лишком резво и чересчур целеустремленно. Вослед мне отпускались шуточки, наподобие - "Эй, комик, штаны забыл - догоняют!..". Конечно, я не учел, что для утреннего моциона проснулся слишком поздно. В магазине никто не захотел даже отдаленно признать во мне физкультурника-одиночку. Как-то враз все единодушно решили, что я - бесстыжая морда и нахал. Возмущенные покупатели, пожертвовав очередью, буквально вынесли меня из магазина. Я чуть не заплакал от досады. Слава Богу, всегда закрытый ларек на автобусной остановке торговал, и мне удалось взять две пачки печенья и баночку трески в томатном соусе, которая продавалась в нагрузку к печенью. Первую пачку печенья съел сразу, у ларька. То есть - когда съел и как? - не заметил. Даже маленько порылся в пакете - неужто все?! Вторую ел не торопясь, контролировал свои действия. Нарочно подошел к доске для вывешивания свежих газет и вроде бы, увлекшись чтением, по рассеянности хрумкал. На самом деле я кончиками пальцев на ощупь читал удивительно вкусное слово, придуманное мукомольной промышленностью СССР, - "Привет!". Привет! - мысленно отзывался каждой печенюшке и, только покончив с ними, удосужился прочесть: ""Н... комсомолец", 20 августа..." "Надо позвонить в "Союзпечать", поинтересоваться, почему на нашей автобусной остановке свежие газеты вывешиваются от случая к случаю?" - подумалось как бы между прочим, и в ту же секунду позабыл и о голоде, и о своем неудачном виде физкультурника, и вообще обо всем. На первой полосе, чуть ниже заметки о комсомольско-молодежной бригаде пригородного совхоза "Узбекистан" "Кто заменит тетю Глашу?", смотрела на меня до боли знакомая фотография улыбающейся старшеклассницы, пускающей мыльные пузыри. А рядом - напечатанное лесенкой мое стихотворение "Ангелы любви", которое было переименовано в "У Лебединого озера" и посвящалось Розе Пурпуровой. (Посвящение озадачило, я не знал - радоваться мне или негодовать? Дело в том, что девичья фамилия Розочки - Пурпурик.) В строке "И - поверил в мечтания, их сокровенность тая..." неожиданно обнаружил лишнее слово, вставленное с неизвестной целью: "И честно - поверил в мечтания..." Господи, какое убожество: если можно "честно" поверить в мечтания, то не возбраняется и "нечестно". Интересно - каким образом, пусть объяснят, мысленно возмущался я, подразумевая под "они" не столько Васю Кружкина, сколько корреспондентов отдела комсомольской жизни. Безусловно, и по посвящению прошлась их рука (Розочка иногда звонила в бухгалтерию редакции и представлялась под девичьей фамилией). Воровски сняв газету, я действительно трусцой вернулся в общежитие. (Кстати, на этот раз встречные прохожие не обращали на меня никакого внимания.) Тщательно изучив публикацию и вообще всю первую полосу (фотоэтюд и стихотворение, очерченные одной линией, визуально воспринимались как единый материал), пришел к выводу, что стихотворение подано со вкусом, а вместе со старшеклассницей и достаточно броско - не затерялось среди газетных информашек. К новому названию постепенно привык - Васина работа. Судя по заголовку "Кто заменит тетю Глашу?", он не поскупился, достал самые сокровенные сбережения, можно сказать, пустил в ход весь свой золотой запас. Наверняка в расчете, что, как некогда "в верхах" заметили его "дядю Гришу", теперь, с "тетей Глашей", заметят и его новаторскую полосу... "Да, Еврейчик-Вася кому хошь даст сто очков вперед", - радовался я за него, надеясь, что и мое стихотворение не будет обойдено... и, если газета попадется Розочке, она непременно прочтет его. А прочитав, простит меня, вернется домой, в общежитие. Словом, "честно поверил в мечтания, их сокровенность тая...", что произойдет именно то, чего я и хотел добиться публикацией. Разумеется, я сожалел, что раньше не натолкнулся на газету, давно бы съездил в редакцию, взял авторские экземпляры. Теперь придется ждать до понедельника - ничего, подождем. Воображение услужливо подсовывало картины радостного возвращения Розочки. О том, что "Союзпечать" почему-то со вторника не вывешивала свежие газеты - и думать не думалось. С утра, оставив две записки для Розочки (одну в двери комнаты, а другую на вахте), отправился в редакцию. Настроение было превосходным: солнце, теплынь - после ночного дождя городок благоухал. Я нарочно пошел через кремлевский парк и даже немножко посидел на лавочке у фонтана. Мириады солнечных искр, сливающихся в устойчивую радугу, свежий запах зелени и нежный аромат цветов - во всем присутствовало вдохновение... Я внезапно почувствовал стихи, меня опахнуло их дуновением. Тысячелетие и миг. Песчинка и планета. Во всем проявлен Божий лик. Во всем дыханье света. Мне стало до того хорошо от понимания, что и я, какой ни есть, храню в себе Божий лик, что невольно вслух засмеялся и вынужден был покинуть лавочку. Две старухи, мирно разговаривавшие, вдруг умолкли и стали опасливо оглядываться на меня. Чувствуя спиной их подозрительные взгляды, шагнул в радугу, а вышел - как из-под душа. Ни о каких стихах не могло быть и речи. Чтобы подсохнуть, решил сразу не заходить в редакцию, а немного погулять возле ДВГ и по чистой случайности выбрал отмостку под окнами библиотеки. Выбор оказался неудачным. Из окна второго этажа высунулись два коротко стриженных атлета и приказали, чтобы не маячил под окнами. Безапелляционность озадачила. - А вы, собственно, кто такие - представьтесь, - как можно учтивее сказал я. - Если мы представимся, - ответил черноголовый, - то ты уж точно костей не соберешь. Ты понял, ханурик? Не дожидаясь моего ответа, приказал белобрысому, чтобы тот спустился и навшивал "мокрой курице". Белобрысый довольно-таки умело циркнул слюной сквозь зубы, с расчетом попасть в меня, и лениво, будто мы уже полдня разговаривали, сказал: - Ханурик, ты слышал? Отвали, а то по стене размажу. Боже, у меня не укладывалось в голове, чтобы так вызывающе грубо разговаривали со мной не где-нибудь, а в ДВГ, в его интеллектуальном центре, лучшей библиотеке города. Мелькнуло - может, сантехники из уголовников?! Вполне, книги очень даже дефицитный товар... Решение созрело молниеносно - дойти до ближайшей телефонной будки и позвонить куда следует. Между тем белобрысый продолжал: - Ханурик, даю десять секунд на размышление. Он исчез, и тут же из соседнего окна, стуча разматывающимися ступеньками, вывалился штормтрап. Самый настоящий, корабельный - лини из промасленной пеньки. Выглянул черноголовый. Не отрывая взгляда от часов, напомнил: - Ханурик, осталось три секунды! Никогда в жизни, ни до, ни после, я не испытывал столь сильного раздражения на прозвище. Взяв первый попавшийся под руку обломок кирпича, сказал, что всякому, кто попытается слезть, еще на трапе расшибу голову. Я отбежал от отмостки и на всякий случай стал под деревом. На этот раз из соседнего окна высунулись сразу четыре головы. Я был удивлен до крайности, потому что в одной из них узнал нашего редактора. Он тоже узнал меня. - Митя, это ты, что ли?! Я вышел из-под дерева и бросил обломок кирпича под ноги. Я не знал, что и подумать. Редактор подошел к окну, у которого стоял черноголовый, и они вполголоса стали горячо что-то обсуждать. Потом редактор выглянул и сказал, чтобы я залезал. Я засомневался - уж не заодно ли он с "сантехниками"? Но редактор, уловив сомнения, успокоил: - Залазь, никто тебя не тронет. - Зачем же по трапу, если гораздо проще зайти через двери? - спросил я. Он почему-то сразу разозлился и даже прикрикнул, чтобы не разглагольствовал, не собирал вокруг себя ротозеев. Его поведение выглядело более чем подозрительным. Теряясь в догадках, я умышленно затягивал время. Белобрысый, равнодушно нависавший над трапом, вдруг спросил: - Слушай, откуда ты взялся? Он повернул голову в сторону окна, из которого выглядывал редактор: - А что... может, эта мокрая курица в самом деле лазутчик от гэкачепистов? Редактор, скрывшись, что-то ответил, я не расслышал - в библиотеке дружно засмеялись. - Эй ты, поэт... летописец... поэт-летописец, давай залазь, а то выберем трап! Сверху посыпались не то веселые угрозы, не то приглашения, но трап рывками действительно стал подниматься. - Постойте! А-а, была не была, - сказал я и ухватился за трап. Моя внезапная решительность вызвала веселое одобрение. Я не столько поднимался по трапу, сколько меня втягивали вместе с ним. У окна, когда влезал на подоконник, меня поддерживали с десяток дружеских рук и чуть было не уронили на отмостку. - Если хотите что-нибудь провалить - поручите комсомолу, - резюмировал я, чем вызвал какой-то чересчур радостный смех. И неудивительно, большинство молодых людей (я насчитал их с дюжину) представляло собою цвет Н-ского комсомола. Во всяком случае, в черноголовом и белобрысом (в обычном ракурсе) сразу узнал заведующего отделом рабочей и сельской молодежи и его зама. Они, конечно, меня не узнали (да и кто я для них?!), зато обратили внимание, что я в ботинках без носков. Черноголовый задрал мне штаны и попросил, чтобы я постоял в таком положении на подоконнике. Он юркнул за стеллаж и через секунду вынырнул с телекамерой. Снимая мои ноги, комментировал: - Нельзя делать революцию в белых перчатках (оных может не оказаться). Демократическую революцию д?олжно делать в белых носках, ибо чуть-чуть воображения, и всякий босяк - архиреволюционер! Однако перед нами не всякий - нет. Поступило срочное распоряжение из-под стола: за выдающиеся заслуги в области культпросвета премировать будущего буржуина двумя парами белых носков. Мне действительно всучили две пары белых носков, после чего под жидкие аплодисменты пригласили пройти в вестибюль - подкрепиться. - Пришло время ланча, а для кого-то линча, - шутили за моей спиной. Кстати, я обратил внимание, что все поголовно были в белых носках. Вообще все происходило как во сне - ярко и неправдоподобно. Четыре состыкованных письменных стола со всякой снедью, густо уставленных бутылками с водкой. На диванах - прикорнувшие молодцы. Какие-то шаркающие шаги внизу, на первом этаже, и наверху, на третьем. Беспрерывно звонящие телефоны и сама атмосфера какого-то показного, ненастоящего веселья вызывали во мне невольное напряжение. Если бы не редактор, взявший надо мной опеку, не знаю, чем бы для меня закончилось посещение ДВГ! Вполне допускаю, что "белые носки", как мысленно я окрестил их, могли меня довольно запросто поколотить. Слава Богу, усаживаясь рядом, редактор шепнул, чтобы на все вопросы отвечал - не знаю, впервые вижу. Белобрысый лихо сорвал пробку, налил мне полный стакан "Посольской". - Штрафную - к линчу! - изрек он. - Никаких штрафных, - не повышая голоса, сказал редактор и, переглянувшись с черноголовым, многозначительно пояснил: - У него другое задание. Черноголовый согласно кивнул, и кто-то, из припоздавших, сказал, чтобы с нормой каждый определялся сам. И действительно, каждый наливал себе сам. Я плеснул чуть-чуть на донышко и почувствовал, что мое равнодушие к водке вызвало подозрение. Меня наперебой стали спрашивать: кто я, откуда, зачем появился здесь, знаю ли редактора или кого-нибудь из присутствующих?.. На все вопросы отвечал односложно - не знаю, впервые вижу. - Ты что же, и своего имени не знаешь? - вкрадчиво спросил усатый молодой человек в темно-синем костюме и галстуке, поднявшийся с первого этажа и, в отличие ото всех, пивший из стакана не водку, а кефир. Все за столом притихли, даже редактор перестал есть, только спросивший как ни в чем не бывало продолжал жевать бутерброд. - Не знаю, - ответил я. - Но имею предположение. Я отодвинул стул и, сняв ботинки, демонстративно стал надевать белые носки. Надевал в полном молчании, чувствуя на себе тяжелые придавливающие взгляды. Когда закончил, через стол подали белое вафельное полотенце. Не знаю, но мне почему-то стало страшно. "Смотри-ка, белое полотенце!" - в смятении подумал я. А между тем усатый пригласил меня сесть и, вскинув и без того высокие брови, поинтересовался, что же это за предположение, если не секрет, конечно. И опять гробовое молчание. Редактор довольно чувствительно наступил мне на ногу, но даже и мельком не посмотрел в мою сторону. Как чистил вареное яичко, так и продолжал чистить, полностью поглощенный своим занятием. Он таким способом предупреждал - ничего лишнего. - Предполагаю, что некоего босяка назвали Буржуином, - сказал я преувеличенно громко, чтобы скрыть охватившее меня волнение. - Ничего подобного, юродствует, - бесстрастно заметил редактор и тут же пояснил: - Поэт-Летописец, через дефис, но Летописец тоже надо писать с прописной. Он как-то залпом проглотил яичко и замер, как бы прислушиваясь к его продвижению по пищеводу. Усатый улыбнулся, а многие за столом засмеялись. Правда, я так и не понял, к чему относился смех: то ли к Буржуину, то ли к Поэту-Летописцу, то ли к залповому проглатыванию яйца. Как бы там ни было - от меня отстали. И хотя съел я немного, а еще меньше выпил, ланч до того разморил, что на рядовой вопрос белобрысого (сидел напротив и на правах хозяина делился со мной закуской), что подать, ответил, что, пожалуй, ничего, потому что очень сильно хочу спать. Усатый, вставая из-за стола, хохотнул: - Отличная нервная система, будем завидовать! За столом заулыбались, я почувствовал к себе такое искренне дружеское расположение, словно вдруг, нежданно-негаданно, совершил безумно смелый поступок и спас всех присутствующих от неминуемой погибели. Усатый попросил редактора и черноголового после обеда спуститься к нему, а всех остальных - действовать по расписанию и не пренебрегать своими прямыми обязанностями. Не знаю, что меня пленило в усатом: интеллигентные манеры, внутренняя собранность или олимпийское спокойствие, - но я почувствовал, что глава здесь - он. И он не выскочка, не самозванец, а, по всей вероятности, сугубо военный человек. Может быть, морской офицер, специально приглашенный для руководства данным предприятием. Что за предприятие, кем приглашен? Оставалось тайной, которую, как это ни странно, мне не хотелось разгадывать. ГЛАВА 12 Я подвинул стул к стене и, скрестив руки на груди, решил прикорнуть. Сквозь дрему слышал странные разговоры о том, что Дом всех газет, очевидно, будет под арестом до суда. Что с обеих сторон (разумеется, я не понимал, какие стороны или чьи) поступило огромное количество жалоб на какого-то литературного работника, который заделался не то Поэтом-Летописцем, не то Буржуином, но которому все равно кранты. Мне привиделось, что я - Самовар-Буржуин. Толстый, пузатый, а на месте пупка у меня - кран. Я стою фертом, подбоченившись, посреди какого-то громадного стола, и у меня одна задача - никаким образом не давать чаю тянущимся со всех сторон стаканам, облаченным в какие-то живые подстаканники. Никто лучше меня не знает, что, как только кран будет открыт, я, как Самовар-Буржуин, немедленно исчезну, потому что вся моя пузатость в "нечаянной чайности...". Меня дергают, толкают, трясут, наконец, так бесцеремонно, что я просыпаюсь. - Вот уж действительно отличная нервная система! Как сурок спать! - весело заметил редактор и сказал, чтобы я шел за ним. Мы прошли через библиотеку, мимо стеллажей книг, через какие-то выгородки и оказались в небольшой глухой комнатке с одним окном, стулом и столом, на котором стоял телефон со снятой трубкой - слышались короткие гудки. Редактор сел на стол и, не глядя, положил трубку на аппарат. - Располагайся, - он указал на стул, - и рассказывай все-все подчистую: почему пришел сюда, что тебе нужно, кто послал? В общем, всё - и начистоту, тебе же лучше будет, - предупредил редактор с такой строгостью, словно у него уже имелись неоспоримые доказательства, компрометирующие меня. - Никто не посылал. Сам пришел, захотелось взять авторские экземпляры со своей публикацией... Внезапно зазвонил телефон. Редактор остановил меня и так же, не глядя, как положил, снял трубку. - Внимательно слушаю, редактор "Н... комсомольца". Да-да, это "горячий" телефон. Ладонью прикрыл трубку, подал мне: - Послушай, только ничего не отвечай, я сам поговорю с ним. - Докладываю со всей строгостью и ответственностью, - услышал я отчетливо присевший от волнения, хрипловатый баритон. - В пятницу, четырнадцатого августа сего года руководитель литературного объединения вашей газеты Дмитрий Слезкин под личиной литературного работника собрал с каждого вновь прибывшего на заседание вольнослушателя по семь целковых. С целью напечатать своим способом "Книгу книг" для восхваления советского тоталиризма, чтобы поддержать как-то: Янаева, Крючкова, Язова, Павлова, Пуго и других закоренелых гэкачепистов. Слезкин планирует прибыть в редакцию на Успение Пресвятой Богородицы, двадцать восьмого августа. Предлагаю тут-то его и взять. (Продолжительная пауза, потом вопрос - записал ли?) Я вернул трубку, не зная, что и подумать. - Нет-нет, повторите последнее предложение, - попросил редактор и шепнул, чтобы я приблизился и слушал вместе с ним - сейчас будет самое интересное. После некоторой паузы он спросил звонившего: - Ваша фамилия, имя и отчество? В трубке неуверенно кашлянули. - Так тожеть нельзя. По радио объявили, что можно свидетельствовать без своей фамилии, конфидицно. "Господи, это же староста литобъединения, мой Лев Николаевич!" Редактор согласился, что можно без фамилии, но в деле со Слезкиным - особый случай. - Он пойман и взят под стражу, а на допросах свою вину отрицает, говорит, что деньги на "Книгу книг" сдавались добровольно, требуется очная ставка. В трубке опять кашлянули. - Лично я деньги не сдавал. - Вот и хорошо, - одобрил редактор. - Будете вне всяких подозрений и тем еще лучше поможете следствию по делу гэкачепистов на местах, - последние слова произнес так, словно прочитал полное название дела с лежащей перед ним папки. В ответ на другом конце провода положили трубку. Редактор тоже положил, но не на аппарат, а на стол. Видя мою растерянность, даже притюкнутость (я был в таком смятении, словно мне опять подали полотенце), он сказал: - Чувствуешь, Митя, тебя обложили со всех сторон, запираться бесполезно - выкладывай. Я не понимал, что происходит. Голова лопалась от вопросов, которые, словно радиоактивная соль, выпадали в осадок, разрушали ум. Мгновениями казалось, что я рехнулся, мой мозг отказывался мне служить. "Староста чем-то напуган - чем? Кто такие закоренелые гэкачеписты и почему на меня пало подозрение, что я их лазутчик?" Вопросы, вопросы и ни одного вразумительного ответа, какой-то сплошной "тоталиризм"! Нервно засмеявшись, вытащил из внутренних карманов пиджака три пачки денег, перетянутые белыми нитками, и положил их на стол. Редактор молча встал, неторопливо выдвинул верхний ящик стола. Я увидел плотные пачки двадцатипятирублевок, лежащие трехслойными рядами и стянутые банковскими бумажными полосами. "Откуда здесь так много денег и почему он показывает мне?! Неужто банк... а меня подставили?! Почему меня?! "Тоталиризм"!.." Я откинулся на спинку стула, чувствуя, что ворох новых вопросов только усиливает ощущение, что я поглупел окончательно. Уловив, что я потрясен увиденным, редактор так же неторопливо, как выдвинул, задвинул ящик. - Итак, Митя, - он засмеялся, - взяток не беру. Редактор протянул мне подкожные деньги, которые в сравнении с теми, что лежали в ящике стола, показались хотя и жалкими и замызганными, но такими домашними и родными, словно газетные вырезки моих опубликованных стихотворений. От тех же, лощено-тугих, пахнуло холодной отчужденностью, я почти физически ощутил изморозь какого-то потустороннего ветерка. - И что же, по-вашему, меня ждет? - равнодушно спросил я и, внезапно даже для себя, идиотски хихикнул. (Ужасно некстати вспомнилось письмо Незримого Инкогнито, в котором он пророчествовал Дивному Гению шествие в Светлое Будущее непременно в кандалах.) Я хихикнул оттого, что легко представил себя Дивным Гением. На подоконнике стоял графин с водой, редактор подал стакан. Он почувствовал, что я не в себе. - Митя, успокойся! Даю слово, что здесь (он постучал по верхнему ящику стола) нет никакого криминала. Ответь: почему ты пришел сюда, с какой целью? И вот увидишь, я тоже отвечу на все твои вопросы. Выпив воды, я повторил, что никто меня никуда не посылал. Я сам пришел в ДВГ. В конце концов, имею право прийти на работу, имею право взять авторские экземпляры газеты, в которой опубликовано мое стихотворение? А потом, кто такие гэкачеписты и почему именно я должен быть их лазутчиком? - Гэкачеписты - враги демократии. И ты это знаешь не хуже меня, - сказал редактор. - Иначе зачем бы они держали Горбачева в Форосе?! Мои расширенные глаза, удивление, наконец, глупейшие вопросы, на которые мог бы ответить любой школьник, привели редактора в замешательство. - Митя, ты либо притворяешься, либо только что вышел из лесу! Неужели ты газет не читаешь, телевизор не смотришь, радио не слушаешь?! С людьми-то в общежитии встречаешься или ты живешь в мусорном ящике?! Конечно, он не хотел меня оскорблять, но оскорбил. Я разозлился, сказал ему, что он очень прозорливый -да, не читаю, не смотрю и не слушаю! Мне до того обидно стало, что сижу перед ним действительно дурак дураком, - у меня даже комок подкатил к горлу. Чтобы не выдать себя, высморкался и, украдкой вытирая глаза, увидел, что высморкался не в носовой платок, а в премию, то есть в демократическую пару белых носков, вот только что мне всученных. Он тоже увидел - мы переглянулись. Понимая, что он уже ничего не поймет, сказал ему, чтобы он ничего не думал - от меня жена ушла. И совершенно непроизвольно высморкался еще раз. Редактор поверил мне. От него я узнал странные вещи: о путче гэкачепистов, о демократической революции и, самое удивительное, о своем прямом участии (в масштабах области) в этих судьбоносных исторических событиях. Оказывается, сразу после выхода в свет газеты с моим стихотворением "У Лебединого озера", посвященным Розе Пурпуровой, редактору позвонил Сам первый секретарь обкома партии и, не скрывая угроз, сказал, что за публикацию антипартийного стихотворения с мыльными пузырями он, редактор, и я, автор, получим по всей строгости чрезвычайного положения. - Это же форменное безобразие - издевательство и прямой призыв к бунту, - сказал Сам и пообещал в ближайшее время разобраться с нами. Слава Богу, в ближайшее время случилась демократическая революция! Но и тут для нас с редактором вышло не все ладно. ТАСС сообщил, что некоторые области поддержали гэкачепистов, а особо рьяные... поместили на первых полосах газет "оды", восхваляющие путчистов, и в качестве примера сослались на мое стихотворение, опубликованное в "Н... комсомольце". Откуда я мог знать, что балет "Лебединое озеро", транслируемый в течение трех дней по всем каналам телевидения, станет визитной карточкой путчистов?! Сели мы с редактором между двух стульев. - А что же Вася Кружкин? - спросил я редактора. Как ни крути, а заголовок моему стихотворению и вообще всю новаторскую полосу придумал он. Разумеется, я ничего не объяснял редактору, просто поинтересовался, любопытно стало - как Вася выпутался из переделки, которую самолично сотворил и в которую вовлек нас, не по злому умыслу, конечно, - стихийно? Редактор безнадежно махнул рукой: мол, что с Еврейчика возьмешь?! - Удрал в командировку - успел. Уехал на историческую родину... Будет там лес валить - заменит и тетю Глашу, и дядю Гришу. Редактор как-то невесело засмеялся своей шутке и посоветовал и мне срочно уехать куда-нибудь подальше. Я сказал, что мне пока нельзя уезжать - вдруг жена вернется! Редактор, разведя руками, вскинулся: - Ну, Митя, ты даешь! В стране революция, все общество трещит по швам, ломаются государственные устои, не ровен час, новый отец народов объявится, а он - вдруг жена вернется! И стал стыдить меня, что я хуже последнего обывателя. На одной чаше весов - судьба мира, а на другой - мельчайшей молекулы, невидимой невооруженным глазом, и что же?! Для человека, называющего себя Поэтом, судьба молекулы перевешивает все судьбы мира! - Анекдот, да и только! - в сердцах подытожил редактор и, не скрывая сарказма (старался уколоть побольнее), повторил меня как бы с ужасом: - Нельзя уезжать, никак нельзя - вдруг жена вернется! У него довольно-таки смешно вышло, по-театральному убедительно, но я не засмеялся. Мне стало грустно, хотя я понимал, что по большому счету он прав и если я чего-то достоин, так это прежде всего высмеивания. - Понимаешь, - сказал я, - тут дело не в том, что она вдруг вернется. Тут все дело в том, что она вдруг вернется, а меня нет, понимаешь?! - Не понимаю и не хочу понимать, - возмущенно ответил редактор. Я полез в карман за носовым платком (у меня внезапно объявился насморк - неудачно шагнул в радугу или еще почему-то?!) и, вспомнив о своем злополучном приключении с носками, задержал руку, не стал его вытаскивать, побоялся ошибиться вторично. Редактор, перехватив мой взгляд, ухмыльнулся (здесь он все понял, раскусил). Как бы думая о чем-то своем, меня не касающемся, положил трубку на телефон, стал смотреть в окно. В данной ситуации было бы глупо что-то доказывать. Это отвратительно - бояться выглядеть смешным, когда понимаешь, что и так смешон. Пересилив себя, вытащил платок (мне повезло, я иногда бываю неправдоподобно везучим) и, торжествуя, громко высморкался. Редактор изумленно воззрился на меня - оказывается, у человека, ни во что не ставящего судьбы мира, вполне может быть настоящий носовой платок?! Он был посрамлен. Я как ни в чем не бывало спросил: а что же он сам никуда не уезжает, тучи сгустились над нами обоими? Не буду злоупотреблять подробностями. Тогда мне удалось узнать такие вещи, о которых все это время предпочитал помалкивать. Судите сами - тугие пачки двадцатипятирублевок, оказывается, были всего лишь малыми добровольными пожертвованиями наипервейших "новых русских". Да-да, в пользу зарождающейся демократии и реформ. Кто они - наипервейшие? Тогда их называли спекулянтами, кровососами, в общем, криминальными элементами. Что же произошло? Произошла своеобразная рокировка - элита партии добровольно залезла под стол, а комсомольская элита, ею взращенная, уселась за столом. Поначалу приказы из-под стола исполнялись неукоснительно. Это потом уже понятливые ученики затоптали своих учителей. Благо, что те сами легли под ноги. Неправдоподобно?! Мне самому не верилось. - Наивный ты, Митя, - сказал мне тогда редактор. - Мы все, вся страна за демократию, но где взять демократов?! В том-то и парадокс, что у нас нету ни демократов, ни путчистов. Иначе нам самим не пришлось бы надевать белые носки и закрывать свои же газеты как гэкачепистские. Все - как в военно-патриотической "Зарнице" - сами разделились на приятелей и неприятелей и понарошку воюем. Но жертвы будут всамделишные, потому что ни в одной игре не обходится, чтобы не нашлись такие, кто обязательно воспользуется игрой для сведения давнишних счетов по-настоящему, с мордобоем. Вспомни "Зарницу", а тут игра в революцию в масштабе державы, да что там - в мировом масштабе! Так что жертвы будут - и не шуточные. И первыми падут такие, как ты, Митя: близорукие, не от мира сего, чересчур доверчивые, чересчур прямолинейные. Помнится, меня обидела роль жертвы, но он сказал, что, не будь его, меня бы линчевали уже во время ланча. Потому что они, "белые носки", истосковались по правдашним путчистам, а тут, по свидетельству народных мстителей (имелись в виду доносчики), объявился самый настоящий путчист - лазутчик Митя Слезкин. За время нашей беседы несколько раз звонил телефон, но в трубке загадочно молчали. Через каждые полчаса редактор отлучался, очевидно к усатому. А где-то пополудни меня выпроводили. С часу на час ждали каких-то гостей с ЖБИ, которые в поддержку гэкачепистов должны были расколошматить все окна в ДВГ, а потом в бывшем здании горкома КПСС. На прощание редактор дал мне пачку газет с моим стихотворением и общую тетрадь (от корки до корки заполненную доносами). - Почитай, Митя, - напутствовал он, когда я уже спускался по трапу. - Любопытное чтение, может, Вася Кружкин не так уж и не прав, что укатил?.. ГЛАВА 13 В день Успения Пресвятой Богородицы, как и планировал, пошел на очередное заседание литобъединения. Настроен был архивоинственно. Не терпелось не просто отдать деньги, а побыстрее освободиться от них. Но более всего жаждал освободиться от литобъединенцев, хотелось гнать их поганой метлой. Да-да, именно так! He раз и не два мысленно прокручивал свою тронную речь, в которой, после того как отдам деньги, намеревался сказать: "А теперь, мнимые классики, как то: Пушкины, Гоголи, Толстые, Некрасовы и прочая, прочая... отпускаю вас на все четыре стороны. Идите с миром к своим детям и внукам, но упаси вас Боже когда-либо писать - руки поотрываю!" Конечно, я понимал, что отрывать руки - это уж чересчур... Но давать сто розог за каждое неправильно употребленное слово, как хотел Лев Николаевич Толстой, мне представлялось незаслуженной милостью и даже потачкой всякого рода графоманам. Выжигать их каленым железом - вот что надобно для русской литературы, думал я, подготавливаясь к заседанию литобъединения как к акту кровавого, но справедливого возмездия. Все, что прежде мне нравилось в литобъединенцах, теперь вызывало отвращение. Мой разворот на сто восемьдесят градусов объяснялся не столько их лжедоносами на меня (было и это), сколько их непролазно дремучим косноязычием. "Избранное сочинений" в общей тетради при одной только мысли, что это изыски не рядовых негодяев, а якобы еще и литературно одаренных, приводило меня в состояние зубовного скрежета. Большинство кляуз начиналось со слов: "Пишет вам ветеран труда, пенсионер, один из Лермонтовых от имени всех Лермонтовых областного молодежного литобъединения (на двадцать второе августа нас насчитывалось пять голов)..." Или: "...один из Тургеневых от имени всех Тургеневых..." Или: "...Шекспир от имени всех Шекспиров" и так далее... менялись только фамилии классиков и количество голов. Все двадцать шесть кляуз были датированы двадцать вторым и двадцать третьим августа (потом "горячий" телефон, введенный новой властью для доносительства, был отменен). Путем простых арифметических подсчетов я установил, что каждая группа мнимых классиков насчитывала в среднем от трех до четырех человек. Но лучше бы не устанавливал. Примелькавшаяся репродукция перовских охотников, висящая над головой дежурного вахтера, загородку которого не минешь в общежитии, стала преследовать меня своими внезапными метаморфозами. Как раз в день литературного заседания проходил мимо и обмер: вместо охотников - длинноволосые Шекспиры! И не байки друг другу рассказывают, а сочиняют коллективную анонимку. Если бы я не знал на кого! Впрочем, не это расстроило, а шаблонность фантазии, эпигонство. Конечно, я не упоминал бы об этом, но именно кляуза "Шекспира от имени всех Шекспиров..." окончательно раскрыла глаза на происходящее. Дело в том, что ни в первом призыве (скажем так), ни во втором, когда я распоясался, у меня Шекспиров не было среди литобъединенцев. А в третьем я вообще не давал никому никаких имен. Предположил, что, может быть, сами того не зная, сидят в актовом зале будущие классики мировой литературы, но конкретно, кто из них кто, не уточнял. Выходило, что они сами, без моего ведома, завладели выдающимися литературными именами. Самозванцы, Гришки Отрепьевы - они еще смеют называть себя Шекспирами?! Чуть-чуть страна оступилась, еще не сбилась с пути даже, а они уже занесли свои кривые сабли над Иваном Сусаниным. Шляхтичи проклятые - сброд! Я был полон гнева потому, что в ту минуту всем сердцем ощутил корыстную низость смутного времени, точнее, всех смутных времен. Потом пришла мысль, что раз литобъединенцы присвоили себе имена, то по моей тарифной сетке с них причитается, они автоматически лишились своих подкожных денег в мою пользу - истратили, так сказать, на покупку литературных имен. От удовольствия я даже приостановился - я пришел к выводу, что имею моральное право не только не издавать коллективный сборник, но и не отдавать никаких денег. Разумеется, я и думать не думал не отдавать. Я только подумал, что имею моральное право... Но я знал, что отдам, чтобы они совсем уж пали в своем корыстолюбии. Я зашагал дальше и даже ускорился - никто из нового призыва литобъединенцев не знал о моей сетке. И, стало быть, не мог ею воспользоваться. Тут чувствовалась чья-то волосатая информированная рука. Маяковского и двух Горьких я сразу отмел - они никогда не ходили в моих приближенных, и в актовом зале я их приблизил по чистой случайности. Другое дело, староста литкружка и его помощник, в прошлом ветфельдшер. Я вспомнил, с каким изяществом он наложил мне на манжеты свои шелковые лигатуры, и чуть не вскрикнул от точности попадания - он! Только он, ветеринар, мог считать новоявленных Лермонтовых и Шекспиров в головах - профессиональная привычка. Но без старосты он бы не осмелился - исключено. Тем не менее участие старосты оставалось под вопросом. ...В понедельник позвонил в редакцию - донес со знанием дела, указал, где и когда брать... Не сказал, что он староста литобъединения, утаил, но и Львом Николаевичем не назвался. Потому и не назвался, что, в отличие от новоявленных классиков, они с ветфельдшером получили свои литературные имена лично от меня. Доведись следствию заняться мною как гэкачепистским сторонником, старосту бы неминуемо вычислили по литературному имени. В общем, ему не хотелось выглядеть в моих глазах доносчиком, и в то же время, чтобы обезопасить себя, он организовал (не без помощи ветфельдшера, конечно) массовые доносы литобъединенцев, которым (может быть, в шутливой форме) присвоил выдающиеся имена по моей схеме. Никогда не думал, что мне придется самого Льва Николаевича уличать в плагиате! Я стал вспоминать кляузы, то есть от имени кого они писаны, и обнаружил странную особенность: кроме общепризнанных и давно почивших классиков среди литобъединенцев довольно-таки часто встречались не только зарубежные (коих по патриотическому чувству избегал - наши не хуже), но и ныне здравствующие классики, которые шли у меня, как дефицитные, по чрезвычайно высокому тарифу. Признаюсь, что руководствовался не какими-то там высшими соображениями, а инстинктом самосохранения. Был случай, когда один совершенно уж никчемный человек вдруг возжелал быть мной, да-да, Митей Слезкиным! Тогда-то я и вздул тариф, а иначе бы не отбился. А потом, одно дело - видеть в литобъединенце давно почившего классика (ностальгия по ушедшей духовности), и совсем другое - плодить двойников здравствующего писателя. Есть в этом что-то противоестественное, патологическое. Исключения, конечно, были, но только для нобелевских лауреатов. А тут из двадцати шести анонимщиков треть - писатели-иностранцы или наши, выехавшие за рубеж. И ни одного Толстого, и ни одного Некрасова! Странно, очень странно, чтобы в отсутствие строго регламентированных тарифов не нашлось никого, кто бы возжелал покуситься на хрестоматийно известные фамилии! Стало быть, при всей свободе выбора на звания Толстого и Некрасова было наложено табу. Кем? Наверное, теми, кто оставил их для себя. Феноменально! Это не только выдает старосту и его помощника - своеобразное использование служебного положения в личных целях, - но и подтверждает, что они принимали активное участие в организации массовых доносов. Негодяи! Я их возвысил, а они... Что ж, тем горше будет расплата!.. Кипя негодованием, я то и дело возвращался к тронной речи. Угроза поотрывать руки казалась мне безвинным детским лепетом, и я заменил ее. В последнем варианте заключительная фраза должна была прозвучать так: "...но упаси вас Боже когда-либо впредь писать - головы поотрываю!" Вначале я удивился, что расстояние от конечной остановки до ДВГ одолел пешком - ни разу не воспользовался услугами городского транспорта. Затем - удивился времени: до начала заседания оставалось почти пятнадцать минут. И только потом - зловещей отчужденности здания. Все двери в ДВГ оказались опечатанными, а отмостка была обильно усыпана стеклами и вырванными с мясом оконными рамами, кое-где валялись разбитые вдрызг телефонные аппараты. Если бы я не знал о гостях с ЖБИ, то, наверное, плановые мероприятия революции привели бы в ужас своей бессмысленной жестокостью. Но я знал, а потому обратил внимание, что следы погрома почти не коснулись первого этажа, зато гости с ЖБИ разгулялись на втором - ни одного живого окна, зияющие пустоты. Именно на втором, как на витрине, был выставлен на всеобщее обозрение вопиющий антагонизм путчистов-гэкачепистов и демократов - "белых носков". Первые крушили окна ДВГ массовым оружием пролетариата с улицы, вторые безо всякого оружия, - изнутри. Общий результат (выбитые окна) списали друг на друга - и те и другие имели свой особый взгляд на происходящее. Подстелив газету, сел на ступеньку крыльца так, чтобы не видеть революционного плюрализма мнений. Потрясающее изобретение - революция. Потрясающее до основ... А с криминальной точки зрения - гениальнейшее. Все виноваты, а потому никто не виноват. Всякий, коснувшийся революции, греховен, а не коснуться ее нельзя, потому что она сама касается всех. Это очень справедливо, что в конце концов революция пожирает своих детей. Потому что люди, вызывающие революционную ситуацию, - преступники. Я не хочу быть ни революционером, ни контрреволюционером. Я даже гражданином не хочу быть. Я хочу быть обывателем. Да-да, обывателем, у которого есть прямые обязанности перед своей семьей, перед государством, если оно чтит обывателя, а все остальное - его священные права. Я не хочу быть ни на чьей стороне, а только - на солнечной. Сколько замечательного вокруг - леса, реки, моря, океаны. А еще космос: звезды, планеты, всякие там астероиды!.. Если все это для любимого человека - понимаю. Если для революции, для ее героев - не понимаю. Почти семьдесят пять лет восхищались революционерами, революционными демократами, растили сообща какого-то нового человека, а на поверку - "горячий" телефон, разбитые окна и опечатанные двери. Может, мои литобъединенцы не так уж и не правы, что старыми, в сущности гэкачепистскими, методами решили разделаться со мной? Для них я (не важно, на чьей стороне) участник революции, а стало быть, со мной нечего нянькаться, - молодцы! В своем доносительстве они более честны, чем подлинные организаторы революции. Во всяком случае, они поступили на уровне нашего советского обывателя, и у меня не должно быть никаких претензий. Самое разумное - забыть о тронной речи, молча отдать деньги и исчезнуть. Мне еще надо поблагодарить их, что они не побежали спасать меня - тогда бы уж точно и меня погубили, и себя подставили... - Мужчина, что вы здесь делаете, ваши документы?! - прервал мои мысли неизвестно откуда взявшийся милиционер. Я впервые видел милиционера моложе себя - пацан лет восемнадцати. Отсюда и непривычное для меня обращение: обычно ко мне всегда обращались на "ты" или -