вой не поможет! Алексей Феофилактович стоял у двери в киоск точно шкаф, выставленный на улицу, - таким объемно-громоздким и брошенным казался он в лисьей шубе. - В переводе с греческого Феофилакт означает - Богом хранимый. Слышите?! Богом!.. А не какими-то там ментами. Алексей Феофилактович, видимо, упарился, снял меховую шапку и, повернувшись ко мне, стал подвязывать клапаны. Да, удивительным было, что Алексей Филактич оказался Алексеем Феофилактовичем, но еще более удивительным, что - Двуносым, то есть генеральным директором летнего бара. Конечно, мы особо не челомкались. Как водится, разок обнялись. Напяливая шапку, Двуносый крикнул, чтобы принесли четыре кружки пива - обязательно подогретого. На правах хозяина, чтобы не месить грязный снег, отодвинул щит и прямо через сугроб повел к столу. - Что касается меня, - сказал я, - мне достаточно одной кружки и, если есть, плитки любого дешевого шоколада. Относительно пива Двуносый не отменил заказа, а за шоколад оскорбился: - Обижаешь, поэт?! Оглянулся и уже в спину Лехе-менту: - Захвати два "сникерса"! Мы сели во главу стола (нам услужливо поставили ящики, которые, очевидно, для подобного случая приберегались под столом). Двуносый, воистину как генеральный директор, оглядел присутствующих, столовским ножом постучал по пустой трехлитровой банке, выждал, пока на "камчатке" утихомирятся (там спорили, в каком пиве больше градусов: в холодном или подогретом?), объявил: - Сегодня у нас памятный день... Леха-мент почти бегом поднес четыре кружки пива. Без пены оно парило, точно горячий бульон. - Алексей Фил... - Двуносый напрягся, присутствующие притихли. Леха-мент вместе со "сникерсами" вынул из кармана клочок бумаги и, не таясь, в открытую прочитал по слогам: - Фе-о-фи-лак-то-вич! - Пояснил: - Это... чтобы присутствующие не коверкали. За столом одобрительно загудели. Двуносый, ухмыляясь, подал одну из кружек Лехе-менту: - За находчивость! - За находчивость! - отозвалось застолье. Получилось что-то вроде импровизированного тоста. Грех было не выпить. Мы выпили. Я - одним духом - почти полкружки! Выпил и поплыл, то есть не поплыл, конечно, а опьянел. Поначалу даже не понял, почувствовал в животе некоторое жжение, стал заедать "сникерсом" (Двуносый нарезал тонкими аккуратными пластинками). Потом по всему телу приятное тепло разлилось, и такая легкость появилась в общении, взаимопонимании, оценках, словно вот только что стал выпускником какой-то самой главной академии на всем земном шаре. Запомнилось, как Двуносый представил меня застолью: - Вы все здесь сидящие пьете пиво с таранькой, а Дмитрий Слезкин (прошу обратить внимание) со "сникерсом". А почему?.. Да потому, что мы с вами простые люди, серийного производства, а посмотрите, как Митя одет? Митя - товар штучный, можно сказать, ювелирный, как яйцо Фаберже. Он - поэт!!! НАШ ПУТЬ ВСЕ УЖЕ, УЖЕ, УЖЕ, НО ЭТО, БРАТЦЫ, НЕ БЕДА. ДЛЯ ТЕХ, КТО ПЬЕТ В "СВИНЯЧЬЕЙ ЛУЖЕ", ОН РАСШИРЯЕТСЯ ВСЕГДА. Безусловно, аплодисменты, чоканье, поцелуи. На "камчатке" затянули "Славное море священный Байкал...". Мне было и совестно, и приятно. Но все же больше совестно - ну какое я яйцо, тем более драгоценное?! В общем, в расстройстве чувств под "сникерс" допил пиво, уже собрался вставать из-за стола, и тут мне пододвинули еще кружку. Слово опять взял Двуносый. - Побратимы! (Почему побратимы? Бог весть!) Знаете ли вы, дорогие побратимы, что в Байкал впадает триста тридцать шесть рек, а вытекает всего одна Ангара?.. Вот и нас триста тридцать шесть побратимов. (Откуда?! Нас присутствовало не более семнадцати-восемнадцати.) Вы слышите, какая большая цифра - мы! А Митя, как Ангара, всего один наш представитель. И он пришел к нам, чтобы поздравить нас, потому что сегодня ровно три месяца, день в день, как наш летний бар под открытым небом живет и здравствует. Ура, побратимы!.. На "ура!" никто не отозвался, наоборот, присутствующие как будто перестали слушать Двуносого (принялись стучать таранькой, обминать о край столешницы). Но Двуносый потому, наверное, и стал генеральным директором бара под открытым небом, что обладал непревзойденным чутьем. Он не закончил речь, это была только пауза, после которой, не акцентируя, совершенно обычным голосом, словно подобное случалось едва ли не каждый день, сказал: - А сейчас, побратимы, многоуважаемый наш поэт от Фаберже Дмитрий Слезкин спонсирует каждому из нас по три бутылки или кружки пива (кто как хочет). Все это, так сказать, в честь нашего процветания. Застолье вздрогнуло, воздух над двориком сотрясло дружное "ура!", начались чоканье, поцелуи, шум, гам - словом, братание трехсот тридцати шести побратимов. Во время этого братания я спросил Двуносого, как понимать его. В ответ он вначале утонул, спрятался в своей "лисе", а потом важно так выдвинулся из мехового сугроба (ну не Крез, конечно, но купец - первостатейный) и объяснил, что с момента нашей встречи он задолжал мне за рекламное стихотворение (считая только выходные - субботы и воскресения) тридцать полных рабочих дней, а тридцать, помноженное на четыре обещанных кружки пива, составляет шестьдесят литров или, что одно и то же, сто двадцать кружек. - Все нормально, - сказал Двуносый и озабоченно поделился: - Приспело отдать долг, чувствую, что скоро придется расстаться с названием "Свинячья лужа". Естественно, нам не дали побеседовать - побратимы очень бурно потребовали спонсируемые бутылки. А некто черный и волосатый (я узнал его, мы вместе ехали в автобусе) стал, точно в припадке, биться головой о стол и кричать, что за три бутылки он кому хошь пасть порвет. При этом он так свирепо взглядывал на меня и так разъяренно скрежетал зубами, что ошибиться в его намерениях было просто невозможно. - Ладно, Реня, хватит блажить, - осадил Двуносый и пообещал, что через минуту-другую директора "комков" бесплатно отоварят конкретно каждого из присутствующих. Действительно, появились бывшие друзья Двуносого по общежитию, в белых халатах и каких-то расширяющихся кверху колпаках хлебопеков. Даже телохранитель Тутатхамон был в белом колпаке. Все они, горбатясь, несли по ящику с пивом. Большинство побратимов выскочило из-за стола сразу - оставшиеся наспех допивали пиво, перешагивая через длинные скамейки. Леха-мент, сейчас же сообразивший - началось!.. - бросился ораве наперерез. Он угрожающе кричал, что пусть только кто попробует дотронуться до пива! Резвая волна побратимов лихо смела переносной заборчик, но тут же и захлебнулась. Подскочивший Леха-мент и Тутатхамон-сантехник сгоряча едва не уложили друг друга, наконец вместе с директорами "комков" заняли круговую оборону. Всякий подбегавший получал такого сильного тумака в ухо, что непременно падал или удивленно садился на снег. Единственный, кто прорвался сквозь оборонительный заслон, был синюшно-черный и нестерпимо волосатый Реня. Схватив ящик, он, точно снежный человек, перепрыгивая через сугробы, побежал за киоски. За ним кинулось человек пять побратимов. - Пусть бегут, - остановил Двуносый Тутатхамона. - На шесть человек только по норме пива и достанется. - Во-о голова-а! - простонал сантехник-телохранитель, и многие из лежащих приподняли облепленные снегом лица, чтобы посмотреть на Двуносого. Двуносый скептически усмехнулся и как ни в чем не бывало поднял кружку, предложил выпить на брудершафт. Конечно, стеклянные пол-литровые кружки - это не рюмки. Половину содержимого я вылил себе на грудь и в меховой рукав Двуносого. Он крикнул своим соратникам, чтобы нам принесли еще по кружке. Нам принесли, мы повторили мероприятие, причем на этот раз так успешно, что, осушив бокалы, не пролили ни капли. Постепенно застолье возобновилось. Говорю "постепенно" потому, что со второго бокала на брудершафт возникло чувство, будто я закончил еще одну академию. Во всяком случае, земля покачнулась и последовательность происходящего совершенно утратилась. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Я читаю стихи. Низкое солнце светит в затылок. Стол раздавлен моей тенью, но лица присутствующих светятся, словно электрические лампочки. - Слушайте, побратимы, вам про любовь рассказывают! Двуносый стучит ножом по пустой трехлитровой банке. В ней, как в увеличительном стекле, растягиваясь, сминаются лица. Скрип снега - подводят патлатого Реню в черной собачьей дохе. Сзади на вывернутых руках - Леха-мент и Тутатхамон-телохранитель. - За что?! - возмущенно спрашивает Реня и требует: - Пустите! Двуносый кивает на меня: - Если только - Митя, он спонсировал. Мент и Тутатхамон отлетают в разные стороны. Реня падает на колени, воздев руки к небу: - Спонсор, мы же в одном автобусе ехали?! Я смотрю на запрокинутое безутешное лицо Рени и вижу, что один глаз у него заплыл, а в другом, темно-фиолетовом, отражаемся я и он. (Мне это не кажется странным.) Реня идет полуфертом, то есть одной рукой подбоченясь, а другую поднял, словно приготовился плясать вприсядку. Но плясать вприсядку он не может потому, что теперь на поднятой руке у него сижу я, поэт Дмитрий Слезкин. Я читаю стихи. За пазухой у меня папка "нетленок", которые намеревался продать, но теперь, когда Реня торопливо несет меня вокруг длинного стола, я, пользуясь случаем, вынимаю их и швыряю над столом в воздух. - Да здравствует Король Поэтов! - имея в виду себя, кричу я. - Да здравствует спонсор! - кричат побратимы. Подхваченные легким ветерком, белые листы, разлетаясь, кружатся, парашютируют - от их обилия рябит в глазах. Лиловый зрачок погас, сиреневое пятнышко потускнело... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . x x x И вот уже я стою возле киосков. Со стороны казино появляются богато одетые люди. У них хорошее настроение, они в выигрыше. Особенно заметен плотно сбитый мужчина в пыжиковой шапке и превосходной дубленке. Рядом с ним красавица в кожаном пальто. Воротник пальто из ламы, а на голове у красавицы бордовая пуховая чалма. Снежинки на ней огнисто вспыхивают, будто она осыпана самоцветами. От периметра летнего бара скользящей тенью отделился Леха-мент, подбежал к плотно сбитому мужчине, отрапортовав: на вверенном ему объекте... Мужчина снял перчатку, поздоровался с Лехой за руку и тут же позабыл о нем. Другие пыжиковые шапки сейчас же оттеснили Леху куда-то назад. Появился Двуносый со своими директорами "комков" и телохранителем. Остановились в отдалении, словно нашкодившие дворняжки, - заметит хозяин или нет?! - И все же заглавная здесь она, е-е он у-бла-жа-ет! - сказал я и пропел вслух потому, что сразу узнал и начальницу железнодорожных перевозок, и начальника железнодорожной милиции. Чтобы никаким образом не заприметили, что я - я, нахлобучил на голову капюшон с подшитой внутри подушкой, отвернулся, стал смотреть в другую сторону. Всем своим видом показывал, что никакого отношения к разбросанным "нетленкам" не имел и не имею. Просто стою у киосков, ем "сникерс". Мужчина в дубленке легко наклонился, поднял белый лист, пробежал глазами, подозвал Двуносого. Тот подлетел как на крыльях. Потом они разговаривали, поглядывая на меня. Запыхавшись от рвения, прибежал Тутатхамон: - Сколько просишь за стих? - Какой именно? - спросил машинально, но Тутатхамон уже побежал назад, к разговаривающим. Кстати, побежал как бы врассыпную - в свете электрических лампочек его тень действительно разбежалась во все стороны. Я крикнул Тутатхамону, что не надо ничего узнавать - любое стихотворение дарю бесплатно. Начальник не принял подарка, дал через Двуносого пятьдесят долларов. А когда стихотворение прочла начальница перевозок, Двуносый с видом медицинского светилы доверительно поведал ей, что я пишу день и ночь, что мне даже поесть некогда - талант, поэт от Фаберже! При чем тут Фаберже?! В заключение, как и подобает медицинскому светиле, полагаясь как бы исключительно на порядочность начальницы, вполне конфиденциально сообщил (так сказать, рассекретил диагноз): - Кожа и кости, скоро с голодухи пухнуть начнет. - Господи, не понимают у нас талантов, не понимают! Да ему при жизни надо ставить памятник! Она немножко всхлипнула, но не обо мне, конечно, а обо всех русских талантах. И вот тут начальник отстегнул еще пятьдесят долларов и конкретно сказал Двуносому, чтобы не дал мне помереть. А иначе... Что иначе?! Во всяком случае, Двуносый пообещал, что разобьется в лепешку, но помереть не даст... И еще эпизод. Директора "комков" несут меня через вестибюль общежития, и вдруг Алина Спиридоновна замечает, что на одной ноге у меня нет финского сапожка. Как по команде, меня роняют и все бегут на улицу, чтобы остановить такси, наверняка сапожок сзади за сиденьем. ...И уже я в комнате, меня кладут на широкую, как полати, кровать. Двуносый дает указание, чтобы картонные ящики с продуктами задвигали под нее. - Надо же, напился до бесчувствия, а еще поэт, - осудил Тутатхамон, но его не поддержали. - Много ли ему надо?! - вступился за меня Двуносый и неожиданно восхитился: - Ты смотри, с какими большими людьми знаком Митя! Теперь его стихи расхватают, а заодно и к нам большие люди наведаются! Он потер руки, и это было последним, что осталось в памяти. Впрочем, нет - остался еще часто повторяющийся сон, но о нем после. ГЛАВА 29 Итак, десятого апреля я надеялся снять с себя ограничения по голоданию. Однако снял гораздо раньше. И это не было первоапрельской шуткой. То есть первого апреля утром кто-то под дверь в комнату подбросил письмо. Я подумал: какая-нибудь шутка, розыгрыш. Каково же было мое удивление, когда я узнал Розочкин почерк. Я тихо лег на кровать и долго-долго лежал с конвертом на груди. Всякие энергичные мысли, точно ретивые лошадки, проносились в моей голове. Наша короткая жизнь с Розочкой предстала передо мной воистину как на ладони. Не представляю, сколько я пролежал, застигнутый сладостными воспоминаниями, но, когда очнулся, подбежал к столу за ножницами и чуть не зарыдал в избытке чувств. Меня трясло, я не мог справиться с пустячным делом - надрезать конверт. Что, что она пишет?! Может, сообщает, что выехала ко мне и ее надо встретить? А может, она уже приехала, а письмо запоздало? Конечно, запоздало! Ныне ничто не работает, а если работает, то настолько отвратительно, что лучше бы не работало, не давало провокационных надежд. Я с горечью положил конверт и ножницы на подушку. Я почувствовал такой ненасытный голод, какого еще не случалось испытывать даже во время голодания. Выражение "сосет под ложечкой" - детский лепет, жалкая пародия на чувство, которое овладело мной. Кстати, ненасытный голод - основной признак или симптом, что впадаю в истерику. Единственное спасение в этом случае - еда. И непременно грубый продукт, то есть твердая пища. Я жадно оглядел комнату: рабочий стол, который часто заменял мне верстак, спинки кровати, другие предметы и вещи. Я искал какой-нибудь металлический шарик с одной-единственной целью (да-да!) - проглотить его. О Господи, любой из них, даже какой-нибудь завалящий ржавый, был для меня в тот момент пределом вожделений. Я совсем позабыл (итог внезапного перевозбуждения), что в картонных коробках под кроватью у меня полным-полно продуктов, а на подоконнике, в целлофановом пакете, две булки самого настоящего свежего хлеба. Но, как говорится, ситуацию разрешил сам Бог - я увидел пакет. Нет-нет, я не вспомнил о хлебе! Совершенно машинально положил руку на пакет и чуть не подпрыгнул от радости - хлеб! Нет нужды рассказывать, с каким аппетитом я ел его. Нет - уминал, потому что я не резал его ножом, а рвал руками, как рвал бы его любой изголодавшийся. (В своем нервном потрясении я был именно таким изголодавшимся, хотя и не был им.) Итак, за десять дней до срока, предусмотренного по схеме, я уже стал употреблять твердую пищу, причем в неограниченных количествах. Впрочем, надо признать, что, только умяв одну и приступив к уминанию другой ржаной булки, я вдруг почувствовал, что как бы проглотил свинцовый бильярдный шар. Словом, руки мои перестали трястись, а душевно я до того успокоился, что опять тихо лег с конвертом на груди. На этот раз не было никаких воспоминаний и никаких мыслей, даже случайных, лежал в какой-то первозданной пустоте. Один раз только отчетливо подумалось - чего лежишь, вскрой наконец конверт! И я - вскрыл. Роза писала на желтом от времени листе, на уголке которого был нарисован выцветший Дед Мороз и надпись - С Новым, 1970 годом! Где она его взяла? Ведь она родилась в 1972-м?! Мысли мои понеслись вскачь - пятого июня ей исполнится двадцать. Мы мечтали отметить круглую дату какими-нибудь дикарями в Крыму. Боже мой, где это все?! "Дорогой Митя!.." (В глазах у меня помутнело - до-ро-гой! Я дорогой для нее!.. Невидяще посмотрел в окно - Розочка, где ты? Как живешь, мой цветочек?! Снова поднес к глазам ветхий лист.) "Дорогой Митя! Меня восстановили в медучилище, но без стипендии. Я подрабатывала на "скорой помощи". А вчера стали говорить, что я взяла коробку ампул морфия и продала криминальным наркоманам. Мне уже делали привод в милицию и угрожали отчислить. За что? Я не брала! Говорят, что и тебя, как моего бывшего мужа, будут вылавливать. Но это они берут на понт?а - ты же не венерический. Я не дала твоего адреса, и ты, Митя, не открывайся. По возможности вышли мне денег, сколько сможешь, - до востребования. Знаю, тебе интересно, как моя цель. Не беспокойся, цель моя горит, как звезда в небе, а внизу грязь сплошная. Но один Владыка уже пообещал наставить меня на путь истинный. Как увидит меня, так сразу - свят-свят-свят!.. Лицо холеное, прозрачное - сю-сю-сю! Но ты, Митя, хотя и неряха хороший, а чище их всех. Стихи в Москве продают с рук на руки, а договариваются по телефону. Если у тебя сейчас нет денег - прошу, сходи попродавай свои "нетленки". Кроме как на тебя, Митя, мне не на кого надеяться. Ну, иди сюда, Митенька, я тебя поцелую. Встретимся - как договорились, а пока не засвечивайся, деньги присылай до востребования на Розу Федоровну Слезкину. У меня два паспорта. Сейчас я живу под твоей фамилией. Присылай - твoя Розочка". Письмо взволновало. Я несколько раз перечитал его и пришел к выводу, что положение у Розочки совершенно ужасное, она гибнет. А она - не кто-нибудь, она - Роза Федоровна Слезкина! Я даже закричал на себя от негодования: - Ты еще здесь?! Срочно - деньги! И желательно в СКВ, добавил я мысленно потому, что с этой секунды уже контролировал свои действия. Я быстро оделся и накинул крылатку. Несмотря на желание немедленно бежать продавать свои "нетленки", я почти до обеда "просидел" в ней за столом - подготавливался... Во-первых, все эти дни, что выходил из голодания, я писал. А стало быть, совсем новые стихи не были отпечатаны. Во-вторых, после "Свинячьей лужи" и очередных запоздалых рефлексий, связанных с выпивкой, я совершенно безрассудно настроился, что никогда больше не буду продавать свои произведения. А потому не произвел даже поверхностной их инвентаризации. Словом, продавать стихи и при этом не оставлять себе второго экземпляра, то есть продавать вместе с ними навечно и свое авторство, - этого бы Розочка не одобрила. И правильно, потому что всякий, пытающийся стать писателем, не может не мечтать об издании собрания своих сочинений. И это естественно, как естественно, что каждый солдат мечтает стать генералом. Борис Леонидович Пастернак, попросту говоря, надул нас, когда сказал: "Не надо заводить архива / Над рукописями трястись". Недавно я полистал четвертый том его собрания сочинений - кирпич, более девятисот страниц, в который, между прочим, включены первые, понимаете, первые литературные опыты Бориса Леонидовича. Думаю, тут не надо быть семи пядей во лбу, чтобы с уверенностью утверждать - сам Борис Леонидович завел свой архив где-то двадцати лет от роду и всю жизнь содержал его в полнейшем порядке. По себе знаю, любят поэты блеснуть остроумием, козырнуть новым словцом, строкой, четверостишием. Тянет их промчаться по небосводу этаким пылающим метеором, чтобы непременно всех и сразу ослепить своим сиянием. Так и здесь... Но будет об этом! Вместо какой-то там минуты я просидел дома почти до обеда. Я вынужденно занимался тем, что впоследствии составило начало моего архива. Тем не менее за каких-то полдня я проявил чудеса работоспособности. Единственное, что смущало, - не было нового стихотворения, посвященного Розочке. (В свое время я отпечатал его в одном экземпляре - дарственные стихи должны быть единичны.) И вот... Неужто именно его приобрел начальник милиции?! Как бы там ни было, а со стихотворения Розочке начал я свой архив. Виделось в этом что-то символическое. Наверное, поэтому, хотя я и показывал чудеса работоспособности, мне то и дело вспоминался часто повторяющийся сон из того незабываемого, но практически забытого мною дня. x x x Летний бар "Свинячья лужа", длинный стол, густо уставленный полупустыми бутылками и банками из-под пива, сквозь дым и пар как бы плавающие лица побратимов и гул пьяного разговора, в котором все говорят и никто никого не слушает. - Митя, продай свой байковый балдахон за тридцать унций золота! Это - девять тысяч зеленых! - горячо говорит волосатый Реня и еще выше поднимает меня. Я сижу на его руке, поджав ноги, их не видно из-под крылатки. "Зачем ему мой балдахон?" - терзаюсь я. Реня несет меня вокруг стола, как знамя, а точнее, как поднос с яствами. И действительно, я уже сижу в открытой серебряной посудине, обсыпанный какой-то сахарной пудрой. Побратимы, перемигиваясь, привстают, желая лично удостовериться, что из обещанных яств - это именно я. При этом у каждого из них ножи и вилки, точа которые друг о дружку, они выказывают свое нетерпение ко мне, как бы к лангету. Если я сброшу крылатку, а продав, придется сбросить, мысленно констатирую я (меня охватывает ужас), побратимы съедят любого, кто окажется на столе, как говорится, и косточек не оставят. Так вот для чего Рене мой байковый балдахон?! - прозреваю я, и отчаяние придает мне силы. - Во-первых, это не балдахон и тем более не балдахин, это, это крылатка - крылатка всадника, скачущего впереди! Реня достает из-под черного блестящего плаща (он теперь в плаще и цилиндре джентльмена) портмоне, туго набитое долларами. Портмоне из крокодиловой кожи, оно до того распухло от СКВ, что не закрывается, и Реня вынужден держать его перед моими глазами кармашками наружу. Я вскрикиваю: - Манчестер Сити! Вскрикиваю оттого, что внезапно узнал и англичанина, и его портмоне. Я даже заметил, когда он по-джентльменски широко откинул плащ, розовый платочек в кармашке его смокинга. Понимая, что разоблачен, что ничего уже не исправишь, Реня со всей силы так треснул подносом о стол, что все яства (в том числе и я в серебряной посудине) покатились в разные стороны, разбивая на своем пути всякие бутылки, банки и склянки. Да-да, последнее, что я слышал, - звон стекла. И последнее, что видел, - занесенные надо мною ножи и вилки (сейчас они вонзятся в мою плоть - я с криком просыпался). Теперь, когда пришло письмо от Розочки, часто повторяющийся сон обрадовал - среди рукописей, принесенных из редакции, попался "Сонник" Нины Григорьевны Гришиной, из которого я узнал, что удары получать от живых - это семейное cчacтьe, все хорошо. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА 30 Мое появление в "Свинячьей луже" никого не удивило, оказывается, меня ждали. Не конкретно, но, как говорится, со дня на день. Транспарант с моим стихотворением был заменен (теперь на небесно-голубом ситце сияли всего два слова - "ПИВНОЙ БАР"). Двуносый сказал мне, точно какому-нибудь фининспектору, что обслуживание населения - серьезный вопрос, а поэтому надо стремиться к простым, но неоскорбительным формам. - Человека надо уважать! Человек - вещь священная (Ноmо res sacra). То, что Двуносый стал использовать крылатые слова, да еще на латыни, меня нисколько не удивило. Обыкновенные изыски, наподобие - поэт от Фаберже!.. А вот подчеркивание, что обслуживание - вопрос серьезный, что во всем надо стремиться к простым, но неоскорбительным формам, как-то сразу озадачило: почувствовал, что это не его слова, то есть слова, может быть, и его, а самая мысль кого-то, имеющего власть над ним. Тут, наверное, мой прежний опыт работы в газете сказался, когда после очередного или внеочередного Пленума ЦК КПСС я замечал в какой-нибудь самой непритязательной статейке отблеск великих решений... Сейчас это трудно представить, но в те времена талантливость автора определялась не прямой компиляцией решений партии, нет-нет, она определялась умением так тонко подбирать и располагать факты, чтобы они сами, подобно лакмусовой бумажке, проявляли высочайшую необходимость принятых решений. В каждой газете были компиляторы настолько высокой пробы, что их признавали "золотыми перьями" и даже в некотором смысле инакомыслящими (диссидентами не называли, это слово пугало тогда даже самих "инакомыслящих"). Не считая Васи Кружкина, я двоих таковых знавал в нашем отделе комсомольской жизни. Почему Двуносый напомнил одного из них, бог весть! Я его напрямую спросил: видел ли он начальника железнодорожной милиции? Не тот ли приказал ему снять транспарант с моим стихотворением, и вообще, не он ли наставлял Двуносого стремиться к простым, но неоскорбительным формам? - Он, Митя, он! - воскликнул Двуносый и, опасливо озираясь, пригласил меня в свой так называемый кабинет для конфиденциального разговора (в центральном киоске у него была тесная выгородка из ящиков, заполненных стеклотарой). - Вот здесь, Митя, вот здесь! Прямо на кресле, на котором ты сидишь!.. Я сидел на каком-то амбарном приспособлении с разъезжающимися металлическими ножками, которые сами по себе постоянно спружинивали, отчего было чувство, что я все время куда-то еду, не то на верблюде, не то на пауке. Я даже тряхнул головой, чтобы освободиться от внезапного наваждения. А между тем Двуносый горделиво продолжал, что позавчера его самолично посетил Лимоныч (так он называл начальника железнодорожной милиции и при этом всегда уважительно добавлял: глаз - алмаз и Голова - с большой буквы). Посетил для того, чтобы иметь с ним неофициальную беседу. (И смех и грех - два дипломата, встретившиеся в чулане.) Впрочем, подобострастное отношение к Лимонычу вскоре разъяснилось. Оказывается, большое счастье улыбнулось Двуносому, что нашлись-таки умные люди, надоумили его выйти на начальника железнодорожной милиции. Потому что, если бы не Лимоныч - Двуносый резко ударил по ящику - звякнула стеклотара, - сгорели бы киосочки, и следов бы не нашли, а так благодаря ему, Лимонычу, и киоски живы, и сам Феофилактович не только жив и здоров, а получил разрешение четвертый киоск поставить. Двуносый стал увлеченно рассказывать, что прежде всего заасфальтирует пивной дворик, на углах разместит киоски, а между ними натянет тент от дождя. Ограждение тоже продумал - сейчас армия торгует всем, чем ни попадя. Он уже знает, где, у кого и за сколько ящиков взять маскировочную сетку, - лучшего дизайна для летнего пивного бара и придумать невозможно. - Лоскутики шевелятся на ветерке, танцуют легкие тени, словно листочки сада, а побратимы уже сидят. Сидят за отдельными столиками, как говорится, за кружкой пива и о жизни толкуют, и все умн?о и уютно - кайф! Двуносый от удовольствия даже глаза зажмурил, но я вернул его к Лимонычу: - А что, начальник железнодорожной милиции - горисполком, пивными точками распоряжается? - Эх, Митя, Митя, какой горисполком? Ничего нету, а что есть, ненавидят таких, как я! Говорят: спекулянты вы, жулье, мы охранять ваше добро не будем, ведь вас хотят ограбить такие же жулики, как вы, потому что все вы - проходимцы, криминальные элементы, одно слово - "новые русские". Двуносый, досадуя, махнул рукой, сел на такое же членистоногое приспособление. Мягко заколебался перед моими глазами, словно и он поехал на каком-то двугорбом пауке. - Никогда я не был "новым русским", я был и остаюсь просто русским, который выдвинулся исключительно благодаря своим способностям. Другое дело я - человек новых взглядов, передовой человек - Homo novus. Двуносый опять стал рассказывать, каких трудов ему стоило наладить беспрерывное производство, он, конечно, имел в виду торговлю пивом, но я и на этот раз вернул его к начальнику железнодорожной милиции. - Эх, Митя, Митя. Лимоныч, в натуре, глаз - алмаз и Голова - с большой буквы! Если уж я, Феофилактович, криминальный элемент, то знай - все-все криминальные элементы уважают Лимоныча как отца родного. И тут Двуносый поведал прямо-таки сагу, как после очередного налета конкурентов (разбитые витрины, бутыли и так далее) заявился он с челобитной к Лимонычу, который не только за пять минут решил все его вопросы, но и помог с телефоном. Двуносый соскочил с "паука", откуда-то из-под ящиков вытащил богато оформленный аппарат с кнопочками цифр (у нас даже в редакции такого не было), набрал номер. - Здравствуйте, это зв?онит директор пивного бара... А можно Филимона П?уплиевича? В тесном пространстве ящиков замаячила гигантская фигура Тутатхамона - сразу все вокруг как будто уменьшилось, стало теснее. - Надо правильно, по-культурному выражаться - не зв?онит, а звон?ит, и не директор, а генеральный директор, а то, понимаешь, "из грязи - в князи"! - Хорошо, хорошо, я потом сам перезв?оню, - совсем сбился с ударения Двуносый, но при этом говорил так ласково, словно на другом конце провода была не секретарь Филимона Пуплиевича, а совсем маленькая девочка, с которой, играя, он нарочно коверкал слова. Двуносый, конечно, понял, как глупо он выглядел, а потому, положив трубку, взвился от негодования. - Ну погоди, Тутатхамонище! Идешь-бредешь, а у меня человек!.. Может, у нас какая-нибудь протокольная беседа со стенографисткой?! И тут он - на тебе! Чего надобно, старче?! Хотя какой ты старче, моложе меня! - возмутился Двуносый и в сердцах пригрозил: - Достукаешься, буду начислять зарплату - все припомню! Тутатхамон растерялся, стал оправдываться, мол, сами предупредили, что нужно культурное обращение иметь, притом с правильным ударением. А чуть он показал свою культуру - ему тут же клизму: за что?! - Да погоди ты паниковать, - неожиданно повеселев, остановил Двуносый. - Видал, Митя, как мы друг друга окультуриваем?! И это только начало... - Повернулся к Тутатхамону: - Ну что, родной, что там у тебя, выкладывай, - сказал с сочувствием - повинился за свои прежние наскоки. Тутатхамон пришел выяснить, что ему делать со школой по бухгалтерскому учету, просят пять ящиков пива (у них в конце апреля - выпускной), но они еще за Новый год не расплатились. - Не давать, - сказал Двуносый, но тут же отменил свое распоряжение: - Нет-нет, дай, но скажи, что в ихнем новом наборе учащихся наш человек будет. У них там этих великовозрастных учетчиков из сел - навалом! Я, может, сам пойду в ихнюю школу. Бывают знания дороже мешка с золотом, а плеч не оттягивают. Правильно я говорю, Митя, или как ты считаешь? Я согласно кивнул, хотя, честно говоря, меня начали раздражать уже и Двуносый, и Тутатхамон. В особенности Тутатхамон - действительно, пришел, прибрел!.. А у меня разговор с Двуносым был только с виду как бы то да сё... А на самом деле разговор был самый серьезнейший, потому что расспрашивал я о начальнике милиции не из праздного любопытства, а с целью - да-да, с целью, весьма важной для меня. Потому что в тот момент меня терзала одна мысль, у кого занять денег для Розочки! Побольше и побыстрее, и желательно в СКВ - вчерашние советские рубли даже я стал называть "деревянными". Конечно, свое недовольство я не должен был выдавать ни словом, ни жестом. И я не выдал, сказалась прежняя закалка руководителя областного литературного объединения. Эх, где они, мои Толстые?! Словом, я согласно кивнул и машинально ухмыльнулся (увы, все знания мира я променял бы сейчас на мешок с золотом). Мысль о мешке, как молния, взорвала воображение, и я как ухмыльнулся, так и остался с ухмылкой на лице. В свое время Розочка говаривала: - Митенька, тебе страшно идет, когда ты ухмыляешься и как бы забываешь ухмылку на лице. В тебе появляется какая-то многозначительная отвлеченность и даже пронзительный демонизм, так и кажется, что ты нарочно нахальничаешь. Итак, я согласно кивнул и ухмыльнулся. Я и думать не думал ни о Двуносом, ни о Тутатхамоне, что они там продолжают решать. Для меня они словно испарились или провалились сквозь землю. Я вдруг увидел себя под сводами какой-то триумфальной арки, с которой свешивался глазеющий на меня сфинкс с головою и грудью Розочки. - Ответь, что такое любовь? - сказал сфинкс, и его крылатое туловище льва шевельнулось, и лицо и грудь Розочки приблизились ко мне настолько, что я невольно привстал на цыпочки и закрыл глаза. (Не буду отрицать, я хотел поцеловать Розочку и этим поцелуем ответить сфинксу, что такое любовь.) Но поцелуя не получилось. Я открыл глаза оттого, что сфинкс еще больше свесился и своим правым крылом отодвинул меня от мешка с золотом, который откуда-то взялся у моих ног. - Молодец, Митенька, молодец! Твой нетривиальный ответ спас твою Розочку, твою супругу Розарию Федоровну. Ура, ура, миру - мир! Своими мускулистыми лапами сфинкс обхватил мешок с золотом и, оглянувшись, опять приблизился лицом и грудью... Я закрыл глаза, я был больше чем уверен, что почувствую на губах Розочкин поцелуй. И она поцеловала, но не в губы, а в лоб. И наверное, все же не она - я ощутил мертвый холод камня. Когда же открыл глаза, сфинкс с такой силой ударил крыльями о воздух, что меня отбросило, словно взрывной волной. Он поднялся над триумфальной аркой (в ознаменование чьей победы она была возведена, я не понял), деловито, как крестьянин, закинул куль с золотом за спину и, уже не оглядываясь, точно норовил скрыться по холодку, так активно заработал крыльями, что в какую-то долю секунды вначале превратился в воробья, потом в шмеля и наконец растаял в голубой выси. А между тем в выгородке киоска атмосфера изрядно накалилась. - Ты посмотри, как он ухмыляется, он же тать, он же Алю обратал вот этой самой ухмылкой! - разорялся Тутатхамон, а Двуносый, перекрыв собою проход, не пускал его. - Окстись! - кричал Двуносый. И до того удивительным было слышать в его устах наряду с внезапной латынью это вышедшее из употребления старинное слово, что я невольно рассмеялся. - Смотри, он еще смеется!.. В общем, ничем не мотивированный приступ ревности. Двуносый выпроводил своего телохранителя, но доверительный тон разговора утратился. Когда я попытался его возобновить, Двуносый не поддержал. - Неужто ты и в самом деле тать? - не столько озабоченно, сколько задумчиво не то спросил, не то подивился Двуносый и впервые посмотрел на меня с такой равнодушной отвлеченностью, что мне стало не по себе. (Такой сухой блеск глаз пугает ударом ножа, причем обязательно в спину.) - Да брось ты, - сказал я Двуносому. - У меня письмо от жены. А когда сказал, что хочу у начальника железнодорожной милиции занять тысячу долларов, Двуносый вообще растерялся, прямо-таки обомлел. - Хорошо, Феофилактович, тогда ты займи. В ответ он всплеснул руками, хлопнул себя по коленям и в изнеможении упал на приспособление, которое, самортизировав, запрыгало вместе с ним, словно он попытался ускакать. - Нет, Митя, нет и еще раз нет! Откуда деньги? Они все в обороте: киоск, тент, асфальт, перегруппировка киосков... Кроме того, с меня никто не снимал наличку за охрану недвижимости! Он объяснил, что благодаря Лимонычу они заключили серьезный и очень выгодный договор с одной бандитской фирмой по охране недвижимости. Нет у него денег, нет, едва на зарплату сотрудникам хватает. И то - больше от капитала для решения ежедневных проблем приходится отстегивать. А накоплений, увы, нет, совсем нет! - Ну что ж, Розочка тоже ждать не может, у нее уже был один привод в милицию, а она, между прочим, по паспорту Роза Слезкина, - сказал я и, как о давно решенном, отрезал: - Мне просто ничего не остается, как идти к Филимону Пуплиевичу. - Ты с ума сошел! - вскричал Двуносый. Они намедни встречались с Лимонычем, кстати, и меня, Митю, по-хорошему вспоминали. "Голова" якобы даже похвалил Феофилактовича за дружбу со мной. (Умные друзья у тебя, Феофилактович, с будущим. Помогай им советами, деньгами - всем, чем можешь. Именно эта помощь создаст тебе настоящий капитал, имидж, который поможет удержаться на гребне в будущем.) Двуносый сказал, что, благодаря знакомству со мной, Лимоныч позвонил директору фирмы по частной охране, какому-то Толе Крезу, чтобы тот наполовину уменьшил плату за свои услуги. (Двуносый перешел на шепот.) - И он уменьшил... Единственное, о чем просил Лимоныч, так это чтобы всячески помогал тебе как поэту с высшим гуманитарием. И это не только его просьба - с ним была одна особа... - Хватит, все это не имеет никакого значения, - сказал я. (Хотя сразу догадался, кто эта особа. Мне было приятно ее очевидное беспокойство о состоянии современной русской поэзии.) - Как это - не имеет?! - схватился за голову Двуносый. - После всех наших совместных речей заявишься к Лимонычу и скажешь: займите бедному поэту тысячу баксов?! Так, что ли? Ты соображаешь, в какое положение поставишь меня, что он подумает обо мне, соображаешь?! А этот Толя Крез - ты когда-нибудь видел харю с носом, размазанным по лицу?! - Я не скажу, что беседовал с тобой. Или скажу, что о деньгах не беседовал, потому что сам догадался, что они у него есть. Ведь это же факт, что он купил у меня стихотворение за сто долларов? - Вот, возьми твои оставшиеся... я хотел их приберечь тебе на питание, - сказал Двуносый, оправдываясь, и, вскочив со все еще продолжавшего скакать членистоногого седалища, сунул мне пятидесятидолларовую бумажку. А теперь он не хочет ни видеть ничего, ни слышать - ему ничего не надо. Никогда я не видел Двуносого таким расстроенным, а потому, как говорится, не стал перегибать палку. Осторожно, без всякого шантажа, пообещал, что не пойду к Филимону Пуплиевичу, ни за что не пойду. Но и он, Феофилактович, пусть постарается для меня - перезаймет деньги у кого-нибудь и не беспокоится, я оставлю ему залог, папку со своими лучшими стихами. Для Двуносого мои даже лучшие стихи имели, конечно, слабое утешение, но и ситуация у нас обоих была тупиковая. Он понимал, что из-за Розочки я вполне способен на безрассудство. В конце концов, взяв папку, он сказал, не то чтобы очень зло, но все-таки с достаточно сильным чувством, что лучше было бы ему не останавливать Тутатхамона, который хотел задушить меня заживо. - Нет человека - нет проблемы, - сказал он чужие известные слова с таким пониманием и выразительностью, словно хотел подчеркнуть какую-то свою претензию на их авторство. Словом, взяв папку и потребовав от меня никуда не высовываться, Двуносый отправился, как я понял, по своим злачным местам. - Тысячу "зеленых" для Розочки - охо-хо-хо! - воскликнул он и, наскакивая на стены из ящиков, поспешил к выходу. В кабинете Двуносого, узкой амбарной щели, я н