен, как и весь трудящийся народ. Они и мазут найдут кому продать! Они бы все с собой забрали, ежели б могли, чтобы народ тут с голоду подыхал. - Это, конечно, так, - согласился один из стариков. - Богатые - все такие гущееды. Спокон веков известно: чем ни богаче человек, тем он жаднее. В Вешках один купец, когда первое отступление было, все на подводы сложил, все имущество забрал до нитки, и вот уж красные близко подходют, а он все не выезжает с двора, одетый в шубе бегает по куреню, щипцами гвозди из стен вынает. "Не хочу, говорит, им, проклятым, ни одного гвоздя оставить!" Так что нехитро, что они и мазут забрали с собой. - Так как же все-таки без соли будем? - под конец разговора добродушно спросил старик Максаев. - Соли наши рабочие скоро новой нароют, а пока можно на Маныч послать подводы, - осторожно посоветовал Мишка. - Народ не хочет туда ехать. Калмыки там шкодят, соли на озерах не дают, быков грабежом забирают. Один мой знакомец пришел оттуда с одним кнутом. Ночью за Великокняжеской подъехали трое оружейных калмыков, быков угнали, а ему показали на горло: "Молчи, говорят, бачка, а то плохо помрешь..." Вот и поезжай туда! - Прийдется подождать, - вздохнул Чумаков. Со стариками Мишка кое-как договорился, но зато дома, и опять-таки из-за соли, вышел у него с Дуняшкой крупный разговор. Вообще что-то разладилось в их взаимоотношениях... Началось это с того памятного дня, когда он в присутствии Прохора завел разговор о Григории, да так эта небольшая размолвка и не забылась. Однажды вечером Мишка за ужином сказал: - Щи у тебя несоленые, хозяйка. Или недосол на столе, а пересол на спине. - Пересола зараз при этой власти не будет. Ты знаешь, сколько у нас соли осталось? - Ну? - Две пригоршни. - Дело плохое, - вздохнул Мишка. - Добрые люди ишо летом на Маныч за солью съездили, а тебе все некогда было об этом подумать, - с укором сказала Дуняшка. - На чем бы это я поехал? Тебя запрягать на первом году замужества как-то неудобно, а бычата нестоящие... - Ты шуточки оставь до другого раза! Вот как будешь жрать несоленое - тогда пошути! - Да ты чего на меня взъелась? На самом деле, откуда я тебе этой соли возьму? Вот какой вы, бабы, народ... Хоть отрыгни, да подай вам. А ежли ее нету, этой соли, будь она трижды проклята? - Люди на быках на Маныч ездили. У них теперь и солка будет и все, а мы будем пресное с кислым жевать... - Как-нибудь проживем, Дуня. Вскорости должны привезти соль. Аль у нас этого добра мало? - У вас всего много. - У кого это, у вас? - У красных. - А ты какая? - Вот такая, какую видишь. Брехали-брехали: "Всего-то у нас будет много, да все будем ровно жить да богато..." Вот оной богачество ваше: щи посолить нечем! Мишка испуганно посмотрел на жену, побледнел: - Что это ты, Дуняха! Как ты гутаришь? Да разве можно? Но Дуняшка закусила удила: она тоже побледнела от негодования и злости и, уже переходя на крик, продолжала: - А так можно? Чего ты глаза вылупил-то? А ты знаешь, председатель, что у людей уж десны пухнут без соли? Знаешь ты, что люди вместо соли едят? Землю на солонцах роют, ходят ажник за Нечаев курган да в щи кладут эту землю... Об этом ты слыхал? - Погоди, не шуми, слыхал... Дальше что? Дуняшка всплеснула руками: - Куда же дальше-то? - Переживать-то это как-нибудь надо? - Ну, и переживай! - Я-то переживу, а вот ты... А вот у тебя вся ваша мелеховская порода наружу выкинулась... - Какая это порода? - Контровая, вот какая! - глухо сказал Мишка и встал из-за стола. Он смотрел в землю, не поднимая на жену глаз; губы его мелко дрожали, когда он говорил: - Ежли ишо раз так будешь говорить - не жить нам с тобой вместе, так и знай! Твои слова - вражьи... Дуняшка что-то хотела возразить, но Мишка скосил глаза и поднял сжатую в кулак руку. - Молчи!.. - приглушенно сказал он. Дуняшка без страха, с нескрываемым любопытством всмотрелась в него, спустя немного спокойно и весело сказала: - Ну, и ладно, черт те об чем затеялись гутарить... Проживем и без соли! - Она помолчала немного и с тихой улыбкой, которую так любил Мишка, сказала: - Не серчай, Миша! На нас, на баб, ежли за все серчать, так и сердца не хватит. Мало ли чего не скажешь от дурна ума... Ты взвар будешь пить или кислого молока положить тебе? Несмотря на молодость, Дуняшка была уже умудрена житейским опытом и знала, когда в ссоре можно упорствовать, а когда надо смириться и отступить... Недели через две после этого от Григория пришло письмо. Он писал, что был ранен на врангелевском фронте и что после выздоровления будет, по всей вероятности, демобилизован. Дуняшка сообщила мужу о содержании письма, осторожно спросила: - Прийдет он домой, Миша, как же тогда будем жить? - Перейдем в мою хату. Нехай он один тут живет. Имущество поделим. - Вместе нам нельзя. Он, по всему видать, Аксинью возьмет. - Ежли б и можно было, все одно я жить с твоим братцем под одной крышей не стал бы, - резко заявил Мишка. Дуняшка изумленно подняла брови: - Почему, Миша? - Ты же знаешь. - Это - что он в белых служил? - Вот-вот, это самое. - Не любишь ты его... Вы же друзья с ним были! - На черта он мне сдался - любить его! Были друзья, да только кончилась наша дружба. Дуняшка сидела за прялкой. Размеренно жужжало колесо. Нитка пряжи оборвалась. Ладонью Дуняшка придержала обод колеса, ссучивая нитку, не глядя на мужа, спросила: - Прийдет он, что же ему за службу у казаков будет? - Суд будет. Трибунал. - А к чему же он его может присудить? - Ну, уж этого я не знаю, я не судья. - Могут и к расстрелу присудить? Мишка посмотрел на кровать, где спали Мишатка с Полюшкой, прислушался к их ровному дыханию, понизив голос, ответил: - Могут. Больше Дуняшка ни о чем не спрашивала. Утром, подоив корову, зашла к Аксинье: - Скоро Гриша приедет, зашла тебя порадовать. Аксинья молча поставила чугун с водой на загнетку, прижала руки к груди. Глядя на ее вспыхнувшее лицо, Дуняшка сказала: - А ты не дюже радуйся. Мой говорит, что суда ему не миновать. К чему присудят - бог его знает. В глазах Аксиньи, увлажненных и сияющих, на секунду мелькнул испуг. - За что? - отрывисто спросила она, а сама все еще была не в силах согнать с губ запоздавшую улыбку. - За восстание, за все. - Брехня! Не будут его судить. Ничего он, твой Михаил, не знает, тоже, знахарь нашелся! - Может, и не будут. - Дуняшка помолчала, потом сказала, подавив вздох: - Злой он на братушку... Так мне от этого тяжело на сердце - и сказать не могу! Жалко братушку страшно! Его опять поранили... Вот какая у него жизня нескладная... - Лишь бы пришел: заберем детей и скроемся куда-нибудь, - взволнованно проговорила Аксинья. Она зачем-то сняла головной платок, снова покрылась и, бесцельно переставляя посуду на лавке, все никак не могла унять охватившего ее сильного волнения. Дуняшка заметила, как дрожали ее руки, когда она присела на лавку и стала разглаживать на коленях складки старенького, приношенного передника. Что-то подступило к горлу Дуняшки. Ей захотелось поплакать одной. - Не дождалась его маманя... - тихо сказала она. - Ну, я пойду. Надо печь затоплять. В сенях Аксинья торопливо и неловко поцеловала ее в шею, поймала и поцеловала руку. - Рада? - прерывающимся низким голосом спросила Дуняшка. - Так, самую малость, чуть-чуть... - ответила Аксинья, пытаясь за шуткой, за дрожащей улыбкой скрыть проступившие слезы. VI На станции Миллерово Григорию - как демобилизованному красному командиру - предоставили обывательскую подводу. По пути к дому он в каждой украинской слободе менял лошадей и за сутки доехал до границы Верхнедонского округа. В первом же казачьем хуторе председатель ревкома - молодой, недавно вернувшийся из армии красноармеец - сказал: - Прийдется вам, товарищ командир, ехать на быках. Лошадей у нас на весь хутор одна, и та на трех ногах ходит. Всех лошадок на Кубани оставили при отступлении. - Может, на ней как-нибудь доберусь? - спросил Григорий, постукивая пальцами по столу, испытующе глядя в веселые глаза разбитного председателя. - Не доберетесь. Неделю будете ехать, и все одно не доедете! Да вы не беспокойтесь, быки есть у нас справные, шаговитые, и нам все одно надо подводу в Вешенскую посылать, телефонный провод отправить, завалялся у нас тут после этой войны; вот вам подводу и менять не придется, до самого дома вас доставит. - Председатель прижмурил левый глаз и, улыбаясь и лукаво подмигивая, добавил: - Дадим вам наилучших быков и в подводчицы - молодую вдовую бабу... Есть у нас тут одна такая зараза, что лучше и во сне не приснится! С ней и не заметите, как дома будете. Сам служил - знаю все это и тому подобную военную нужду... Григорий молча прикидывал в уме: ждать попутную подводу - глупо, идти пешком - далеко. Надо было соглашаться и ехать на быках. Через час подошла подвода. Колеса на старенькой арбе визгливо скрипели, вместо задней грядушки торчали обломки, клочьями свисало неряшливо наваленное сено. "Довоевались!" - подумал Григорий, с отвращением глядя на убогую справу. Подвозчица шагала рядом с быками, помахивая кнутом. Она действительно была очень хороша собой и статна. Несколько портила ее фигуру массивная, не по росту, грудь, да косой шрам на круглом подбородке, придавал лицу выражение нехорошей бывалости и словно бы старил смугло-румяное молодое лицо, у переносицы осыпанное мелкими, как просо, золотистыми веснушками. Поправляя платок, она сощурила глаза, внимательно оглядела Григория, спросила: - Тебя, что ли, везть? Григорий встал с крыльца, запахнул шинель. - Меня. Провод погрузила? - А я им проклятая грузить? - звонко закричала казачка. - Кажин день в езде да в работе! Таковская я им, что ли? Небось, сами эту проволоку навалят, а нет - так я и порожнем уеду! Она таскала на арбу мотки провода, громко, но беззлобно переругивалась с председателем и изредка метала на Григория косые изучающие взгляды. Председатель все время посмеивался, смотря на молодую вдову с искренним восхищением. Иногда, подмигивая Григорию, он как бы говорил: "Вот какие у нас бабы есть! А ты не верил!" За хутором далеко протянулась бурая, поблекшая осенняя степь. От пашни полз через дорогу сизый поток дыма. Пахари жгли выволочки - сухой кустистый жабрей, выцветшую волокнистую брицу. Запах дыма разбудил в Григории грустные воспоминания: когда-то и он, Григорий, пахал зябь в глухой осенней степи, смотрел по ночам на мерцающее звездами черное небо, слушал переклики летевших в вышине гусиных станиц... Он беспокойно заворочался на сене, поглядел сбоку на подводчицу. - Сколько тебе лет, бабочка? - Под шестьдесят, - кокетливо ответила она, улыбаясь одними глазами. - Нет, без шуток. - Двадцать первый. - И вдовая? - Вдовая. - Куда же мужа дела? - Убили. - Давно? - Второй год пошел. - В восстание, что ли? - После него, перед осенью. - Ну, и как живешь? - Живу кое-как. - Скучно? Она внимательно посмотрела на него, надвинула на губу платок, пряча улыбку. Голос ее зазвучал глуше, и какие-то новые интонации появились в нем, когда она говорила: - Некогда скучать в работе. - Без мужа-то скучно? - Я со свекровью живу, в хозяйстве делов много. - Без мужа-то как обходишься? Она повернулась к Григорию лицом. На смуглых скулах ее заиграл румянец, в глазах вспыхнули и погасли рыжеватые искорки. - Ты про что это? - Про это самое. Она сдвинула с губ платок, протяжно сказала: - Ну, этого добра хватает! Свет не без добрых людей... - И, помолчав, продолжала: - Я с мужем-то и бабьей жизни не успела раскушать. Месяц толечко и пожили, а потом его забрали на службу. Обхожусь кое-как без него. Зараз полегчало, молодые казаки попришли в хутор, а то было плохо. Цоб, лысый! Цоб! Вот так-то, служивенький! Такая моя живуха. Григорий умолк. Ему, пожалуй, не к чему было вести разговор в таком игривом тоне. Он уже жалел об этом. Крупные упитанные быки шли все тем же размеренным заплетающимся шагом. У одного из них правый рог был когда-то надломлен и рос, косо ниспадая на лоб. Опираясь на локти, полузакрыв глаза, Григорий лежал на арбе. Он стал вспоминать тех быков, на которых ему в детстве и потом, когда он уже стал взрослым, пришлось работать. Все они были разные по масти, по телосложению, по характеру, даже рога у каждого имели какую-то свою особую форму. Когда-то водился на мелеховском базу бык вот с таким же изуродованным, сбитым набок рогом. Злобный и лукавый, он всегда смотрел искоса, выворачивая иссеченный кровяными прожилками белок, старался лягнуть, когда подходили к нему сзади, и всегда в рабочую пору по ночам, когда пускали скот на попас, норовил уйти домой или - что было еще хуже - скрывался в лесу либо в дальних логах. Часто Григорий верхом на лошади по целым дням разъезжал в степи и, уже изуверившись в том, что когда-либо найдет пропавшего быка, вдруг обнаруживал его где-нибудь в самой теклине буерака, в непролазной гущине терновника, либо в тени, под раскидистой и старой дикой яблоней. Умел этот однорогий дьявол снимать налыгач, ночью поддевал рогом завязку на воротцах скотиньего база, выходил на волю и, переплыв Дон, скитался по лугу. Много неприятностей и огорчений доставил в свое время он Григорию... - Как этот бык, у какого рог сбитый, смирный? - спросил Григории. - Смирный. А что? - Да так просто. - Оно и "так" доброе слово, ежели нечего больше сказать, - с усмешкой проговорила подводчица. Григорий промолчал. Ему приятно было думать о прошлом, о мирной жизни, о работе, обо всем, что не касалось войны, потому что эта затянувшаяся на семь лет война осточертела ему до предела, и при одном воспоминании о ней, о каком-либо эпизоде, связанном со службой, он испытывал щемящую внутреннюю тошноту и глухое раздражение. Он кончил воевать. Хватит с него. Он ехал домой, чтобы в конце концов взяться за работу, пожить с детьми, с Аксиньей. Еще там, на фронте, он твердо решил взять Аксинью в дом, чтобы она воспитывала его детей и постоянно была возле него. С этим тоже надо было кончать - и чем ни скорее, тем лучше. Григорий с наслаждением мечтал о том, как снимет дома шинель и сапоги, обуется в просторные чирики, по казачьему обычаю заправит шаровары в белые шерстяные чулки и, накинув на теплую куртку домотканый зипун, поедет в поле. Хорошо бы взяться руками за чапиги и пойти по влажной борозде за плугом, жадно вбирая ноздрями сырой и пресный запах взрыхленной земли, горький аромат порезанной лемехом травы. В чужих краях и земля и травы пахнут по-иному. Не раз он в Польше, на Украине и в Крыму растирал в ладонях сизую метелку полыни, нюхал и с тоской думал: "Нет, не то, чужое..." А подводчице было скучно. Ей хотелось разговаривать. Она бросила погонять быков, села поудобнее и, теребя ременный махор кнута, долго исподтишка рассматривала Григория, его сосредоточенное лицо, полуопущенные глаза. "Он не дюже старый, хоть и седой. И какой-то чудаковатый, - думала она. - Все глаза прижмуряет, чего он их прижмуряет? Как, скажи, уж такой он уморенный, как, скажи, на нем воза возили... А он из себя ничего. Только седых волос много, и усы вон почти седые. А так ничего из себя. Чего он все думает? Сначала стал вроде заигрывать, а потом приутих, чегой-то про быка спросил. Не об чем ему разговаривать, что ли? Или, может, робеет? Не похоже. Глаза у него твердые. Нет, хороший казак, только вот чудной какой-то. Ну и молчи, черт сутулый! Очень ты мне нужен, как же! Я и сама умею молчать! К жене едешь не доедешь. Ну и молчи на доброе здоровье!" Она привалилась спиной к ребрам арбы, тихо запела. Григорий поднял голову, посмотрел на солнце. Было еще довольно рано. Тень от прошлогоднего татарника, угрюмо караулившего дорогу, лежала в полшага; было, по всей вероятности, не больше двух часов пополудни. Словно очарованная, в мертвом молчании лежала степь. Скупо грело солнце. Легкий ветер беззвучно шевелил рыжую, выгоревшую траву. Ни птичьего голоса, ни посвиста сусликов не было слышно вокруг. В холодном бледно-голубом небе не парили коршуны и орлы. И только раз серая тень скользнула через дорогу, и, еще не поднимая головы, Григорий услышал тяжкий мах больших крыльев: пепельно-сизый, блистающий на солнце белым подбоем оперенья, пролетел дудак и сел возле дальнего кургана, там, где не освещенная солнцем падина сливалась с сумеречно-лиловой далью. Только поздней осенью наблюдал, бывало, Григорий в степи такую грустную и глубокую тишину, когда ему казалось, что он слышит, как шуршит по сухой траве подхваченное ветром перекати-поле, далеко-далеко впереди пересекающее степь. Дороге, казалось, не будет конца. Она вилась по изволоку, спускалась в балку, снова поднималась на гребень бугра. И все такая же - глазом не окинешь - простиралась вокруг глухая, табунная степь. Григорий залюбовался росшим на склоне буерака кустом черноклена. Опаленные первыми заморозками листья его светились дымным багрянцем, словно присыпанные пеплом угли затухающего костра. - Как тебя звать, дяденька? - спросила подводчица, тихонько касаясь кнутовищем плеча Григория. Он вздрогнул, повернулся к ней лицом. Она смотрела в сторону. - Григорий. А тебя как? - Меня зовуткой зовут. - Помолчала бы ты, зовутка. - Надоело молчать! Полдня молчу, во рту все пересохло. Ты чего такой невеселый, дядя Гриша? - А чего мне веселиться? - Домой едешь, должен веселый быть. - Года мои ушли - веселиться. - Ишь ты, старик нашелся. А с чего это ты молодой, а седой? - Все-то тебе надо знать... От хорошей жизни, видно, поседел. - Ты женатый, дядя Гриша? - Женатый. Тебе, зовутка, тоже надо поскорее замуж выходить. - Почему это - скорее? - Да уж дюже ты игреливая... - А это плохо? - Бывает и плохо. Знал я одну такую игреливую, тоже вдовая была, играла-играла, а потом нос у нее начал проваливаться... - Ох, господи, страсти-то какие! - с шутливым испугом воскликнула она и тотчас же деловито добавила: - Наше вдовье дело такое: бирюка бояться - в лес не ходить. Григорий взглянул на нее. Она беззвучно смеялась, стиснув мелкие белые зубы. Вздернутая верхняя губа ее подрагивала, из-под опущенных ресниц озорно светились глаза. Григорий невольно улыбнулся и положил руку на ее теплое круглое колено. - Бедная ты, разнесчастная зовутка! - сожалеюще сказал он. - Двадцать годков тебе, а как тебя жизнь выездила... Вмиг от веселости ее и следа не осталось. Она сурово оттолкнула его руку, нахмурилась и покраснела так, что на переносице исчезли крохотные веснушки. - Ты жену пожалей, когда приедешь, а у меня и без тебя жалельщиков хватит! - Да ты не серчай, погоди! - А ну тебя к черту! - Я это, жалеючи тебя, сказал. - Иди ты со своей жалостью прямо... - Она по-мужски умело и привычно выругалась, сверкнула потемневшими глазами. Григорий поднял брови, смущенно крякнул: - Загнула, нечего сказать! Вон ты какая необузданная. - А ты какой? Святой во вшивой шинели, вон ты кто! Знаю я вас! Замуж выходи, то да се, а давно ты таким истовым стал? - Нет, недавно, - посмеиваясь, сказал Григорий. - А чего же ты мне уставы читаешь? У меня на это свекровь есть. - Ну, хватит тебе, чего ты злуешь, дура баба? Я же промежду прочим так выразился, - примирительно сказал Григорий. - Гляди вон, быки от нашего разговору с дороги сошли. Примащиваясь на арбе поудобнее, Григорий мельком взглянул на веселую вдову и заметил на глазах ее слезы. "Вот ишо морока! И всегда они, эти бабы, такие..." - подумал он, ощущая какую-то внутреннюю неловкость и досаду. Вскоре он заснул, лежа на спине, накрыв лицо бортом шинели, и проснулся только в сумерках. На небе светились бледные вечерние звезды. Свежо и радостно пахло сеном. - Быков надо кормить, - сказала она. - Что ж, давай останавливаться. Григорий сам выпряг быков, достал из вещевой сумки банку мясных консервов, хлеб, наломал и принес целый ворох сухого бурьяна, неподалеку от арбы разложил огонь. - Ну, садись вечерять, зовутка, хватит тебе серчать. Она присела к огню, молча вытряхнула из сумки хлеб, кусок заржавленного от старости сала. За ужином говорили мало и мирно. Потом она легла на арбе, а Григорий бросил в костер, чтобы не затухал, несколько комьев сухого бычачьего помета, по-походному примостился возле огня. Долго лежал, подложив под голову сумку, смотрел в мерцающее звездами небо, несвязно думал о детях, об Аксинье, потом задремал и очнулся от вкрадчивого женского голоса: - Спишь, что ли, служивый? Спишь ай нет? Григорий приподнял голову. Опершись на локоть, спутница его свесилась с арбы. Лицо ее, озаренное снизу неверным светом угасающего костра, было розово и свежо, ослепительно белели зубы и кружевная каемка головного платка. Она, как будто между ними и не было размолвки, снова улыбалась, шевеля бровью, говорила: - Боюсь, замерзнешь ты там. Земля-то холодная. Уж ежли дюже озяб - иди ко мне. У меня шуба те-о-оплая-претеплая! Прийдешь, что ли? Григорий подумал и со вздохом ответил: - Спасибо, девка, не хочу. Кабы год-два назад... Небось, не замерзну возле огня. Она тоже вздохнула, сказала: - Ну, как хочешь. - И укрылась шубой с головой. Спустя немного Григорий встал, собрал свои пожитки. Он решил идти пешком, чтобы к рассвету добраться до Татарского. Немыслимо было ему - возвращающемуся со службы командиру - приехать домой среди бела дня на быках. Сколько насмешек и разговоров вызвал бы такой приезд... Он разбудил подводчицу: - Я пойду пешком. Не боишься одна в степи оставаться? - Нет, я не из пужливых, да тут и хутор близко. А тебе, что ж, не терпится? - Угадала. Ну, прощай, зовутка, не поминай лихом! Григорий вышел на дорогу, поднял воротник шинели. На ресницы его упала первая