, как видно, дореволюционной постройки. Снаружи непонятно, что это: ровные голые стены. В середине становится видно, что тут был клуб. На деревянном помосте, где сцена, стоит несколько железных кроватей. На одной сидит сержант, клеит лычки на погон. А в зале человек сорок вроде нас: сидят на длинных скамейках или спят на устланном соломой полу. Большинство военные. Тюремные сидят отдельно, у стены. Мы трое находим себе место на незанятой еще скамейке недалеко от них. Тюремные, которые прибыли до нас, играют в карты. На полу за скамейками расстелен ватник, все они сидят кругом. Как только лейтенант уходит, они снимают наброшенное сверху одеяло. Там гора бумажных денег. Очко" Обедать выходим без строя. Во дворе врытые в землю кирпичные столы в ряд и к ним такие же скамейки. Баланду разливаем из бака в миски. - Ну, суп ППЖ, - говорит кто-то из танкистов. - Прощай Половая Жизнь. Да, это не наши девятая или седьмая норма со стартовым завтраком в дополнение. После обеда осматриваемся: во дворе, кроме летней столовой, только уборная. И еще дверь в канцелярию, где сидит капитан. Там часовой. С другой стороны плац и учебные окопы. За ними стрельбище. И тоже часовые у проволоки, через каждые пятьдесят метров. Сержанты, которые на помосте, где сцена, поедут с нами до места. Они катаются так каждый месяц туда и обратно. Мы лежим на узких скамьях, слушаем, как ссорятся за картами тюремные. Всякий раз возникает между ними какая-то свара. Мы уже знаем, барахло тут толкают через вольнонаемного дядю Колю и некоторых часовых. Через них же достают, что надо. - Так, ворье непутевое, - говорит Кудрявцев. - Один вон только в настоящем законе, из Ташкента. Говорят, больше ста лет на нем с побегами. Смотрю на сидящего в стороне ото всех парня: ничего особенного, белобрысый, с широким лбом. Правда, плечи у него тоже широкие, литые, на руке буквы - "Валя". Да так и лет ему немного, пожалуй, на год или два только старше меня. Когда успел он столько лет нахватать? Однако тюремные к нему с особенным почтением, даже обходят за три шага, когда бегут по своим делам. Сидит он, прислонившись спиной к стене. Почему-то и обедать не ходил. Играющие вдруг притихли. И на нашей стороне тоже наступила какая-то непонятная тишина. Поворачиваю голову. Возле нашей скамейки стоит долговязый уголовник с большим носом на узком лице. Он не смотрит на меня, как бы не имея к нам дела. Мы по себе, они сами по себе. Рядом с нами на полу примостились тоже двое тюремных. Один - бухгалтер из какого-то колхоза, полноватый, с пухлыми щеками, другой - кладовщик с черной седеющей бородой клочьями на узком худом лице. Что-то они продали незаконно на сторону. На Бухгалтере мятый шевиотовый костюм и красные, с косыми голенищами сапоги по здешней моде. Долговязый длинными цепкими руками держит Бухгалтера за сапог, не давая тому подняться с пола: - Эй, ака, колеса одолжи! Они у тебя фасонные!.. Бухгалтер все поджимает ногу, хочет встать, но Долговязый дергает и тот опять валится на спину. - Давай, Баул, чего тянешь с каким-то фазаном! - кричат со своего места тюремные. Полный Бухгалтер пыхтит, отбиваясь, растерянно смотрит на нас: - Курсант" э, курсант" У него получается "кюрсант". Поднимаюсь со скамьи" Так: задвигались, сели на своей скамье танкисты. С ними мы не раз дрались в Самарканде, когда ездили туда на танцы. Вражда у нас старая. Но тут другое: армейские заодно. И артиллеристы повернули к нам головы, опустили свободно руки. Чувствую, чего-то не хватает в ладони. Да, в драке мы наматываем кожаные пояса на руку, пряжкой наружу. У меня и сейчас еще шрам на голове от этого. Только пояса у меня теперь нет. Говорю негромко: - Оставь его, слышишь" Долговязый перестает дергать сапог с ноги Бухгалтера, но не отпускает, угрюмо спрашивает меня: - Чего тебе до этого фазана? И оглядывается на вора-рецидивиста, который так же сидит, прислонившись к стене. Даже не смотрит сюда. - Эй, Баул, кончай, - шумят тюремные. - Что там этот когут лезет! Говорю все так же безразлично: - Ну" сказали тебе, сука волчья! Бухгалтер перестал дергать ногу, затих. Долговязый выпускает сапог, делает шаг назад и опять смотрит на белобрысого вора в законе. Тот не шевелится, - Я ничего" С фазаном только, не с тобой же, - говорит Долговязый. Нет, мы знаем правило. Так, на половине, дело оставлять не полагается. И счеты с ними есть у нас. Только надо быть настороже: тут и финаря под ребро можно получить. Делаю шаг вперед и бью его длинно, с оттяжкой. С запрокинутой головой падает он прямо на Шурку Бочкова, и тот встречает его снизу так, что Долговязый крутится на месте. Шурка умеет драться. Он добавляет еще раз - слева, и тюремный валится на Кудрявцева, который коротко, страшно опускает сцепленные руки ему на ребра. - За что" за что караете? - всхлипывает Долговязый. В жесткой тишине продолжаем бить его, и он коротко летает от одного к другому из нас, стараясь заслонить только лицо. Из разбитого рта и большого покатого носа хлещет кровь, руки у нас липкие. Он ничего уже не говорит, не просит. Это длится долго, и иначе нельзя. Когда мы оставляем его, тюремный сидит на полу, а голова его лежит на скамейке" - Конечно, кормят вас" масло хаваете ложками! Это с рыданием в голосе говорит черный, со шрамом у рта тюремный, который играл с Долговязым в карты и науськивал его. Но, когда мы смотрим в его сторону, он опускает глаза. - Встать! Все встают. В дверях стоит капитан, который принимал нас. Он видит сразу все: сидящего на полу Долговязого, испуганного Бухгалтера, надевающего стянутый до половины сапог, кровь на скамье. Кто-то, видно, позвал его. Но капитан лишь кивает пришедшему с ним сержанту. - Выходи строиться! - командует тот. Мы стоим во дворе неровным прямоугольником - что-то вроде полуроты: впереди - военные, сзади - тюремные. Капитан подходит к строю, как раз на половине делит его рукой: - Эта часть - напра-во!.. Теперь мы разделены на две группы. Кроме нас в нашей группе танкисты, несколько человек из строевых частей и половина тюремных. Бухгалтер с Кладовщиком тоже остаются у нас: они быстренько встали позади нас. - Это будет первый взвод, - капитан указывает на тех, кого отвел в сторону. - Селезнев! Из строя выходит спокойный, медлительный парень с веснушками на лице, мы знаем, что он из пехотно-пулеметного училища. - Будете старшим! - говорит ему капитан. Возле нас он стоит и будто раздумывает о чем-то. Потом говорит резко: - Старший - Тираспольский! Выхожу из строя, беру у старшины тетрадь, начинаю составлять список. Трудно держать карандаш: болит большой палец, ушибленный полчаса назад. Вор-рецидивист тоже оказывается у нас. - Иванов Валентин Николаевич, - говорит он, спокойно глядя на меня. - В его глазах - серо-голубых, прозрачных - даже какое-то добродушие. А он действительно здоровый парень, короткие рукава у майки натянуты так, что вот-вот лопнут по шву. - Иванов, почему не обедал и не завтракал? - спрашивает капитан. Тот с чуть виноватой улыбкой пожимает плечами. На нем легкие парусиновые брюки, сандалии с дырочками. Другие тюремные отвечают хмуро, не смотрят в глаза. Когда список подходит к концу, из помещения выходит Долговязый. Он идет неуверенно, закрывая рукой разбитое лицо. Увидев меня с тетрадью, останавливается и потом уходит к другому строю. - Сирота, - окликает его капитан. - Сюда встаньте! Долговязый вздрагивает и послушно возвращается к нам. - Фамилия? - спрашиваю, подходя к нему с тетрадью. - Сирота" - Имя-отчество? - Лева. - Как это, Лева?- говорю я. - Лев, значит. Кто-то один засмеялся, но остальные молчат. - Так" а отчество? Долговязый не отвечает, и капля крови падает у него из разбитого носа на землю. - А у него нет отчества, - говорит из другого строя уголовный со шрамом, который укорял нас маслом. - Как это нет?.. А по паспорту? - У него никогда не было" паспорта. Никто теперь не смеется. - "Иванович" записали мы, - вмешивается старшина. Пишу "Иванович". Что-то мне не по себе. Колонной, повзводно мимо окопов и стрельбища идем за холмы в степь. Впереди сержант с автоматом, и по краям двое. Километра через полтора расходимся цепью, собираем сухую верблюжью колючку на топливо. Сбиваем ее ударом сапога под корень, потом катим кустик к кустику, трамбуем, пока не получается охапка. Смотрю на Иванова - ему в сандалетах трудно сбивать колючие кусты: он поворачивается всякий раз и бьет по корню каблуком. Набрал он порядком и правильно трамбует колючку. Это значит, местный, среднеазиатский. Тут все топят колючкой. Нести нам тоже легче, чем тюремным: у всех есть брючные ремни. А у них кто во что горазд: некоторые волокут колючку, обхватив ее голыми руками. Сирота тащит еле-еле, спотыкается, теряет половину по дороге. Стараюсь не смотреть на него. Сбрасываем колючку у полковой кухни, откуда получаем питание. Идем к себе кучей, пыльные, усталые. Садимся во дворе у стены, вытянув ноги, ждем ужина. За забором, в полку лихими голосами поют: Знает Сталин-отец, Знает Родина-мать, Что советский боец Не привык отступать. На третий день нас ведут в санпропускник, на форму восемь. За два дня прибыли еще человек пятьдесят, так что стало четыре взвода. Сидим голые после бани, ждем обмундирование с пропарки. Военным оставляют прежнее: на складе не хватает "б/у"{16}, особенно обуви. Мы получаем свое, еще горячее от пара обмундирование, а тюремные сидят, мотают старые выцветшие обмотки. Подхожу к Сироте, смотрю, как он это делает. Он втягивает голову в плечи, нагибается ниже. - Не так" Слышишь, Сирота, ногу разотрешь. Он и портянку не может мотать. Объясняю ему: - Под палец угол закладывай. И тяни крепче, понял? - Я вот" уже" видите" Искательное захлебывание в его голосе. И страх в глазах. Мне становится противно до тошноты. Встречаю спокойный взгляд Иванова. Как-то непонятно он улыбается: то ли с насмешкой, то ли с грустью. Вроде бы всех жалея. Всем нам раздают одинаковые пояса: брезентовые, с проволочной пряжкой. И парусиновые подсумки к ним. - Вот и хомут правильный! - говорит Кудрявцев, пробивая гвоздем дыру в брезенте. Почему-то забеспокоился, начинает громко причитать Бухгалтер. Оказывается, он спрятал под подоконником деньги, теперь их нет. Еще кто-то кричит, что обокрали. Уголовные молчат, будто их не касается. Смотрю на Иванова. Тот отрицательно чуть качнул головой. Да, мылись мы все вместе и выходили сразу. - Они тут специально щели готовят, - Кудрявцев показывает на дыру под окном. - Для дураков. Вольнонаемные при санпропускнике заходят и выходят с охапками одежды. Иди узнай, кто из них это сделал. Вечером переписываю в канцелярии сведения на взвод и слышу, как капитан Правоторов посылает за Ивановым. Тот приходит, становится перед столом, сложив за спиной руки. Капитан молчит, думает о чем-то. Потом спрашивает своим бесцветным голосом: - Чего же ты не ешь, Иванов" Не обедаешь, не ужинаешь? Иванов смотрит на капитана как будто виноватым взглядом. - У нас голодуха не положена, сам понимаешь. Иванов пожимает плечом, потом говорит вдруг совсем отчаянным голосом: - Мне в Ташкент на один день нужно! Капитан опять молчит, потом достает из шкафа фляжку, наливает из нее в стакан: - Выпей. Голос у капитана Правоторова все такой же тусклый, без всякого выражения. Мы знаем уже, что у него восемь орденов. В четвертый раз приезжает он сюда за пополнением. Иванов выпивает водку. Капитан наливает себе и тоже пьет. К вечеру он всегда на хорошем взводе и лицо его с мешками у глаз делается темным. Кто ему что скажет. Мало найдется желающих на его должность. - Вот что скажу тебе" Отпущу, как поедем. Иванов стоит неподвижно, потом поворачивается и уходит. - Хочешь, Тираспольский? - говорит капитан Правоторов. - Выпей. Пью теплую водку из стакана и вдруг чувствую, как начинает кружиться голова. Когда иду, земля во дворе покачивается" А суп тут, правда, ППЖ. Есть хочется до невозможности" В казарме ложусь на набитый соломой матрац и все стараюсь что-то вспомнить. Сюда перевели нас уже после бани; нары здесь из кирпича, посыпанные галькой и смазанные глиной, а сверху уже матрац. Откуда тут галька? Даже ракушки морские среди нее попадаются. Ну да, здесь было море. В школе мы про это учили. Черное соединялось с Каспийским и шло дальше" Каждый день мы теперь на стрельбище. В основном, тут морока с тюремными. Есть такие, что и оружия близко не видели. А на взвод для стрельбы у нас по две винтовки. Бухгалтер, когда стреляет, зажмуривает глаза. Растрату делал - не боялся. - В трубу хочешь! - говорю с угрозой. Есть такой пехотный способ, чтобы грома солдат не пугался. Посадить в стальную трубу и дать залп по ней отделением. Ну, это старые сержантские сказки. Однако Бухгалтер, хоть и не знает что это такое, теперь широко открывает глаза, когда тянет курок. Через неделю уже хоть в щит попадает. И задница из окопа не торчит. То же и с Сиротой. Тот вообще за курок боится взяться. Лежу рядом, зажав его пальцы, и вместе стреляем. Потом уже стреляет он сам. Собственно, не мое это дело. Такой же я, как и он. Правоторов переложил все на нас. А сержанты из полка, которые должны этим заниматься, стоят и курят. Оба лейтенанта, Ченцов и Хайленко, появляются тут от случая к случаю. Хорошо стреляет Иванов. Рука не шелохнется, и пули ложатся кучно, одна к одной. Все улыбка на его лице, даже детская какая-то. Только глаза смотрят прозрачно. Теперь он ест вместе со всеми. И как будто стесняется при этом: рукой прикрывает миску, когда сгребает со дна затертую в суп крупу. Узнаем, что скоро едем. Нас выстраивают на плацу. Приходит какой-то высокий полковник. С ним майор из комендатуры и старший лейтенант с юридическими погонами, который принимал тюремных. Два раза зачем-то проходим строем. Без песни: нам петь не положено. Полковник совсем старый, с провисшими сзади на сухом теле брюками, но злой. Неизвестно даже, откуда он появился: то ли местный, то ли инспектор из округа. Мы идем плохо, без чувства. Как-то мешает, что без песни. Тюремные вообще топчутся как попало. Капитан стоит, будто это его не касается. - Отставить! - громко кричит полковник и поворачивается к капитану Правоторову. - Чем вы занимались с ними все эти дни?! Я вас спрашиваю, товарищ капитан! Капитан Правоторов поднимает глаза на полковника, будто впервые его увидел. Потом что-то негромко говорит. И рот у полковника вдруг делается совсем круглым: - Вы" рапорт" Но капитан уже не слушает его. Полковник идет к калитке, проделанной в заграждении из проволоки, и его пышные брюки-галифе мотаются под ветром из стороны в сторону, будто ничего нет под ними. В строю довольны. Кажется, мы слышали, что сказал инспектору капитан Правоторов. В последний день мы, взводные, сидим в канцелярии и пишем списки: кто, откуда, по приказу или по суду, на сколько. Входят конвойные, ведут еще двоих. Перестаем писать, смотрим с удивлением. Старшина и ефрейтор поднимают и тут же опускают головы. Те, которых привели, дети, совсем еще пацаны, можно сказать. Одному и шестнадцати, наверно, нет, а другому и вовсе тринадцать или четырнадцать. - Так" Хрусталев, Рудман. - Капитан Правоторов медленно читает сопроводительные документы. - Групповое хищение со взломом. На всю катушку. Что же похитили вы там? Пацаны переглядываются. - Муку, - глухо говорит старший. - Так, муку" Оба худые, в каких-то опорках. Старший совсем бледный, так что синие жилки обозначаются на лице. Другой - маленький, черный, всякий раз вздрагивает от вопросов. Вместо рубашки у него какая-то кофта с розовыми полосками, очевидно, перешитая из женской одежды. - Эвакуированные? - спрашивает капитан. Оба почему-то опускают головы. - Где же вы" это? - На станции" Старший уже смелее рассказывает: вагон стоял, Вадька, маленький, с крыши полез и торбу с мукой ему передал. Тут как раз и милиция, вохра"{17} Приходит старший лейтенант с узкими погонами, за которым послали. Он читает документы, поглядывая на пацанов. Потом они с капитаном тихо говорят о чем-то. - Сколько вам лет? - спрашивает старший лейтенант. - Восемнадцать! - поспешно, в один голос отвечают пацаны. Капитан нетерпеливо постукивает рукой по столу. Старший лейтенант еще раз смотрит на пацанов, быстро подписывает документы и отворачивается. - Так. - Капитан теперь смотрит на нас. - Тираспольский, к себе возьмешь! Мы с ефрейтором и пацанами идем на склад "б/у", подбираем им комплекты обмундирования, ведем в баню. Оба они тонут в армейских брюках, а младшему приходится подворачивать рукава гимнастерки. Пилотки висят у них на ушах, приходится ушивать их сзади. На остальное нет времени. - Правоторов всегда таких берет, - рассказывает мне ефрейтор. - Тут, считай, кража социмущества: сколько лет загорать. С бородой выйдут. А так: раз-два, и готово. Хорошо в войну: долго не сидеть. Вот и прибавляют себе такие пацаны годы, чтобы в штрафную. Если человек жалостливый, конечно, найдется" Вас кто научил? Это он спрашивает у пацанов. - Адвокат Илья Евсеевич сказал: говорите, что восемнадцать, потом, после суда, - охотно рассказывает старший, Хрусталев. - Говорить-то все можно. Как посмотрят. А Правоторов всегда их берет!.. Мы уже в вагонах. Их в эшелоне полсотни. Лишь штабной - пассажирский, остальные красные, товарные, с трубами утепления наверху. Первые два вагона после штабного - наши. Должен быть полный батальон, но добирают уже там, на месте. Если же и там не доберут, то будет отдельная рота. Так объясняет нам один из лейтенантов - Ченцов. Нары у нас в два этажа, и дверь так задвинута, что не может открыться шире, чем для одного человека. В каждом вагоне сержант с автоматом и часовой. Снаружи на нашем вагоне кто-то мелом написал: ""дец немецким оккупантам!" Это от души. Взводным разрешено выходить. Стою и смотрю, как грузятся в другие вагоны два обычных маршевых батальона: с оружием, минометами, боекомплектом. На разъезде тут один только запасной путь, и вокруг голая степь. Командиры торопят: крики из конца в конец эшелона, команды, ругань. На западе в горячей песчаной мгле мутно расплывается солнце. Мы поедем в другую сторону. Наш капитан подходит к вагону: - Иванов! Тот выпрыгивает на землю. Капитан Правоторов делает мне знак. Втроем мы идем на другую сторону пути, мимо паровоза, к стрелке. Там лишь какой-то железнодорожник возится с фонарем. - В Ташкенте будем завтра к ночи. Найдешь нас там, - говорит капитан Иванову. Тот смотрит своим прозрачным взглядом и к чему-то прислушивается. Рельсы гудят. Среди желтых холмов появляется черная паровозная туша. Она стремительно растет в оранжевом диске заката. - Смотри там" патруль! Иванов утвердительно кивает головой. Гром нарастает, и вот уже, полыхая горячим ветром, несутся мимо тяжелые темные цистерны маршрутного. Иванов бежит рядом. Руку его дергает, рвет, тело подхватывает ветер, он подтягивается и исчезает в будке между цистернами. Через минуту ничего уже не видно, перестает дрожать земля, рельсы затихают. - Пошли, - говорит капитан. Ночью, едем, потом долго стоим, опять едем. Качается фонарь у двери. Кто-то плачет во сне, тонко скулит. Сапогом бы пустить, чтобы заткнулся. Днем в открытую дверь задувает дым от паровоза. Сквозь летящие угольные зерна видны сады, речка, прямоугольники кураги на крышах. Это же старый город. Где-то тут за деревьями наш аэродром" Больше не смотрю, протираю тряпкой засорившийся глаз. Не тряпка это, а большой мятый платок из парашютной ткани. И буквы синие крупно вышиты в углу: "Б. Т."- Борис Тираспольский. В мелких квадратиках шелка остается черный след. Едем уже без остановки. Закат теперь слева, поворачиваем к северу. Поздно ночью яркие электрические огни поочередно высветляют внутренность вагона. Щурим глаза от света. Наконец останавливаемся. По пустой платформе гулко стучат сапоги. - Ташкент, - говорит кто-то. Все задвигались. В дверь к нам грузят мешки с хлебом, консервы, заливают титан водой. Это воинская площадка, я здесь уже грузился когда-то. Капитан неподвижно стоит напротив нашего вагона. Никого больше нет на платформе. Трогаемся только к утру. Потом еще долго стоим в Чирчике, в черте города. Как и в прошлое утро, делается поверка. Лейтенант Ченцов опять не называет фамилии Иванова. Выставляю голову из вагона, смотрю налево, потом на мост через пути: никого нет. И капитана не видно. Трогаемся" Мы поворачиваем все ближе к закату. Пламенно-желтые полосы наискось ударяют в дверную щель, просвечивают вагон до самой дальней стены. Ночью опять кто-то плачет. Лезу в угол, в темноту. Это, оказывается, пацаны. Плачет старший, и не во сне, а с открытыми глазами. - У него мать больная, - говорит младший, Вадик, и обращается к напарнику: - Ты не бойся, Линка за ней посмотрит. Продадут чего-нибудь, если что. Линка - моя сестра. Мы в бараке с ними, в комнате одной. Днепропетровские" Под утро опять стоим. Тишина такая, что, кажется, вся земля уснула. Лишь где-то в лунном свете блеет козленок: должно быть, на разъезде. Тяжелый грохот наваливается неожиданно, качаются вагоны. И проходит тоже сразу, как будто исчезает из этого мира. Маршрутный наливной состав пропускается даже раньше воинских. Медленно, почти незаметно трогаемся. Кто-то касается моего плеча, обрывая утренний сон. - Тираспольский" Я это. Пахнущий ветром и нефтью, тяжело еще дыша, укладывается рядом со мной Иванов. - В облаву попал. У самого вокзала, - говорит он и затихает. Потом через некоторое время снова говорит возбужденно, торопясь все объяснить. - Жена у меня в Ташкенте, понимаешь. На текстильном работает. Два года девочке. Вот" Смотрю в предутренней тьме на карточку. Молодая женщина с сильно завитыми, как у Ладыниной, волосами, в платье с прямыми плечами, Иванов, тоже в пиджаке с плечами и расстегнутой бобочке, смотрит куда-то, откинув голову. И девочка между ними с широким лобиком вся подалась вперед. Ручка на колене у отца. - Верка обрадовалась. Ну, вот, солдат ты, говорит, - шепчет Иванов. Утром на поверке, будто ничего не случилось, называют его фамилию. Капитан только коротко здоровается с ним. И другие молчат, хоть все знают про то, что отпускали домой Иванова. Будто сломалось что-то между нами и тюремными после того, как вернулся Иванов. Раньше Левка Сирота заискивал перед нами. Теперь он уже не боится нас, сидит, как-то странно согнувшись в три погибели на нарах, и рассказывает мне: - Вот лафа была перед войной. По житомирской ветке или от Бахмача работали. Сажусь в поезд: в чистой рубашке мальчик, даже платочек для носа. По плацкарте, чин чином, никто и не скажет ничего. А под утро через другой тамбур уже с чемоданом. Пахан у нас в Дарнице был. Посмотрит сверху на чемодан и определяет: сто рублей тебе за него или двести, а то сразу пятьсот. Знаешь, что тогда пятьсот рублей были!.. - Ну, а хозяин? - спрашивает Кудрявцев. - Что хозяин? - не понимает Сирота. - Да чей чемодан ты спер. Ему каково? Сирота моргает короткими ресницами: - Ну, а ты, когда парашют толкал? - Дурак, он же казенный. Капитан Правоторов теперь вовсе перебрался к нам: лежит на нарах с закрытыми глазами, но не спит. К обеду уходит в офицерский вагон. Приходит оттуда уже тяжелый: поднимается по железной ступеньке, стараясь точно ставить ноги. Ужинает с нами из котелка. Хлебнет две ложки и снова ложится. Никто у нас громко не говорит и не матерится при нем. К вечеру, когда спадает жара, лезем на крышу. Нам негласно позволяется. Лишь тюремные не делают этого: сами понимают свое положение. Еще пацанов мы берем с собой. Вот уже третий день вокруг ровная степь, серая, с желтыми пятнами колючки. Ночью вдруг пахнет морем и даже слышится прибой. Наутро все та же степь, и верблюды стоят у горизонта" Мы с Шуркой Бочковым сбрасываем рубашки, лежим на жесткой крыше, обдаваемые жгучей паровозной пылью. Кудрявцев не снимает даже гимнастерки, сидит, лениво привалившись к трубе утепления. Утром, когда приходится, моемся у водокачки, пока паровоз набирает воду. В маршевых батальонах это не разрешается. Из эшелона смотрят на нас без зависти, понимая наши нынешние права. В вагонах у них поют песни. Мы не поем" Остальное все происходит без задержки. Железный грохот прерывает солнечный день. Сквозь мелькающие пролеты моста видна река. Темный косой дождь сечет стенку вагона. Становится холодно и сыро. Вечером опять грохот, только более долгий, устойчивый. И река шире: берега тонут в пелене дождя. Когда мост кончается, вдруг открывается край неба. Закат тут совсем другой: красный, в черно-синих тучах. Мы едем теперь прямо на этот закат. Россия" На станциях женщины продают горячую картошку. Они суют ее к нам в вагон мимо часовых. Одну только картошку. Стоит она недорого, но без соли. Соль у нас есть. Мы едим и греемся. Дождь уже не кончается. Красные и желтые полосы плывут вместе с нами. Близкие деревья роняют листья, а в проемах видны поля, с которых убрали хлеб. Потом все краски вдруг пропадают, остается только серая. Печные трубы без домов то приближаются, то исчезают за дождевыми полосами. Черная вода стоит вдоль пути. - На триста метров немцы жгли от дороги, - говорит Кудрявцев. - Белоруссия. Ночью выгружаемся. Синяя лампочка горит где-то на разбитой станции. Чтобы не окоченеть, бежим с часовыми строем по невидимой дороге. Тяжелая грязь липнет к сапогам. Потом спим в сарае без света, и всю ночь со двора доносятся команды. Где-то ревут танковые моторы. Потом они стихают и становятся слышны далекие глухие удары. Утром строимся во дворе. Не двор это, а военная зона километра полтора в длину. Сейчас здесь тихо, лишь следы от гусениц остались в черной непролазной грязи. - Быстрее, быстрее разбирайся со своими, капитан! - кричит с подъехавшего "виллиса" майор с красной повязкой на рукаве и коротко, мельком, смотрит на небо. Нам выдают шинели "б/у". Старшина на грузовике, который привез их, поднимает каждую шинель, примеривает на глазок и бросает кому-нибудь из нас подходящую по росту. Шинели разномастные: серые, розоватые и мягкие зеленые - английские. Смотрю свою на свет и хорошо вижу через нее небо. Ворс вытерся без остатка, и она, как старый мешок. Шурка Бочков трогает меня за руку: - Смотри! У его шинели, как раз на груди, кругло заштопанная дырка. Рассматриваем спину: там все цело. Где-то далеко все не прекращаются глухие равномерные удары, будто вагоны на станции стукаются тяжелыми буферами. Время от времени кто-нибудь перестает возиться с шинелью, прислушивается. Никто ни о чем не спрашивает. Мы знаем, что это не вагоны. - Хрусталев, Рудман!.. Пацаны, путаясь в шинелях, спешат к капитану. Тот стоит возле грузовика и говорит о чем-то со старшиной, показывая на них. Старшина кивает головой: - Давай, лезь, недоростки! Пацаны лезут в кузов, и машина трогается. - Поторапливайся! - слышится команда. Строимся и быстрым шагом идем через ворота и дальше к синеющему неподалеку лесу. Когда приближаемся к нему, слышится прерывистое "гу-гу-гу". Забытый холодок появляется где-то внизу живота. - Воздух! Рассыпаемся в подлеске среди мокрых кустов. Один из часовых, курносый парень с белыми бровями, остается стоять с винтовкой в руке, озирается на нас растерянно: - Эй, куды вы, куды?.. - Ложись" твою мать! - говорит спокойно капитан, и тот поспешно опускается на корточки, прячет голову в воротник шинели. Бьют откуда-то зенитки в невидимое небо. Самолеты вываливаются из невысоких туч прямо над станцией, входят в полупике - "мессершмитты". Бомбы отрываются, описывают короткую медленную дугу. Неслышные разрывы, и только потом вздрагивает земля. Когда-то я уже видел это. В сорок первом прикомандированным к запасному полку пацаном-спецшкольником шел я по Украине от летних лагерей на Куяльницком лимане почти до Ростова. Только все тогда было иначе. Почему-то твердеют у меня руки и слышу другой, знакомый гул. Четыре слитые с облаками тени проносятся над нашей головой, ложатся в вираж. И еще два, круто - с другой стороны. "Ла-пятые"!.. "Мессершмитты" - то ли семь их, то ли восемь - разлетаются в разные стороны. Бомбы летят теперь куда попало. Одна ухает в лесу. Воют моторы на форсаже. Это наши. Бой идет у нас над самой головой. Вздрагивает, будто надламывается по длинному фюзеляжу немецкая машина и валится, дымя, куда-то за деревья. Два "Лавочкина" делают разворот и, набирая высоту, уходят в серые облака вдогонку за другими. Перевожу дыхание. Шурка Бочков стоит на коленях с побледневшим лицом. Правая рука у него, так же как и моя, где-то у солнечного сплетения. Левая - на отлете. Как в кабине: на ручке управления и секторе газа. У Кудрявцева руки сведены вместе. Он был стрелком-радистом на "Илах". Заметив мой взгляд, Кудрявцев разводит руки, начинает отряхивать шинель. Ему досталась танковая, короткая для его роста" Весь день идем вдоль черной, с грязевым накатом дороги. По самой дороге идти нельзя. В низинах и ямах бурая торфяная жижа наливается в голенища, не говоря о бойцах, у которых ботинки. Да и движение частое на дороге: в ту сторону - нескончаемый хвост трехосных, крытых брезентом "студебеккеров". Нет-нет, мелькнет между ними еще довоенная заплатанная полуторка с уложенными снарядными ящиками. Навстречу - одиночные машины. Перебинтованные люди обязательно орут нам что-нибудь, машут руками. И хохот их непонятный, общий. Вроде бы ничего смешного не крикнул здоровенный мужик в пилотке поперек и с забинтованной до плеча рукой, но сам тут же валится от смеха, не выпуская здоровой рукой борт машины. И внутри все хохочут - громко, до слез, держась за борта, вскидывая к небу забинтованные руки, ноги. Из тех машин, где люди лежат на дне кузова, прикрытые до подбородков шинелями, голосов не слышно. Мелкий, с туманом дождь идет весь день. Шинели мокрые, но не впитывают воду, пропускают ее к телу. Зато не слышно самолетов. Воронки разной величины видны тут и там - старые, с обвалившимися краями и совсем свежие, так что белеют срезанные корни деревьев. И все ближе, явственней глухие равномерные удары. Грома почти не слышно за сеткой дождя. Звук идет будто из-под земли" Тогда, в сорок первом, это было не так. Стлались пожары по далекому горизонту. Начинало вдруг греметь то впереди, то сбоку, то сзади. И быстро стихало. Ночь спим в лесу, в старых блиндажах, как видно, немецких. Дзот стоит амбразурой в ту сторону, откуда мы пришли. Встаем задолго до рассвета и часа два еще идем во тьме. Дождь не кончается. Теперь гремит уже совсем близко - кажется, сразу за ближайшими деревьями. Лес тут чахлый, с выгоревшими участками. Сворачиваем налево и вдруг видим, что идем по улице. Все тут есть: плетни, приступки у домов, колодец со срубом, только нет самих домов. Даже труб печных не осталось. А люди есть: посередине улицы едет телега и человек без руки в накинутом на плечи мешке от дождя правит лошадью. Живут здесь где-то в земле. Теперь мы на широком, огороженном колючей проволокой дворе среди землянок. Все здесь добротное, устоявшееся. Над поднявшимися точно на полметра от земли оконцами бревна в три наката, везде стрелки с обозначением служб, даже песком как будто посыпаны дорожки. Все это укрывает лес. И солдаты здесь во всем новом, почему-то на них суконные гимнастерки и фуражки с цветным околышем. Они стоят, смотрят, но близко к нам не подходят. Пахнет кашей с мясом, и мы бесконечно долго стоим, хмурые, переступая мокрыми, тяжелыми сапогами. Наши пацаны - Хрусталев и Рудман уже здесь: бегают, носят дрова для кухни. Хоть это нас утешает. Наконец идет капитан Правоторов. С ним другой капитан с красивым нерусским лицом в хорошо сшитой шинели и надетой чуть набок фуражке. У всех у них здесь того же цвета околыши. Приводят откуда-то еще человек двадцать таких, как мы, без погон, в шинелях и ватных бушлатах, распределяют по взводам. Они из фронтовых частей. Ко мне попадают четверо. Новые стоят независимо, курят, поплевывают, громко переговариваются между собой. - Хозяин, время вроде бы обедать, - говорит один, невысокий, плотный, без двух зубов впереди. - А, Даньковец, - отвечает с легким акцентом здешний капитан. - В третий раз уже к нам. - Это к тебе, радость моя, в третий. Капитан как будто не слышит тона. Они стоят с нашим Правоторовым и смотрят бумаги. Тут же - кроме наших лейтенантов Ченцова и Хайленко - еще три чужих офицера и старшина. Два раза проводится перекличка. Потом караульные солдаты и сержанты, которые ехали с нами, по команде отходят, выстраиваются в стороне. Больше мы их не видим. К нам становятся автоматчики в фуражках, но уже не рядом, а шагах в двадцати. В казарме из свежесрубленных бревен едим щи из котелков. Хрусталев и Рудман притаскивают бак с горячей кашей. - Рубай, братва, на месяц впиред, - говорит Даньковец. - Очка правильная! Голос у него хриплый, неприятный. И выговор жлобский. Очень уж давит он на это "впиред". Я сам когда-то так говорил, когда мы, припортовые, затевали между собой драку: "Што, на свой лоб приключений ищешь?!" Капитан Правоторов и наши офицеры едят с нами. - Теперь отдыхать, - говорит капитан. Ложимся где попало: на нарах, где есть место, на полу. Новые, видно, отдохнули, держат себя шумно, как дома. Особенно Даньковец. С нашим капитаном он ведет себя, как старый знакомый, зовет его на "ты". Они сидят вместе, долго о чем-то говорят. - Так ты с Одессы, Тираспольский! - громко говорит мне Даньковец, возвращаясь от капитана. - Большой фонтан знаешь? Как Леня в концерте фронту поет: "Моряк не плачет и не теряет бодрость духа никогда". Меня коробит от его нахальства, от грубого хриплого голоса, а главное, от того, как он давит на слова. Я молчу, но он как будто не видит этого. - Песни родные знаешь? - Даньковец придвигается ко мне плечом, кладет мне на колено руку с короткими пальцами, синий пароход с маяком у него на запястье. - "На Фун-дук-леев-ской открылася пив-вная"" Вот настоящая песня - наша, одесситская! Родился и вырос я, что называется, в Одессе. Жил на Канатной угол Греческой. Не будет настоящий одессит говорить с таким нажимом, лишь чуть смягчит нужное слово. На Молдаванке и Пересыпи, даже на Второй линии Чубаевки так не говорят. По тому, как играют под Одессу, как раз и определяют жлоба необразованного. В Одессе говорят вежливо" И что это такое - "одесситская"? Это в Раздельной даже так не скажут, за сто верст от Одессы. А Фундуклеевская, что он поет, так это в Ростове или в Киеве тоже, кажется, есть такая улица" Даньковец хлопает меня по колену: - Мы тут, Боря, им такую заваруху закрутим! Валька Иванов прозрачно смотрит на него вроде бы даже с уважением. - Выходи строиться, получать оружие!.. Наматываем не успевшие просохнуть портянки, выходим наружу. По списку выдают нам винтовки, что лежат кучей на брезенте, записывают номера. Винтовки тоже старые, с обтершимися до голого дерева прикладами. Потом раздают обоймы - по три на человека. - Не заряжать! Не заряжать! - чужой лейтенант отчаянно машет рукой. Кладем обоймы в подсумки, прилаживаем ремни. - Огурцов бы пару десятков! - говорит Даньковец и вопросительно смотрит на офицеров. - Не положено. Только стрелковое оружие, не автоматическое, - отвечает местный капитан. - Сам знаешь. Даньковец усмехается: - Ладно, придумаем что-то сами! Теперь мы идем уже без охраны, только впереди, рядом с нашим капитаном, их лейтенант. Зато сзади нас идет рота при полном снаряжении, с автоматами, пулеметами, с выдвинутым в обе стороны боевым охранением. Едет еще полевая кухня. На ней повар-сержант и наши пацаны. Они закрылись от дождя брезентом и выглядывают из-под него будто мыши. Теперь явственно слышится гром слева. - Это у Григорьева в дивизии, - говорит Даньковец, шагая рядом с капитаном Правоторовым. - Третий день наступают. - Тут как? - Здесь пока тихо. Но, если нас сюда, значит, тут и начнем. - Пора. - Второй год топчемся. Зимой, слышал, что тут происходило? Дивизию целую в неделю положили. И в прошлую зиму все на этом же месте: ни взад, ни вперед. Сейчас Даньковец говорит вроде нормально, только хрипло. Откуда берутся у людей такие голоса? Как тупым серпом" Слышится тугой свист, и сразу разрывы: один, другой, третий. - Рассредоточься" Ложись! Отбегаем в стороны от дороги, садимся. Снаряды падают далеко, метров на двести сзади" На пятый день войны, когда мы, спецшкольники, перегружали боеприпасы для полка, нас тоже обстреляли из-за Прута. Тогда убило Вовку Хуторецкого, из нашего класса" Рота, что идет за нами, все делает по уставу. Лежат в углублениях, ждут команды. И строятся ровненько, несмотря на грязь. У их офицеров и даже у сержантов - специальные накидки от дождя. Курят они папиросы. - Эй, кацо, - кричит Даньковец их солдату, догоняющему боевое охранение. - Угости "Беломором"!.. Солдат неуверенно останавливается, не зная, как поступить. Совсем русский этот парень, с широким добродушным лицом. Оглянувшись на своего лейтенанта, он спохватывается и идет дальше, будто не слышал просьбы. Даньковец сплевывает: - Ж" с ручкой! Еще раз попадаем под артналет. Сейчас снаряды ложатся ближе к лесу. Снова за минуту-две несколько разрывов. Живой болезненный звук повисает в воздухе. Не сразу даже понимаю, что это дерево. Надломленная сосна клонится медленно, со стоном рвутся связывающие ее с землей нити" Дальше леса уже нет: оголенные деревья лежат как попало, расщепленные пни торчат острием к небу. Ставшая совсем узкой, дорога петляет, обходя старые воронки. Заходим в глубокий ход сообщения и идем среди мокрых, обтертых локтями стен. Небо с низкими тучами кажется отсюда бесконечно далеким. Тут и не выскочишь в случае чего: глубина в полтора человеческих роста. - Давай, шевелись" Бегом! Лейтенант Ченцов стоит у развилки, направляя нас направо. Это уже не команда. Мы и сами вдруг слышим, как простучал пулемет, заныла и оборвалась где-то вниз мина" Сидим теперь в большой глинистой яме. Это, как видно, приспособленный для дела старый овраг. От него - укрепленные досками ходы в ту сторону, откуда время от времени слышны очереди. - Селезнев" Тираспольский" Грищак" Саралидзе!.. Нас зовет лейтенант Ченцов. Идем за ним, выходим к блиндажу с продольным ходом сообщения. Здесь все оборудовано как надо: вдоль траншеи видны еще блиндажи, от них проходы к первой линии окопов, на НП и к дзотам. Все укрыто бревнами с землей. Лишь кое-где следы старых попаданий. Как видно, оборона тут была недавно подновлена. Рота, находившаяся здесь, сдает позиции. Это все пехота, солдаты уже в возрасте. Идем за лейтенантом на НП. Там сержант с большими усами показывает капитану Правоторову что-то впереди, за окопом: - О туточки у него как раз и есть гнездо. Где дерево сломанное и колья. А второе там, за орудием, что потонуло еще в весну. Мы в четвертый раз уже здесь" Капитан смотрит в бинокль. Рядом с ним Даньковец - полез на бруствер и высматривает что-то свое: - А скажи, дядя, что там у него? Справа от орудия, где колья? - Ни, туда не совайся. Мины на каждом метре. Везде у него