обуса и ходьбой невольно расшевелил их, то меня до того раздуло, что возле магазина на меня стали оглядываться, а несколько молодых людей (стояли кружком - разговаривали) стали друг друга спрашивать обо мне так громко, чтобы я услышал: - Откуда он взялся?! Куда пошел этот матрас?! Я поспешно скрылся в подворотне и стал пробираться к общежитию, минуя натоптанные тропки. В самом деле, я себя чувствовал как бы внутри соломенного матраса. Деньги до того разволновались и под рубашкой, и в брюках, что я просто вынужден был расстегнуть пиджак и приподнять руки. Не знаю, каким чудищем я выглядел со стороны, но точно помню, что ощущал себя какой-то хищной птицей наподобие рассерженного коршуна. В общежитие проник незамеченным (к счастью, задняя дверь была незаперта). На площадке нашего этажа опять встретился загадочный молодой человек, который почему-то взял за правило при встрече обязательно отворачиваться от меня, становиться лицом к стене. Он и на этот раз отвернулся и стоял как истукан, пока я не вошел в коридор. Потом я услышал быстрый-быстрый стук каблуков, он словно скатывался по лестнице. "Странный, весьма странный тип", - подумал я о нем и где-то в глубине души порадовался его правилу - мое подобие хищной птице осталось при мне. В коридоре было темно и пустынно. Я включил свет. Неоновые лампочки в большинстве отсутствовали, а те, что светили, исчезающе вспыхивали, словно от встряхивания. В их обманчивом свете любой человек, идущий по коридору, воспринимался прыгающим кенгуру - либо большим, либо маленьким. Все другие внешние отличия утрачивались. Я потому и включил неоны, что лучшую светомаскировку вряд ли можно было придумать. Но и она полностью не исключала распознавания. Слух у жильцов настолько обострился, что все мы узнавали друг друга по шагу, покашливанию и другим звуковым приметам. Когда шел по бесконечному коридору, позади меня по обе стороны открывались двери и слышались перешептывания, глохшие в шаркании моих штанин, - уточняли, я это, литератор Митя, или не я. Меня несколько удивило столь единодушное любопытство, но я отнес его на соломенный шорох шагов, который все же был непривычным для их обостренного слуха. Дверь в нашу комнату была распахнута настежь. - Розочка... Розария Федоровна, - позвал я, представляя, как она выбежит и, быть может, бросится мне на шею (ее действия всегда были непредсказуемы). Ответом было эхо, коротко отскочившее от голых стен. Я подумал, что спутал комнату: ни книжного шкафа, ни телевизора, ни холодильника, ни шифоньера, ни стульев даже - ничего. "Лишь стол и книги, и те у двери, как бы в насмешку, свалили на пол с бельем каким-то вперемешку. Ушла хозяйка - зачем интриги? Ушла хозяйка..." - писал я когда-то в одной из своих студенческих пьес. Теперь слова эти вдруг вспомнились с такой отчетливостью, что вздрогнул, боясь поверить в их пророческий смысл. Я выбежал в коридор, чтобы удостовериться, - глянул на номер на двери, но еще прежде по обилию скачущих ко мне "сумчатых" понял: пророчество свершилось, это была наша, наша с Розочкой, комната, и она была пуста. Я стоял и ждал. То есть ничего и никого не ждал, а стоял потому, что чувствовал какую-то болезненную размягченность во всем теле, особенно в коленях. И еще чувствовал подташнивание и какое-то обморочное головокружение. Я стоял, потому что боялся, что, сделав шаг, сползу по стене на пол и буду сидеть у пустой комнаты в коридоре и это будет смешно. Мне не хотелось быть смешным. Вдруг поразился меткости сравнения - ватные ноги. Тот, кто первым сказал о слабости в коленях и ватных ногах, безусловно, был гением. И еще припомнился педагог из Литинститута, утверждавший, что пророческие слова обладают магнетизмом - притягивают жизнь, и она уже совершается по Слову. Господи, как мне хотелось тогда писать пророческие стихи, указывать самой жизни, как ей надо правильно эволюционировать. Скажу откровенно, я всегда сомневался, что смогу написать что-то подобное. И вот написал, накликал беду на свою голову. В ту минуту я готов был отдать все свои настоящие и будущие пророчества и в придачу все пророчества мира только за то, чтобы Розочка была со мною, а случившееся предстало не более чем сном или каким-то нелепым, вполне исправимым недоразумением. Между тем жильцы приблизились, но не вплотную, остановились на расстоянии, перекрыв коридор живой стеной, точно плотиной. Наш пятый этаж числился у комендантши семейным, хотя в нем проживало довольно много холостяков, в основном разведенных. Они стояли в первом ряду, и именно они, когда я покачнулся в их сторону, разом откачнулись от меня и разом же стали рассказывать, как все произошло и происходило. В их восклицаниях, репликах, оценках, полных неподдельного сочувствия, я не улавливал никакого сочувствия. Напротив, чем больше они сокрушались, припоминая, как она, стерва, сидела в углу на стуле, а четыре кавказца с Петькой Ряскиным, неумытые носороги, пробегали с мебелью по коридору, тем наглядней проскальзывала их какая-то неудовлетворенная зависть к этим неумытым. - В пять минут, гады, растащили комнату. А она потом, стерва, поднялась со стульчика и так вместе со стульчиком и ушла за ними. - Она не стерва, она моя жена! - крикнул я неожиданно тонким, сорвавшимся на фальцет голосом и ладонями закрыл уши. Честно говоря, я уже никого не видел и не слышал, я даже не понимал, зачем стою и как будто выслушиваю и вглядываюсь в дергающиеся лица жильцов. Ничего подобного. В обманчивом свете неона никого в отдельности я не узнавал. Жильцы слились для меня в какое-то многоликое существо, которое во всем соглашалось со мной, и хотя я теперь молчал, все равно мое общение с ним как будто ни на секунду не прерывалось. Это было так странно чувствовать и понимать, что я отнял ладони. Существо действительно соглашалось со мной, и теперь в его голосе преобладали женские нотки. - Так-так, комендантша сказала, что Розочка его законная жена и раз она решила свезти совместно нажитые вещи - никто ей не указ. Потом через суд супруги сами разберутся. Ему же, Слезкину, она хоть сейчас согласна выдать комплект белья и все, что полагается. У нее только кроватей приличных нет, а все остальное - пусть спустится к кастелянше и получает. - А кто такой Ряскин? - спросил я. Мне почему-то подумалось - уж не тот ли это молодой человек, который взял за правило при встрече со мной отворачиваться? (Так и есть, без всякой подготовки - в яблочко.) Оказывается, Петька Ряскин когда-то жил в общежитии, а перед самым моим появлением принес от Розочки записку, которую положил на стол. Господи, вот оно в чем дело! Не помня себя, я вбежал в комнату и трясущимися от нетерпения руками стал шарить по столу. Потом догадался включить настольную лампу. Записка была вставлена в утюг. Ее уже известное содержание: "Не ищи - не найдешь, я сменила паспорт и фамилию", помнится, поразило меня настолько, что я никак не мог взять в толк, для чего она сменила паспорт и фамилию. Когда же смысл прояснился, я до того вдруг устал, что как стоял посреди комнаты, так посреди комнаты и лег на спину. Тут только я вспомнил о подкожных деньгах - лежать на них было мягко, действительно как на соломенном матрасе. Единственное, что вносило дискомфорт и даже раздражало, - присутствие многоликого существа, которое ?обло, огромно, стозевно втиснулось следом за мной в комнату и, несмотря на мои молчаливые протесты, продолжало общение на каком-то подсознательном уровне. Во всяком случае, я безошибочно знал, что существо прежде меня досконально ознакомилось с запиской и ждет от меня какого-то важного, но сугубо конкретного решения. Именно ожиданием объяснялась его заботливость, с какою были доставлены в комнату кровать, столешница теннисного стола, матрас, одеяло, чистое постельное белье и даже четыре граненых стакана на кухонной табуретке. Я улыбнулся, точнее, внутри меня улыбнулась моя боль, еще точнее - душа, вдруг уставшая от непосильных трудов, которыми она надеялась возместить потерю Розочки. Непонятно?! Смешно?! "...О, засмейтесь, смехачи! Что смеются смехами..." "...О, лебедиво! О, озари!" Не знаю, понял бы меня в эту минуту Велимир Хлебников или нет, но я как дважды два понял его так называемые заумные стихи, которые прежде считал для себя недоступными. "...Так на холсте каких-то соответствий вне протяжения жило Лицо". Я улыбнулся, но ничто не выказало моей улыбки, как лежал, как бы в матрасовке с деньгами, так и продолжал лежать, закинув руки за голову. Я остекленело смотрел в потолок, а многоликое существо уже не просто общалось, а увещевало и уславливалось, какое именно мое решение было бы для нас обоих наиболее приемлемым. Что-то, замаскированное в белье, металлически звякнуло и твердо стукнуло, аккуратно поставленное в угол, за развал книг. Потом дзынькнули стаканы. "Четыре стакана, четыре цветочка. В любви интригана синильная строчка". "Ну уж этому своему пророчеству ни за какие шиши не позволю указывать самой жизни", - возмущенно подумал я и резко поднялся на ноги. Верхняя пуговица на сорочке, как и предвидел ветфельдшер, отскочила и, стукнувшись об пол, подпрыгивая, простучала, точно дробинка. - Уматывайте, все уматывайте и забирайте свои стакан?ы, - сердито сказал я и невольно по-коршунски приподнял руки, словно крылья. Многоликое существо распалось на три вполне знакомые личности, которых все женщины нашего общежития, в том числе и Розочка, иначе и не называли, как алкашами с телевизионного завода. Один из них, по кличке Двуносый, довольно тщедушной наружности, но с длинным-предлинным носом на весьма маленьком лице, в отличие от своих товарищей, был разведенным трижды. О нем ходила веселая молва, что столько же раз он стрелялся на глазах у своих бывших жен. Высказывалось подозрение, что стрелялся он холостыми патронами. Однако его поступки так часто приводили всех в замешательство, что его не то чтобы побаивались - не хотели с ним связываться. Двуносый знал об этом и умело этим пользовался как дополнительным преимуществом. Кстати, и разговаривал он как-то ненормально. Уставится птичьим носом между глаз, а потом при каждом слове так отдергивает голову, что кажется - он не разговаривает, а долбит собеседника по лбу. На мое требование "уматывать" он, приотстав от своих товарищей, кисло-кисло сморщился, отчего нос еще больше выдвинулся вперед. - Эх ты, мы пришли с сочувствием, - отстучал Двуносый, подергивая головой. - Думали, ты человек, а ты - Митя! Что будешь делать без нас? - неожиданно спросил он, словно мы были давними друзьями. - Писать, - соврал я. - Завещание?! Давай-давай, я бы на ее месте такого Митю давно бросил, - зло уколол Двуносый, переступая порожек. - А тебе-то что?! - А то, что мы с сочувствием к тебе. Я, можно сказать, для твоего блага кое-что припрятал в углу за дверью, а ты - уматывайте. Не по-людски - стопку водочки, вот что сейчас нужно для пользы дела! - совсем уже ласково подытожил он и так звучно щелкнул по кадыку, который выделялся на горле, подобно носу на лице, что товарищи его, точно на условный сигнал, поспешили вернуться. Отстегнул я им каждому по трешке не из какого-то там благородства или других высоких побуждений, просто сунул руку во внутренний карман пиджака и, зная нрав подкожных денег, взял маленькой щепотью, но, когда вынул, на поверке оказался букет из трешек. Я бы и из пятерок не пожалел, лишь бы отстали. И они отстали. Молча переглянулись и, ошарашенные, обгоняя друг друга, поскакали по коридору действительно как кенгуру. Захлопнув дверь на щеколду, наконец-то остался один, но, оставшись, не знал, что делать. Точно затравленный зверь в клетке, бегал по комнате из угла в угол, не замечая, что бегаю. В меня словно вселился бес. Десятки самых фантастических идей в мгновение ока рождались в мозгу и так же в мгновение исчезали, уступая место другим, еще более фантастическим. Я бегал по комнате как бы в погоне за воображаемыми химерами. Наконец споткнулся и упал. От досады пришел в такую ярость, что стал колотиться головой об пол, не чувствуя ни боли, ни смысла, ничего - только ярость. Потом, наверное, впал в беспамятство и уснул. Когда же пришел в себя, припомнилось увещевание Двуносого, что для моего блага он что-то припрятал за дверью, и еще - мое лживое обещание писать. Преодолевая разбитость, встал, поднял опрокинутую табуретку и только потом уже сдернул скомканную грязную простыню. Так называемым благом была двустволка двенадцатого калибра. Точь-в-точь с такою я ходил на охоту в девятом и десятом классах. Поначалу мама боялась, переживала, а потом даже гордилась - как-никак, а сын ходит на охоту с отцовским ружьем. Отца я помнил только по фотографиям, он умер от скоротечной чахотки, так говорила мама. А еще она говорила, что отец сочинял частушки и так задорно исполнял их под гармошку, что его часто приглашали на районные смотры художественной самодеятельности. Он и на фотографиях всегда сидел с гармошкой, а я - у мамы на руках. Наверное, отец был большим неумехой, мама иногда упрекала меня, что весь в него - безрукий. Мне нестерпимо стало жаль маму, забытую всеми под Барнаулом. Всю жизнь она одна и одна... И я тоже неизвестно где. По Розочкиной милости мы скрыли адрес и пересылали ей письма через Литинститут. Мы надеялись, что накопим денег и опять как-то вернемся в Москву, может быть, я поступлю в аспирантуру. "Хорош сын", - с горечью подумал я о себе и, сдвинув на цевье стопорную кнопку, переломил ружье. Из стволов выглянули золотистые донышки патронов, я вытащил их и, взвесив на ладони, почувствовал убойную тяжесть заряженной картечи. Положив патроны в утюг и вернув ствол на место, долго сидел возле стола, опершись на ружье. Мне привиделось: наше село, синие дали, мама, моя работа подпаском, самодельные свирели из ивы, украшенные узорными насечками, солнце, трава, речка, моя первая охота со взрослыми, и вдруг я ощутил как бы толчок в сердце - стихи. То есть не стихи, а предчувствие, еще не стихов даже, а только их возможности. Меня словно поднимало изнутри, ясно и отчетливо виделось все и во всех направлениях. Когда поставил ружье в угол, точно знал, что сейчас напишу стихотворение. Более того, уже чувствовал стихотворение в себе, нужно было лишь извлечь его через те единственные слова, которые предстояло отыскать в памяти и в правильном порядке записать на чистом листе или белых манжетах - все равно. x x x Шептались люди - "Это ж надо, зачем себя он порешил?" А месяц красный возле хаты багрянец в окна порошил. Осина все не выпрямлялась. Лежало тело на траве, кусочек незасохшей глины зиял на мятом рукаве. В созвездьях дальних, синих, вечных блуждал огнями самолет, и раскаленною картечью на землю падал спелый глёт. И только он, самоубийца, был безучастен ко всему, как будто там... такое снится, что не до этого ему. А все над ним... так убежденно - "Любить-то можно, но не так!" И некто трижды разведенный сказал, что умерший - дурак. Мне известно, что предела совершенству нет. Любой драгоценный камень поддается шлифовке и огранке, но согласитесь - чтобы получить бриллиант, надо по меньшей мере иметь алмаз, который прежде еще надо найти и извлечь из недр. У меня и в мыслях нет оправдывать или преувеличивать литературное значение чьих бы то ни было творений, в том числе и своих. Что есть - то есть, а чего нет - того и считать нельзя. Можно быть Фётом, Фетом, но еще прежде надо быть Шеншиным. x x x Набив отцовский патронташ патронами с "гусиной" дробью, я с вечера иду в шалаш, поставленный над самой Обью. Внизу река, среди полей в сиянье призрачном и строгом она, как лунная дорога, но тише, слышишь журавлей? Патроны в ствол, и лунный диск уже на мушке покачнулся... но выстрел слуха не коснулся - ты слышишь журавлиный крик. И только дома, за столом, все вспоминая понемногу, увидишь лунную дорогу, услышишь свой ружейный гром. x x x Крыши изб, огоньки, лай собак мне пригрезились, что ли, в логу, все бегу к ним, бегу и никак я до них добежать не могу. То ли филин сбивает с пути, то ли манит гнилушками мрак, только чудятся мне впереди крыши изб, огоньки, лай собак. И опять я бегу, и на снег вместе с инеем - хохот ночной. Разве может сравниться мой бег с тем, как сильно хочу я домой?! Крыши изб, огоньки, лай собак я почти осязаю в логу и бегу к ним, бегу, а никак я до них добежать не могу. Последнюю строфу дописывал по инерции. Во мне уже ворочалось другое, главное стихотворение, дыхание которого, даже отдаленное, бросало меня в озноб, заставляло трепетать, словно пламя свечи. Не вставая из-за стола, не прерываясь, стал записывать с лету. x x x Проклятые слова поэтов мне не дались, она свела на нет все красноречье света! - Какая женщина была! Пусть буду проклят я сполна! И мать откажется от сына! - Такая женщина одна, как песенка у арлекина! В ней было все: любовь, хвала... и голод страсти темных сил! - Какая женщина была! И я любил ее, любил! Случись ей пожелать во мне клятвопреступника хоть раз, и я б продался сатане, и я, друзья, бы предал вас! И не сочел за преступленье б, что ваши стоили проклятья? Если весь мир был дополненьем всего лишь к ней, как брошка к платью! В ней было все: любовь, хвала... все абсолютно было - всё. Какая женщина была! О, лучше б не было ее. ГЛАВА 7 Внезапный стук в дверь потряс меня. Я вскочил, толком не соображая, что произошло. Властно-требовательный, он ворвался в комнату, словно бы взломав потолок. Меня удивило, что лампочка цела и стены целые - ни одной зияющей трещины. Пока я осматривался, не понимая, в чем дело, стук повторился. На этот раз он не был ни громким, ни властным, ни тем более требовательным. Обыкновенный полночный стук, в некотором роде даже извиняющийся. Стучала соседка. Когда открыл, действительно извинилась, попросила, чтобы отдал двустволку. Я беспрекословно отдал. Заранее настроенная на отказ, полная решимости во что бы то ни стало завладеть ружьем, она даже испугалась легкости, с какой оно досталось ей. Потерянно спросила: - Заряженное? Я ответил, что разрядил, и, чтобы она не сомневалась, сходил за патронами. - Ну вот еще, нужны они мне. - Она заметно повеселела. - Конечно, Двуносый и вся его шайка - подлецы! А ты, Митя, молодец, а твоя - стерва! Ты уж, Митя, не обижайся, я - по-простому, - сказала соседка и, двумя руками поддерживая ружье под мышкой (стволом назад), легко и быстро пошла к себе. Захлопнув дверь, подошел к столу с намерением продолжить работу - писать. Увы, не хотелось. Чеховское ружье, всегда стреляющее на сцене, не выстрелило. Его унесли, и вместе с ним словно бы унесли вдохновение. Но все же главное стихотворение написано, особенно пocлeдняя строка, в которой, как ни крути, ты согласился, что лучше б не было ее, Розочки. Ты и соседке не возразил, несмотря на прямое оскорбление. У тебя даже косвенной мысли не возникло - возразить. Странное резюме... Я попытался восстать, воспротивиться своему неожиданному заключению, но не смог. И себя, и Розочку я воспринимал не по-настоящему, точно литературных персонажей какой-то уж очень заурядной пьесы. Я ходил по комнате и все более и более убеждался, что ружье Двуносого все же выстрелило и хотел я того или не хотел, но своим главным стихотворением я наповал уложил - и себя, и Розочку. Как хорошо было бы заплакать, зарыдать, но ничто не проникало в сердце - мертвое, пустое пространство. Точно отмороженный, оглядел и опробовал новое ложе (воспроизвел на нем в некотором роде танец живота). Огромное и достаточно устойчивое, оно не напоминало о сокровенном времяпрепровождении с Розочкой. Единственное, что подумалось, - будь подобная кровать раньше, возможно, мне не пришлось бы спать на рукописях. Вдруг почувствовал, что все мое тело зудит, - деньги! Растревоженные танцем живота, они вновь зашевелились. Представив себя в роли рассерженного коршуна, весело рассмеялся. Жильцы принимали меня за рассерженную птицу не из-за денег, а в убеждении, что любой станет таким, если от него уйдет жена. Мне сделалось до того смешно, что я вынужден был кусать руку, чтобы прекратить смех. Потом, выворачивая карманы, стал вытаскивать деньги и бросать их под ноги. Вскоре пол возле кровати превратился как бы в капустную грядку, на которой рост кочанов происходил наоборот. То есть, как в замедленной киносъемке, кочаны разбухали, разделялись на листья, а листья, отпадая, расползались, превращая свободное пространство пола в живой ковер. Когда разделся до трусов и уже выбирал из одежды последние пресмыкающиеся купюры, в дверь постучали. По голосам, призывающим вести себя потише, понял, что наведался Двуносый сотоварищи. Они окликали меня, предлагали уважить, то есть вместе пропустить по стопочке, а между тем, оценивая мое молчание, вполголоса обсуждали: застрелился я или нет? И если застрелился - выбивать дверь или оставить все как есть до утра? Сошлись, что лучше - до утра. Уже собрались уйти, и тут Двуносый высказал предположение: - А вдруг он ранетый, как-нибудь выбил глаз и истекает кровью? За дверью заволновались, вновь принялись окликать меня, стучаться. Я почувствовал, что вот-вот начнут вышибать дверь, громко кашлянул и голосом возмущенно-плачущим потребовал (мне и в самом деле стало жаль себя, раненного, истекающего кровью), чтобы все немедленно убирались прочь, не мешали сосредоточиться на серьезном деле. - Митя, мы поняли, - за всех поспешно ответил Двуносый. И, припав губами к замочной скважине, голосом, полным сочувствия, внятно утешил: - Не переживай, Митя, мы с тобой. Они искренне желали, чтобы я побыстрее сосредоточился, и, как истинные доброхоты, удалились на цыпочках. Я тоже, словно лицедей "асисяя", отошел от двери на цыпочках. Я не знал, плакать мне или смеяться. Волею обстоятельств я попал в некое братство разведенных, своеобразный профессиональный кружок, и они вправе были ожидать от меня какой-то великой жертвы. Безусловно, самоубийством я бы создал им ореол великомучеников и, в пору беспросветного безденежья, со словами "Надо помянуть бедного Митю" они, не стесняясь, раскошелили бы любую женщину из общежития. Меня только смущало - не потому ли они столь навязчиво настойчивы, что "соображать на троих" всегда удобнее, и, может быть, они жаждут освободиться от меня, чтобы не принимать в свою устоявшуюся "партячейку"?! Подлецы! Форменные... Соседка права - шайка подлецов! Я взял со стола утюг, сел на пол и, пользуясь им как пресс-папье, стал считать деньги. Поначалу считал безо всякого смысла, тут же забывал, что имел в виду: сумму или количество купюр. Потом догадался разложить купюры по номиналу: рубли, трешки, пятерки. Но и здесь путался и ошибался. В одном из рассказов Андрей Платонов замечает, что даже для несложной работы человеку необходимо внутреннее счастье. Счастья не было, я считал деньги, забавляясь мыслью, что считаю их в то время, когда от меня ушла жена и в одной из комнат в противоположном конце коридора сидят мои доброхоты и захрумкивают огурцами живописные картины, в которых я отправляю себя на тот свет. Я представлял, как они спорят, держат пари на бутылку, каким образом я застрелюсь: направлю стволы в молодое сердце (Двуносый способен на подробности) или зажму зубами и вдрызг разнесу черепушку? Давайте-давайте, мысленно подбадривал я их и, сладостно улыбаясь, продолжал считать деньги. И хотя тут же сбивался, забывал сумму, считал в удовольствие. Это был мой ответ Чемберлену. Во второй раз "партячейка" подкралась почти бесшумно. Но я засек ее еще на подходе, потому что ждал, потому что в план моих предстоящих действий входило не пропустить момент. Я взял утюг и осторожно встал у двери. Доброхоты долго молчали, прислушивались. Очевидно, и у них был план. Наш поединок длился несколько минут. Наконец, переминаясь с ноги на ногу, кто-то из них не выдержал напряжения, нерасчетливо громко пукнул. На него зашикали. Виновник, уяснив, что уже ничего не исправишь, чтобы хоть как-то реабилитироваться, крикнул: - Митька, сдавайся, это мы здесь - мы! Почему сдаваться - бог весть! Впрочем, для меня не играло роли, каким образом они себя обнаружат. Главным было, чтобы обнаружили. - О-о-о! - застонал я, словно лишившись зуба. - Опять помешали! - вскричал отчаянно и для пущей трагичности со всего маху трахнул утюгом о дверь. В мой план входило, что удар утюгом будет воспринят как удар прикладом, но я не рассчитывал, что, раскрывшись, утюг клацнет, словно взведенное к бою ружье. Счастливая случайность - "разведенцы" дружно бежали. Они бежали по коридору, и слышно было, как, громыхая, падали ведра и открывались двери, и слышались уже знакомые ругательства, что пора кончать с этой пьяной шайкой подлецов марионеток. Почему марионеток? Для меня всегда было загадкой. Что-то помимо воли восставало - только вот этого не надо!.. Оставшись один, впервые не чувствовал протеста. "Подлецы марионетки", и я в том числе, даже в большей степени - я, а потом уже они, казалось в ту минуту сверхточным определением, более того, надземно точным. В самом деле, все мои действия похожи на действия куклы, механизм которой вне ее посягательств. Единственное, что мне остается, чтобы чувствовать свободу воли, - убедительно объяснять свои поступки. К сожалению, объяснения никогда не убедят Того или Ту Силу, которая испокон держит в своей руце все наши ниточки. Ну хотя бы потому, что вначале дерганье за ниточку, а потом уже наша "глубокомысленность". Я погрозил кулаком в потолок и, в сердцах плюнув, сел считать деньги. К чему грозить, если заранее знаешь, что махать кулаками вослед глупо. Шум в коридоре так же внезапно, как и возник, стих. Я считал деньги, зная, что больше ко мне никто не наведается, по крайней мере в эту ночь. Считалось легко и просто, словно всю сознательную жизнь только тем и занимался, что в ночи считал деньги: перематывал их белыми нитками и пачками складывал в утюг. На оборотной стороне листа, на котором было написано главное стихотворение, производил арифметический подсчет, не догадываясь, конечно, на чем подсчитываю. Трешек насчитал на сумму четыреста восемь рублей, пятерок - триста тридцать пять, а "рваных" - триста семь рублей. Когда все суммы подбил, невольно отбросил лист. Общая сумма взносов литобъединенцев, с вычетом девяти рублей, безвозмездно отданных шайке мерзавцев, составляла ровно тысячу пятьдесят рублей, то есть была гениально предсказана Розочкой. Поистине судьбоносный факт, подтверждающий, что мы - куклы, а наша жизнь - не более чем театр марионеток. Потрясенный, медленно встал из-за стола, включил свет. Как бы там ни было, а отныне и навсегда я точно знал, что Розочка во много раз выше меня - выше! Во всяком случае, смысл провидческого совпадения лучше всяких слов убеждал - не в пример мне, она ближе к Создателю, ближе! Вновь захотелось заплакать, и я почувствовал, что заплачу. По старой привычке бухнулся ничком на кровать и так сильно треснулся лицом о столешницу теннисного стола, что невольно застонал не столько от боли, сколько от обиды. Мог бы подстраховаться локтями - мог бы?! "Знал бы, где упадешь..." Желание поплакать в подушку, которую нащупал далеко в стороне, теперь отозвалось досадой. Ничего не хотелось - ничего. С закрытыми глазами заполз на матрас, лег на спину и словно провалился в пустоту. Наутро проснулся с распухшим лицом. На наволочке виднелись следы засохшей крови. Наступил новый безрадостный день, но как-то надо было жить. В умывальной, разглядывая себя, не мог отделаться от ощущения, что тот, в зеркале, не просто не хочет смотреть в мою сторону, а именно воротит морду. Слегка искривленный одутловатостью нос, вздувшийся на лбу синяк и набрякшие губы придавали лицу выражение какой-то устойчивой брезгливости. Странная гримаса?! Наверное, даже заочная приписка к кружку разведенных неминуемо сказывается на лице обязательным сходством маркировки. Своеобразная печать, штамп - и в паспорте, и на физиономии. Особенно удивительно - что на физиономии. Кажется, весь вечер только тем и занимался, что избегал "разведенцев", а на поверку - на лице те же, что и у них, "достопримечательности". Мелькнула соблазнительная мысль плюнуть на все и запить сотоварищи. Представил, как вхожу с бутылкой, а вся "партячейка" уже в сборе - ждут. Наконец первая, самая страшная стопка побеждена. Исковерканные лица проясняются, разглаживаются, начинается пьяное братание с поцелуями и непременным проливанием вина и рассола на стол, брюки и даже постель. Окурки и обгорелые спички рассыпаны по полу, мы друг друга за ноги оттаскиваем от стола, лица бесчувственно смешиваются с закуской, и кто-то неприкаянный, поднявшись по стене, горько плачет о своей доле покинутого и так сильно бьет себя кулаком в грудь, что в конце концов падает навзничь и, тараня стол, вместе с ним опрокидывается в горячечное безмолвие. С позывами отвращения перевернулось все внутри. Глянул в зеркало, а оттуда - рожа с брезгливой гримасой нахально уставилась: глаза в глаза, не скрывала, что участвовала в моих представлениях. Вспомнил о деньгах и сразу заспешил, заторопился. Не то чтобы поставил целью - деньгами соблазнить Розочку, нет, я искренне считал, что все деньги, во всяком случае большая часть, принадлежат ей. Повод передать их по назначению показался мне настолько серьезным, что перевесил сомнения, вызванные Розочкиной запиской. Я решил сходить в "Палас-отель". В "Палас-отеле" никто ничего не знал о медсестре Розе Федоровне Слезкиной, работающей по скользящему графику. Более того, "скользящий график" до того удивил главного администратора (женщину средних лет), что она не стала перепоручать меня сотрудникам, а вместе со мной поднялась к заместителю директора, ведающему кадрами. Однако и зам ничего не знал о Розочке. А "скользящий график" вызвал у него загадочную улыбку, словно я намекал на что-то непристойное. Они с администраторшей понимающе переглянулись, и она высказала предположение, что, может быть, я ищу одну из тех "девочек", которые по вызову предлагают свои "услуги"? - Какие услуги? - не понял я. Вмешался заместитель директора: - Молодой человек, если вас интересуют девицы легкого поведения - вы ошиблись адресом, обращайтесь в милицию. У нас Слезкина не работает и никогда не работала. Скользящий график - придумают же! Он осуждающе усмехнулся и стал разговаривать с администраторшей о своих гостиничных делах, словно я уже ушел или превратился в пустое место. Меня, конечно, задела за живое лощено-холёная усмешка зама, но еще больше - предположение, что мою жену надо искать среди девиц легкого поведения. Разумеется, рассудили по моей физиономии... "Сам виноват, навожу тень на плетень", - подумал я и решил, что идти в милицию не нужно, Розочка не одобрит. В тот день, пятнадцатого августа, я обошел все гостиницы города, даже в обкомовской побывал - бесполезно. Никто ничего не знал о медсестре Розе Федоровне Слезкиной. Наученный опытом, о ее скользящем графике не упоминал. В общежитии состоялся нелицеприятный разговор с Двуносым и со всей его шайкой. Я пообещал отдать ружье только в том случае, если получу адрес Петьки Ряскина, того странного типа, что взял за правило при встрече со мной отворачиваться. - Имейте в виду, вы меня еще не знаете, - предупредил я. - Теперь мне нечего терять. Вечером, забрав ружье, сказал соседке, что продам его. Она с радостью вернула, но высказала опасение, что на почве ревности бывают ужасные случаи, - а вдруг Розочка вернется, намотает соплей на кулак и прибежит?! Меня нисколько не оскорбили ни подозрение, ни грубость. Напротив, сама того не сознавая, соседка убедила меня в том, в чем никогда бы не убедила, если бы поставила целью убедить, - я вдруг поверил, что Розочка вернется и все у нас будет как прежде, надо всего лишь ни при каких обстоятельствах не менять адреса и ждать, всегда быть готовым к встрече. И еще - писать и писать. Страдания закаляют душу, а работа - лучшая крепость, в которой можно и должно укрываться от всех невзгод. Я почувствовал радость оттого, что, подобно графу Льву Николаевичу Толстому, занимаюсь литературным трудом, а подкожные деньги - подготовлю коллективный сборник, и мы, литобъединенцы, издадим его за свой счет. (Тысяча пятьдесят рублей по тем временам были очень большие деньги.) ГЛАВА 8 Я решил реабилитироваться перед Розочкой, посвятить ей новое стихотворение. Думалось о ней с нежностью, думалось чисто и высоко, но писалось стихотворение трудно, каждое слово приходилось нащупывать как бы в пустоте. Закончил далеко за полночь. АНГЕЛЫ ЛЮБВИ Розочке У каждой любви есть ангелы, умиротворенные, как деревни, их крылья потрескивают, как факелы зеленых прохладных деревьев. У озера Лебединого, танцующих в полумгле, я видел их не картинно, я видел их на земле. И - поверил в мечтания, их сокровенность тая, что к озеру прилетает Лебедь одна моя. Конечно, хотя я не принц, но в этом у всех один принцип, ее отыскав среди множества лиц, я сам стал принцем. И как-то все интересно - на что уж с базара лук она принесет, кладет на место, а он - как цветы из рук! Такое - так просто не может, ангелы существуют. И в чувствах быть нужно построже, они без любви тоскуют. Но если вы мне не верите, то сами сходите туда. Вас ждут белокрылые лебеди, вас ждут там они всегда. Вам драться придется с волшебником, там силу любви измерите. Помогут любящему ангелы, и вы в них, как я, поверите! Утром набело переписал стихотворение и, чтобы впустую не предаваться рефлексиям (пойдет - не пойдет), отправился в редакцию. Никогда (ни до, ни после) так страстно не желал публикации - и чтобы непременно с посвящением. При самом лучшем раскладе оно могло увидеть свет только в следующем номере (во вторник, двадцатого августа). Но еще как-то надо было убедить Васю Кружкина, ответственного секретаря (в понедельник и пятницу редактор появлялся в газете после обеда), что стихотворение политически грамотно и его не стыдно предлагать в полосу. Вася Кружкин, по кличке Еврейчик, до того, как стал ответственным секретарем, ведал отделом спорта. Когда-то, очень давно, он играл за сборную политехнического института по волейболу и часто приносил в редакцию, как нештатник, информации о спортивной жизни. В одной из заметок "Кто заменит дядю Гришу?" он прямо поставил вопрос о тренере волейболистов политехнического. С уходом дяди Гриши на заслуженный отдых волейбол оказался в институте не в чести. Заметка имела общественный резонанс, ее заметил первый секретарь областного комитета ВЛКСМ. С его легкой и, что не менее важно, влиятельной руки Вася Кружкин был взят в штат газеты корреспондентом отдела спортивной жизни. Двухметрового роста, белокурый и курносый, он вполне мог быть натурщиком, с которого один в один можно было бы писать портрет русского богатыря-забияки Васьки Буслая. С годами, погрузнев, он и на Илью Муромца потянул бы. Однако сам Вася Кружкин, при всей широте и доброте характера, начисто отрицал свои славянские корни. На одной из совместных вечеринок комитета комсомола и редакции он сообщил "по секрету", что его бабушка по материнской линии чистокровная еврейка, страшно умная женщина, всю жизнь, не выезжая, прожила на исторической родине, в Биробиджане. И ныне там. Он, Вася Кружкин, тоже писался бы евреем, если бы не притеснения по анкетным данным. Вскоре Васю хотели уволить из газеты за творческую несостоятельность (уметь писать информации - маловато даже для корреспондента "Спортивной жизни"), но он опередил "мнение сверху". Как только заведующий отделом комсомольской жизни побеседовал с ним, Вася, недолго думая, прошел по всем редакциям газет (благо в одном доме) и сообщил во всеуслышанье, что от него хотят избавиться по пятому пункту анкеты. - Откуда-то прознали в кадрах, что я - еврейчик, - простодушно жаловался Вася, чем привел в смятение многих сотрудников, у которых с анкетными данными все было в порядке и которые, в отличие от Васи, считались признанными золотыми перьями. В общем, в довольно короткий срок произошли какие-то подземные, невидимые глазу смещения, натяжения и разломы, в результате которых Вася-Еврейчик неожиданно для всех был назначен заведующим отделом спортивной жизни, а позже и ответственным секретарем газеты. Последнее назначение напрямую связывали с хорошим переводом первого секретаря обкома комсомола на другую работу. Он возглавил отдел культуры и пропаганды обкома партии. В одной из легенд о Васе муссировалось, что после своего назначения завотделом собрал на совещание в обком всех редакторов и зачем-то пригласил Васю. Когда совещание закончилось, заведующий как бы между прочим поинтересовался: - Ну что, Василий, поддерживаешь связь с исторической родиной? Бабушка что-нибудь пишет? - Сообщает, что плохо, - потупившись, ответил Вася. - А в чем дело? - заинтересовался завотделом. - Притесняют. Из коренного населения, может быть, и осталась одна бабушка на весь Биробиджан. - Во как?! - удивился завотделом. - Перегибы, обычные перегибы по скудоумию. Он резко сменил тему разговора, сказал, что в ближайшее время Василия пошлют в Высшую комсомольскую школу на курсы ответственных секретарей, так что уж пусть постарается. Когда Василий ушел и разошлись все редакторы, заведующий отделом культуры и пропаганды обкома партии так громко разговаривал и весело хохотал, что секретарь-машинистка встала из-за стола, чтобы прикрыть дверь. Она думала (она сама так якобы рассказывала), что заведующий с кем-то по телефону обсуждал кандидатуру Василия Кружкина как претендента на учебу в Москве. Оказалось, нет, сам с собой разговаривал, восклицал: "Ну и Вася, ну и Кружкин! Кому хошь сто очков даст вперед, молодец!" Увидев секретаршу, вначале хотел объясниться, а потом махнул рукой: "Закрывайте, закрывайте, здесь побывал Вася!" - и опять стал громко смеяться, расхаживая по кабинету. К удивлению многих журналистов, Вася обнаружил недюжинные способности в верстке и макетировании. Он, словно пианист-профессионал, чувствующий музыку кончиками пальцев, мог на лету безошибочно определять количество строк в материале без всякой измерительной линейки. Единственный недостаток Васи - полнейшее непонимание политического момента. Но тут его выручали редактор и неукоснительная регламентация: первая и вторая полосы - для сообщений обкомов партии и комсомола (если нет срочных тассовских материалов), а уж третья и особенно четвертая полосы - спорту, просвещению, литературе, искусству и прочему, прочему... Все это как-то само собой припомнилось перед встречей с Baceй, и я решил, что прежде всего поинтересуюсь, есть ли свободное место на четвертой полосе. Свободного места не было. Я потоптался возле Васиного стола, сплошь заваленного газетными материалами, и уже хотел уйти, но он остановил: - Кто это тебя так?.. - указал на опухший нос. - Упал, - сказал я. Он подал фотографию, на которой строго контрастно бы