с нищими на церковной паперти, а в особенности после встречи с соотечественником, облагодетельствовавшим меня десяткой из окошка рубинового "Мерседеса", я действительно поверил в прорицание Двуносого, что деньги сами жаждут быть моими. Для тех, кто хочет заняться бизнесом, - пусть прежде всего почувствуют уверенность, что как бы дело ни складывалось, а деньги в конце концов будут их. Я первым в городе наладил торговлю иномарками, да и нашими легковушками тоже (западные немцы продавали их за бесценок). Другое дело, что я не афишировал себя. Поэт-бизнесмен, как и моложавый поэт, - звучит вульгарно. В бумагах и всюду всем заправлял Двуносый. Но сама идея совместного с немцами предприятия была моей. Денежное обеспечение тоже. Я рисковал всем, что имел, но - без сожаления. Я действительно был убежден, что в конце концов все деньги будут моими. Кроме того, благодаря риску я забывал о Розочке. То есть не забывал, но память о ней тускнела. И еще, подспудно я ощущал пропорциональную зависимость: чем больше у меня денег, тем меньше они могут понадобиться для Розочки. Фантастика, но безработные люди как-то сами сорганизовались вокруг моих денег, и в течение двух месяцев мы круглосуточно перегоняли машины на двухпалубных прицепах от фирмы "Лантаг-Росс". Фирма лопнула в середине сентября, но я уже передал ее Двуносому, точнее, продал. Мне надоели деньги ради денег. К тому времени у меня было уже более двухсот тысяч долларов наличными, не считая трех автомобилей для продажи. Впрочем, я сам себе надоел, деньги без Розочки не имели смысла, то есть их подспудный смысл, как я уже говорил, все более и более отдалял ее. Уж не знаю за что, но вскоре Двуносого привлекли. Его фирму выставили на аукцион, и Феофилактович даже подумывал о продаже своего главного детища, летнего пивного бара, накрытого маскировочной сеткой и обнесенного красной кирпичной стеной, напоминающей кремлевскую. Стена привела меня в умиление. Бар без Двуносого и Двуносый без бара - близнецы-сироты. - Сколько нужно, чтобы отстали, чтобы откупиться от завидущих людей? - Семьдесят тысяч, - не моргнув глазом, выпалил он и тут же пояснил, что такая сумма ему нужна, чтобы выкупить в парке здание под ресторан. - За бесценок продается, городу наличка требуется... И еще у него "зуб" на заброшенное здание старого универмага, которое третий год стоит с выбитыми окнами. Но его можно заполучить только через городскую управу. (В нашей области стало модным возвращать старые названия не только улицам, но и управлениям, зданиям и так далее.) Двуносый как рыба в воде купался в наступившем времени и своими кремлевскими стенами привносил в него какую-то свою неизъяснимую красоту. - Хорошо, я дам тебе на пять тысяч больше, но с условием, что пятьдесят процентов дохода от ресторана будут моими. Наверное, двадцать второе сентября 1992 года Алексей Феофилактович запомнил на всю жизнь - в этот день я дал ему (из рук в руки) семьдесят пять тысяч долларов. Дал без всяких расписок, без ничего. Впрочем, и я этот день запомнил. И вовсе не потому, что мне исполнилось двадцать четыре года. В этот день наконец-то пришла весточка от Розочки. Она поздравляла с днем рождения и сообщала крымский адрес, а в конце приписала - навеки твоя. (Это было что-то новое: пугающее и прекрасное.) Да, двадцать второго сентября я был самым счастливым человеком. Отбил Розочке телеграмму со своим (именно своим, а не общежитским) адресом и извинился, что никаким образом не могу послать ей денег (Украина, став незалежной, не принимала денежные переводы). Предлагал всякие варианты встречи, но в конце концов она сама пусть решает... И она решила. В двадцатых числах ноября (я как раз получил вторую повестку из военкомата) пришел вызов, всего два слова: приезжай, ждем. После той, первой телеграммы меня несколько удивила сухость, но главное - меня ждали. Чтобы не усложнять дела, я купил за три тысячи долларов "белый" военный билет, в котором признавался инвалидом первой группы и освобождался от военной службы на все случаи жизни. Майор, военком, сказал мне, что где-то там в бумагах напишет мне косоглазие и отсутствие обеих конечностей. Когда я ужаснулся: мол, зачем уж так?! - он резонно заметил: - Повесткой безногого не вызовешь, а нарочному всегда можно сказать, что данный гражданин призывник на каких-нибудь водах, лечится. ГЛАВА 39 Я прилетел в Симферополь в десятом часу. Самолет был практически пустым - жуткое зрелище, в огромном лайнере человек двадцать, не больше. У меня была сумка (через плечо), набитая всевозможными подарками, и отдельно - три бутылки армянского коньяка. Таможенник (это было не только необычно, но и дико) перевернул содержимое кверху дном, потом пробормотал, что из спиртного положено провозить только две бутылки. Он говорил на украинском, но так мямлил, что я его едва понимал. Мне показалось, что он нарочно мямлил. "Не понимаю - естественно, другая страна, зарубеж". Бутылку он забрал, а меня передал двум лоботрясам, которые учинили мне обыск по полной схеме, с пересчетом денег в портмоне. Благо Двуносый подсказал, чтобы доллары спрятал в кальсонах - под мышками бы нашли. Выходил на улицу через коридор шоферов, наперебой предлагающих услуги - во все города и веси Крыма. На улице было солнечно, тихо - настоящее бабье лето. Даже не верилось, что на дворе декабрь. Водитель "Жигулей", взявшийся довезти меня до Черноморска, сказал, что почти весь ноябрь лежал снег. Да и все эти дни погода не баловала - ветер прямо-таки шквальный, и вот только сегодня... Два часа от Симферополя до Черноморска пролетели незаметно. Я в основном думал о встрече с Розочкой. Но все же запомнилась дорога от Прибрежного до Евпатории - широкая и прямая, как взлетная полоса. А рядом, слева - изумрудное море, лениво вздыхающее, сонное и такое большое, что не хватало взгляда. За Евпаторией ландшафт изменился - бурые холмы, серые отары овец, сочно-зеленые озими и лесополосы, полные сорочьих гнезд. Вот, пожалуй, все, что запомнилось. Не знаю, может, море и погода на меня подействовали, а может, виною было мое состояние души, но, когда я увидел вросший в землю дом с отвалившейся штукатуркой, из-под которой виднелся желтый обломанный ракушечник, когда я увидел просевшую крышу, покрытую какой-то зеленоватой, поросшей мхом черепицей, я подумал, что попал не по адресу. Ветхость и запустение обескуражили. Я не мог представить, чтобы Розочка жила в столь неприглядном жилище. Однако улица и номер дома, выведенные на покосившемся фронтоне, не оставляли сомнений. Я не поверил амбарному замку (сказался московский опыт), толкнул дверь. Она открылась, словно упала в яму, оставив на косяке петлю и замок. Окликая хозяев, спрыгнул в сени - ни звука. Нащупал входную дверь и вошел в хату (все-таки хату, изба и дом иные). Непритязательность обстановки была соответствующей. Слева - окно, у окна - большой стол, накрытый вытертой клеенкой неопределенного цвета. На столе переносная двухконфорочная газовая плитка на четырех кирпичах, сбоку у стены большой газовый баллон. Справа - полутораспальная кровать на панцирной сетке. (В пору моего детства подобные кровати уже даже на селе выбрасывали.) Перина, покрытая покрывалом, и две подушки под кружевной накидкой. За кроватью и столом -голубая занавеска, перегораживающая пространство хаты. Занавеска была наполовину отодвинута, и в углу, между окон, я увидел икону Богородицы под стеклом, а под нею - огонек в блюдечке. Я тут же невольно совершил крестное знамение и ощутил, что скованность прошла - я не один в доме. Все еще не уверенный, что нахожусь у Розочки, осторожно ступил за занавеску, и, прежде разума, меня как бы опахнуло теплом Розочкиного дыхания. Я даже невольно засмеялся, что прежде разума угадал - здесь, здесь Розочка! Это уже потом я увидел на стене вырезки из журналов - принцесса Диана, принц Чарлз, мать Тереза и английская королева, - под которыми на куске холста сияла (именно сияла) вышитая стеклярусом надпись, ставшая мне уже родной: "Манчестер Сити". Как и в прихожей, здесь тоже стоял стол, но накрытый не клеенкой, а свежей скатертью, причем настолько белоснежной и кружевной, что вслед ей все казалось белоснежным и воздушным. Два жестких стула и солдатская кровать под бордовым одеялом не принижали значения иконы с лампадкой. То ли виною было движение солнечных лучей сквозь тюлевые занавески, то ли сияющая надпись и белоснежность стола, но в этой части горницы царил какой-то особый, прямо-таки небесный порядок. Я положил сумку сразу на два стула, а сам, не раздеваясь (снял только полусапожки), лег на кровать. И мне сразу стало так уютно и хорошо, словно я вернулся домой, к маме. Разумеется, я уснул. Ночь в поезде, толкотня в аэровокзале, перелет, такси - в общем, все собралось, и я уснул как младенец. Проснулся от тихого, тонкого плача, который прерывался хриплыми, вполголоса, окриками Розочки: - Ну хватит, уже набралась! Лучше шприц возьми, а то у меня руки дрожат, будто кур воровала. Опять послышался плач, прерываемый тонким безутешным причитанием: - Что ж ты делаешь, донюшка, родную мать заставляешь изничтожать тебя?! Господи, да что ж это такое?! - Да тише ты, разбудишь... Изничтожа-ать... Молчание, шорох, мягкий удар чего-то упавшего в ведро, внезапный щелчок отпущенного резинового жгута и длинный облегченный вздох. Молчание. И снова едва сдерживаемый плач. - Донюшка, ну и что они признали?.. - Медкомиссия?! А что они, мам, признают? - Розочка опять глубоко вздохнула и мягким ласковым голосом начала утешать мать. Даже мне, хорошо знающему Розочку, трудно было представить, что это она еще минуту назад разговаривала с матерью окриками. - Если им верить, мам, мне уж когда они обещали... а я вот она, живая и невредимая. Хочешь - станцую, а хочешь - стопочку налью. Судя по скрипнувшим половицам и возгласу "опля!", она действительно исполнила какое-то па с пируэтом, после которого почти беззвучно рассмеялась. Я тоже едва не рассмеялся, настолько заразительным был для меня ее смех. По характерному звяканью стакана, а потом и не менее характерному бульканью содержимого угадал, что Розочка наполнила стакан спиртным. - Ма, употреби. - И употреблю, погоди чуток, - преодолевая всхлипывание, мать высморкалась, - сегодня не грех выпить, сегодня большой праздник - Введение во храм нашей Богородицы. Сегодня с утра лампадка теплится, и вишь, счастье - дорогой гость. Мать встала с кровати, и по приблизившемуся скрипу половиц я почувствовал, что она вошла в горницу и, подойдя к иконке, перекрестилась и постояла, совершая внутреннюю молитву. Потом, уже в прихожей, употребив и крякнув, чем вызвала заливистый смех Розочки, сказала громко и немножко нараспев, словно бы упрашивая: - Пресвятая Владычица наша, славься! Приснодева Мария, славься, славься! Я замер, потому что опять услышал скрип половиц, точнее, я ничего не услышал, а почувствовал присутствие Розочки. Она какое-то время осторожно осматривала меня, а потом плюхнулась сверху, ничуть не заботясь, что я отдыхаю. А дальше все закрутилось, завертелось и навсегда осталось в памяти: лучистая доброта Розочкиных глаз, непроглядная темень окон (спросонок я не мог поверить, что уже ночь) и дородность Раисы Максимовны, Розочкиной матери, которую, очевидно по тонкому плачу, представил под стать Розочке, худенькой и хрупкой, а на самом деле она весила не менее центнера. Всякий раз, когда я спрашивал Раису Максимовну, налить ли ей коньяку, она согласно кивала и просила (это была ее фирменная шутка) называть официально Брежневой. Розочка смеялась над ее склерозом - не Брежневой, а Горбачевой! На что мать отвечала, что в любом случае ей надо наливать полстакана. ГЛАВА 40 В Черноморске мы с Розочкой прожили почти три месяца. То есть не в самом Черноморске - в Крыму. Вначале мы устроились в один из евпаторийских санаториев, потом - в ялтинский. Во всех санаториях Розочка каким-то образом входила в тесный контакт с лечащими врачами (обязательно мужчинами) и с приступом почечных или печеночных колик попадала в городскую больницу. Потом я навещал ее, давал денег, а через день уносил прямо-таки целые ящики-посылки с ампулами морфия. Да, Розочка начала колоться... Да, приехав домой, устроилась в больницу с одной целью: всеми правдами и неправдами доставать наркотики. Да, на незаконные действия она подбила мать, которую тихо понизили в должности (из старшей медсестры перевели в няни), только чтобы не увольнять, - некогда лучшая работница, награжденная орденом "Знак Почета". (Кстати, портрет Раисы Максимовны, наверное, и поныне висит на позабытой всеми Доске почета лучших тружеников района.) Да, и я, ее муж, стал соучастником Розочкиных преступных действий. Да, и я, по ее наущению, вначале помогал ей колоться, а потом и сам вводил себе морфин. (Здесь хочу заметить, что на меня он не оказал завлекающего действия - вместо эйфории мною овладевали приступы рвоты и сонливости. Я бросил колоться.) Не буду отрицать, всюду я преступал закон в пользу Розочки. Более того, никогда по этому поводу не испытывал никаких угрызений совести, да что там... даже легкого сожаления не испытывал. Дело в том, что к моему приезду Розочка уже болела сонмом всяких болезней. Но главное (я позже понял, что это главное) - вновь обострился хронический ми-е-ло-лей-коз (произнес по слогам, чтобы выговорить). Поначалу среди других болезней я выделил мочекаменную. Именно почечные колики подвигнули Розочку на употребление морфия. То есть во время приступов ей прописали морфин, раз, два... и - привыкла. Это же фантастика, когда твои страдания одним небольшим укольчиком превращаются в сладостный кайф. Видя эти ужасные почечные колики, я никакого внимания не обратил на обострение миелолейкоза. Да и что на него обращать, если этому ее миелолейкозу я когда-то спасибо сказал, потому что только благодаря ему (она сама меня уверяла) Розочка приехала в Москву и поступила в медучилище. Кроме того, после замужества она никогда не напоминала о нем. В общем, не обратил я внимания на эту самую болезнь и даже предлагал Розочке поехать на лечение в "западенский" Трускавец. И вдруг, после Ялты (мы уже возвращались домой, к Раисе Максимовне), она попросила меня еще раз остановиться в любом евпаторийском санатории или доме отдыха. Мы остановились. У нее разболелись суставы, поднялась температура, но больше всего ей докучала потливость. (На симферопольском базаре я купил пять похожих на золоченые гильзы флаконов французских духов "Шанель".) Розочке едва хватало флакона на сутки. Я предположил, что у нее какой-нибудь грипп или обычная простуда. Но она жалостливо улыбнулась - "если бы?!". И стала тихо плакать... Впервые она плакала при мне, и впервые я чувствовал, что деньги - ничто!.. Конечно, я успокаивал ее, говорил: мы уже однажды были вместе, и ничего, миелолейкоз испугался, убежал и сейчас никуда не денется, убежит!.. Ей нравилось, что я ни во что не ставлю ее болезнь. И, уколовшись, уже засыпая, она пояснила, что в народе ее болезнь называют - рак крови. Для меня это было худшее из откровений. Она уснула, я вышел на балкон. Сумрак электрических огней, дождь, гудки портовых буксиров и густая, с брызгами дробь капель по плетеной белой столешнице. Я сел в кресло-качалку, нисколько не заботясь о порывах сырого ветра и струйках воды, холодяще сбегающих за шиворот. Я был потрясен - она моя жена, мы жили вместе, я столько раз обнимал и целовал ее и ничего не знал о ее болезни. То есть я знал, но я не знал, что она смертельна. Миелолейкоз - рак крови! Никогда прежде я не ощущал такого близкого дыхания смерти. Мое сердце проваливалось - зачем деньги, благосостояние?.. Мне не хотелось жить. Я даже думал, стоя на балконе: вот было бы хорошо мне промокнуть и заболеть какой-нибудь двусторонней пневмонией. Я вернулся в комнату совершенно озябшим и разбитым, но после горячей ванны и душа уснул мгновенно, а утром все тело буквально звенело от избытка энергии. Розочке тоже стало лучше, и мы, не задерживаясь, отправились в Черноморск. При въезде в поселок, на дорожном кольце, Розочка попросила таксиста завернуть направо, в сторону сельхозмагазина. Я думал, за какой-нибудь покупкой, но вместо этого Розочка рассчиталась с таксистом, и мы по росе и мокрому прошлогоднему будылью огородов пробрались к старому кладбищу и через пролом в заборе оказались на его территории. Я ни в каком виде не люблю кладбищ. Я нес сумку и старался не отстать от Розочки. Бетонные памятники - серо-зеленые полированные плашки с проступающей мраморной крошкой, напоминающие полуразвернутые флаги. Вверху, как бы под наконечником, выдолбленное углубление - звездочка, залитая суриком. Ни дерева, ни деревца, ни даже кустика - редкие кресты, тоже каменные или бетонные. Розочка подвела меня к бурой могилке, над которой, как и всюду, высилась полированная плашка. - Вот видишь, здесь похоронен мой отец - Федор Николаевич Пурпурик, - сказала Розочка и чуть-чуть отступила, давая место и мне постоять рядом. - Твой тесть. Она коротко засмеялась и тут же задумалась. Впрочем, это был не смех, а какой-то внезапный смешок, словно бы она что-то подметила здесь уже оттуда. Я почувствовал, как волосы стали прорастать на руках. Но уже в следующую секунду волна страха, обессилев, опала. На меня, улыбаясь, смотрел симпатичный молодой человек, родившийся 27 мая 1950 года, а умерший 28 октября 1977-го. - Теперь я и сама вижу, что очень похожа на него, - сказала Розочка. - Ему было двадцать семь лет, как Лермонтову. Через три года, Митя, ты его догонишь. - Своего отца я уже догнал. У Розочки подломились ноги, и я подхватил ее и посадил на сумку, потому что после ночного дождя всюду было сыро. Но Розочка запротестовала - она ни на минуту не забывала, что в сумке коробки с морфием. В конце концов мы сели на соседнюю лавочку, и Розочка впервые, извиняясь и всхлипывая, попросила меня сделать укол. Нет-нет, это не было кощунством над вечным покоем. Ее синюшное лицо выдавало, что она на грани обморока. Потом она сказала, что отец работал на автокране и возле интерната (они строили теплицу) задел высоковольтную линию. Говорили, что, будь он в резиновых сапогах, ничего бы не случилось. Но все дело в том, что в резиновых сапогах практически никто и никогда не ходил в Черноморске, а уж в сухую осень?! После укола Розочка пришла в себя, в том смысле, что тени исчезли, лицом посветлела. Она указала мне, что слева, рядом с могилой, вполне достаточно места для мамки. А справа, рядом с отцом, пусть похоронят ее. Это было тягостно слушать, а тут еще опять внезапный нервный смешок - пробежал и сгас, но не исчез, а как бы застыл на кончиках моих волос. - Видишь, сколько места справа, тут и тебе хватит. - Ужасный истеричный смешок оттуда. Мои волосы вновь стали прорастать страхом, хотя я понимал, что после укола она могла впасть в детство, - Видишь, уклончик к забору, мне будет очень уютно смотреть на дорогу, - совсем уже дурашливо, будто говорила бог знает о чем, но не о том, о чем говорила, сказала она и, встав, побежала и плюхнулась на чавкающую траву рядом с холмиком. Чтобы унять Розочку (сырая кладбищенская земля далеко не лучшее место, где можно поваляться), я тоже плюхнулся рядом с нею, только чуть пониже. В глаза мне бросилась асфальтированная дорога, которая бежала снизу, с гусиной балки, и именно здесь всего ближе подбегала к кладбищенскому забору, а потом опять отдалялась и наверху заворачивала к магазину. На другой стороне дороги был тротуарчик, по нему шли школьники с красивыми яркими рюкзачками: - ...Она сказала, а он не пошел, а она взяла и поставила двойку... - Нет, нет и нет - она ничего не говорила... - Видишь, Митенька, как хорошо отсюда видно. А я в детстве всегда любила смотреть на дорогу. Я все думала, дура, что из Манчестер Сити приедет однажды ко мне принц Чарлз... ну не Чарлз, а какой-нибудь очень красивый доктор в белом халате. Я встал и сказал Розочке, что нам пора идти. Я был настроен очень решительно, но, к моему удивлению, она, не возражая, поднялась, и мы пошли обратно тем же путем, через пролом в заборе. Когда спускались по тротуарчику к гусиной балке, она остановилась напротив могилы отца и очень серьезно спросила, запомнил ли я ее просьбу. Я ответил, что да, запомнил. И тогда, словно размышляя вслух, она сказала, что хоронить придется украдкой или с каким-то очень солидным разрешением (она так и сказала - "солидным"), потому что кладбище это уже лет пять как закрыли. Еще она надеялась, что ее отец Федор Николаевич, возможно, как-нибудь расстарается и поможет с ее похоронами. Вдруг, почувствовав, что ее мысли вслух слишком тяжелы для меня, без всякой связи с предыдущим спросила, знаю ли, что соседка в Москве называла ее "миссионеркой любви"? - Да, - сказал я. - Знаю. - Ты, наверное, подумал обо мне что-нибудь плохое?! Признайся, признайся!.. Она, смеясь, стала самозабвенно, как это делают дети, тормошить меня. И как бы между прочим сообщила, что в Калькутте, когда мать Тереза основала первый дом для умирающих, к ней пришло много помощниц, которым она дала имя "миссионерки любви". Розочка вновь засмеялась, причем с какой-то нерастраченной внутренней гордостью, о которую все, что прежде связывалось с ее возможной неверностью, тут же разбилось и рассыпалось в прах. Был я - и мое понимание ее. И это было так тесно - глаза в глаза, что если бы вдруг мы оказались на разных планетах, то все равно между нами нельзя было бы вставить самого тонкого лезвия. Я - и сразу она. Она - и сразу я, даже через тысячи световых парсек... ГЛАВА 41 Впервые я рассказал Розочке о нашей трехкомнатной квартире после черноморского кладбища. Я был очень подавлен, что все свое будущее она не распространяла дальше отцовской могилы, и поначалу хотел лишь развлечь ее. Но с первых же слов мой рассказ захватил Розочку. Более того, даже мать затихла, как будто исчезла, и вклинилась в разговор только для уточнения подробностей о горячей и холодной воде. Розочку интересовало все: расположение комнат, кухни, ванной, туалета, кладовок, лоджии. Она спрашивала о качественности ремонта, высоте потолков, размерах окон и дверей, ее интересовали обои в комнатах и плитка в прихожей. Она по нескольку раз требовала описаний зеркального шкафа и люстр. Помнится, когда я сказал, что полы в туалете и прихожей с подогревом, ни Розочка, ни Раиса Максимовна вначале не поняли, о чем речь. И только потом, когда я доходчиво объяснил, Розочка восхищенно всплеснула руками, а Раиса Максимовна, отодвинув штору, радостно подала пустой стаканчик: - Ну и врать!.. Ладно уж, согласная, налей!.. Мы с Розочкой так и покатились со смеху. Впоследствии я не раз рассказывал о квартире. Эти рассказы как-то очень сильно сплачивали нас. - Рассказывай, с мельчайшими подробностями рассказывай, - требовала Розочка и, слушая меня, иногда засыпала без всяких впрыскиваний. Вообще Розочка оказалась волевым человеком, она стала бороться с морфием. В отличие от меня, контролировала свое болезненное воображение. Но когда я впервые рассказал ей о голодных галлюцинациях, она пришла просто в восторг, мы с ней словно бы заново узнали друг друга. - Митенька, ты - мой принц Чарлз, мой самый настоящий доктор в белом халате!.. Митенька, перестань, я сейчас заплачу! - закатывалась она от смеха. Наше узнавание, а точнее, узнанность настолько объединила и укрепила нас, что решимость и мужество одного сейчас же становились решимостью и мужеством другого. Впрочем, как и безволие и малодушие. В один из дней Розочке стало много лучше. Она подметала глиняный пол в сенях и, шутливо потребовав, чтобы я включил подогрев, напевала "Миленький ты мой, возьми меня с собой...". Я лежал на солдатской кровати и едва не плакал от какого-то необъяснимого счастья и горечи. Потом вышел на улицу (был конец февраля), солнце уже припекало, и рядом с входной дверью, из-под врытых в землю камней ракушечника, уже пробились и расцвели белые подснежники. Я преподнес их Розочке, и она, горячо подышав на них, вдруг сказала, чтобы я съездил в Евпаторию и на всех троих купил билеты домой, в нашу городскую квартиру. Да-да, она так и сказала - домой, в нашу городскую квартиру. И я съездил и купил, только не на поезд, как она думала, а на самолет. Я договорился с таксистом, который привез меня из Евпатории, что через неделю он доставит нас в симферопольский аэропорт. И он доставил, так что в день вылета мы обедали уже в Москве. Наши недекларированные "лекарства" прятала в своих обширных одеждах Раиса Максимовна - она еле протиснулась через "миноискатель". И вообще с ней было столько мороки, что в конце концов и милиционеры, и "таможня" всюду пропускали ее без проверки, чтобы она не нервировала и никого не задерживала, потому что надо было проверять либо ее, либо всех остальных пассажиров. В Москве я предложил Розочке съездить в Боткинскую больницу к какому-нибудь научному светиле, но Розочка так строго сказала "нет", что я больше не заикался... Если кто-то решил, что в Крыму я истратил очень много денег, - нет и нет! Разница в ценах на Украине и в России была фантастической. Даже наркотики тогда там ничего не стоили. В Москве за полдня мы истратили денег много больше того, что тратили в Крыму за целый месяц. Правда, я не скупился; сразу после аэропорта остановились в гостинице "Спутник", и тут же в холле гостиницы в присутствии Розочки я поменял три тысячи долларов. Я думал, что ее обрадуют пачки денег, но, к моему сожалению, она смотрела на них с каким-то испуганным изумлением. - Митенька, неужели тебе так много платили за вирши?! Она впервые со времен запрета попросила почитать стихи. Я прочел посвящение - "Проклятые слова поэтов...". Розочка была потрясена: - Митенька, ни за что не поверю, что у тебя была такая женщина. Сознайся, что придумал?! Я смутился. Она вдруг перевела разговор, сказала, что я стал писать намного лучше прежнего. Это очень тронуло меня, я почувствовал, что Розочка стала другой, менее агрессивной. Раньше она ни за что не отстала бы от меня, мое смущение только подзадорило бы ее... И тогда я признался, что теперь совсем не пишу - не тянет, "в гостях у Бога" распрощался со своей Музой. Я, конечно, допустил оплошность. Но и здесь как по-новому она отреагировала! Улыбчиво приподняла брови, переспросила: - Со своей Музой?! - И тут же с мягким и веселым сожалением, нараспев, сказала: - Жа-аль, очень жа-аль, потому что теперь твои стихи настоящие, они, Митенька, дороже денег. Это было так неожиданно и так приятно, что я пообещал: стихи будут, и предложил пойти по магазинам или в какой-нибудь парк или зверинец. И парк, и зверинец не работали, но мы все равно поели пирожных, а потом пошли в универмаг. Она примерила плащ, итальянские сапоги с немыслимым количеством пряжек и бляшек. Комбинированное платье - перекличка темно-бордового и темно-синего. И еще одно - в золотой горошек до талии, а дальше клеш вперемежку с зелеными клиньями. В этом, в горошек, она была точь-в-точь как школьница. Платье до того подошло ей, она была в нем настолько красива, что продавщицы из другого, обувного отдела принесли ей белые туфли. (Незаметно для Розочки я их тоже купил.) В магазине "Богатырь" купили Раисе Максимовне бордовый плащ и спортивный костюм "Рибок". А еще коричневые туфли с пестрыми шнурками - сорок второго размера, очень-очень похожие на мужские, но, видимо, из-за шнурков попавшие в женский отдел. Кстати, Розочке тоже купили "Рибок" и очень красивые кроссовки "Найк". Себе ничего не взял. - Ты поразишься, - сказал я, - когда дома откроешь шкаф. Одно время я ездил в Германию - у меня столько всякого шмотья!.. В гостинице, прямо в кресле, уронив руку на пол, мертвецки спала Раиса Максимовна, а напротив на столе стояла ее знаменитая темно-коричневая бутылочка с закручивающейся пробкой. Бутылочка была пустой, и я наполнил ее "Столичной". Розочка очень выразительно посмотрела на меня, но ничего не сказала. Приехали мы домой утром. Когда приезжаешь из областного города в Москву - разницы почти не чувствуешь. Зато когда приезжаешь из Москвы - разница огромная. Ни такси, ни носильщиков - ничего. Мне пришлось дважды возвращаться на перрон за чемоданами и сундучком Раисы Максимовны. К тому же все вокруг было перекрыто милицией. Оказывается, ночью сгорело здание вокзала, точнее, его содержимое. Многие приехавшие сочли данный факт плохим предзнаменованием. А Раиса Максимовна настолько испугалась, что готова была повернуть назад, в Черноморск. Но все обошлось. С роздыхом мы наконец поднялись на площадку третьего этажа. Среди сумок, пакетов и чемоданов Раиса Максимовна сидела на своем сундучке, "как король на именинах..." и даже более - как козырный туз. Теперь было понятно, почему, несмотря на все уговоры Розочки не брать сундучок, Раиса Максимовна все-таки его взяла, - когда она сидела на нем, чувствовалась ее несокрушимость. Я почему-то разволновался и, пока возился с замком, почти физически ощущал плотность обступившей тишины. Наконец дверь открылась - вздох облегчения. И сразу удивленный возглас Раисы Максимовны: - Ще дверь?! Мы с Розочкой весело переглянулись и со смехом стали затаскивать вещи. А потом началось пиршество, пиршество души. Я не знаю слов и понятий, которыми можно одновременно выразить и радость, и робость, взлет и падение. Да-да, этому нет слов! Розочка забежала в зал: - Ми-тя! Ми-тень-ка! - Она бросилась мне на шею - и все ее чувства как бы запечатлелись в поцелуе. И тут - голос Раисы Максимовны, какой-то испуганно-изумленный: - Л?епо, л?епо... да что там - лепота! Раиса Максимовна посмотрела в окно, на золотой купол Софии, чуть-чуть выпрямилась и, совершив крестное знамение, поклонилась. - Ле-по-та! Машинально достала темно-коричневую бутылочку, но, почувствовав на себе Розочкин взгляд, вдруг смутилась и с такой детской растерянностью спрятала ее за спину, что мне стало жаль Раису Максимовну, как если бы она была и моей матерью. - Давайте, давайте, я тоже не откажусь, - вмешался я. - Тогда уж и мне! - воскликнула Розочка. Мы все по глоточку отхлебнули из бутылочки, а потом на равных ходили по комнатам и смотрели на все как на сообща нажитое. Это странно, наверное, но я вместе с ними будто впервые входил в комнаты и так же, как и они, ощупывал шторы и покрывала и удивлялся коврам и обоям, дескать, живут же люди! И только в кабинете, в котором, кроме общежитской постели на полу и двух крылаток на стене, практически ничего не было, мы ничего не потрогали. Мы как-то очень сильно почувствовали разницу "температур", во всяком случае, застыли как изваяния. Выручила все та же Раиса Максимовна: - Слава Б?огу, хоть одна жилая комната!.. А потом началось новоселье, то есть самое настоящее пиршество. ГЛАВА 42 Все-таки Алексей Феофилактович нашел себя! Одноэтажное здание, некогда огромное и безвкусное, а теперь с арками и колоннами, эркерами и лоджиями, с высокой "чешуйчатой" крышей и со стрельчатыми слуховыми окнами, казалось сказочным. Даже кирпичные трубы вентиляторов и дымоходов были отделаны какой-то кружевной виньеточной кладкой. - Ну что, поэт?! - Собственным глазам не верю!.. Мы обнялись. Двуносого было не узнать. Черное демисезонное пальто, красный шарф и какая-то с наворотами кепка. Из-под пальто белая рубашка, галстук - не Двуносый, а форменный, или фирменный, дипломат. - А что ты хочешь, Митя, меня выдвигают в местную думу! Я хочу, чтобы ты тоже поучаствовал в моей группе доверенных лиц. Вот тебе и Алексей Феофилактович!.. По внутренним залам и зальчикам мы проходили с оглядкой. Всюду кипела работа. Двуносый несколько раз подчеркнул, что ждал меня - опасается за отделку. Но опасаться было нечего, у него работали три бригады отделочников с Украины - настоящие мастера. В большом зале я сказал, что на антресолях будут стоять самые престижные столики, а потому ограждение и главная люстра должны быть произведениями искусства. К моему удивлению, Двуносый вытащил блокнот и тут же записал замечание. Особенно мне понравился зальчик за антресолями, человек на тридцать пятьдесят. Круглые окна - как иллюминаторы, а на стеклянных дверях клипер (знакомый мой "Катти Сарк"), точь-в-точь с пакета московского чайного магазина. - Здесь будет зал Поэзии, - услышал я громкий и сильный голос. За моей спиной стоял лобастый и совершенно заросший лицом молодой человек. Гривастый, как Карл Маркс, он между тем был тонок и звонок - самый настоящий цыпленок с головой льва. В его глазах сверкал голодный огонек, и он, разговаривая, кричал и поглядывал на "дипломат" в руках Двуносого. (Двуносый появлялся с ним в день зарплаты.) - Я профессионал, и у меня есть картины, которыми готов поделиться, за соответствующее вознаграждение, конечно. Мы познакомились - Николай Тряпкин! Нет-нет, он не поэт, он - художник-реставратор. Но это в прошлом, сейчас он на вольных хлебах, а здесь подрабатывает потому, что у него сын и дочь и они маленькие. Мы беседовали не более пяти минут и договорились, что он напишет портрет Розочки. Мне стало жаль львастого цыпленка, он напомнил мои голодные дни. Двуносый в общих чертах обрисовал обстановку, из которой я уяснил, что городская управа на весьма льготных для него условиях выкупила фирму "Лантаг-Росс". Довольный, он тут же пригласил пойти посмотреть, как идет ремонт бывшего ЦУМа. Наверное, и дурак бы догадался, что существует связь между продажей фирмы и покупкой ЦУМа, но я не люблю считать деньги в чужом кармане, хотя, в общем и целом, деньги в его кармане были мои. - Ты говоришь о продаже фирмы, приглашаешь посмотреть ремонт ЦУМа и ни слова о ресторане - что думает о нем Лимоныч или, на крайний случай, Толя Крез? Двуносый был потрясен моей проницательностью. Мы, не откладывая, поехали к Толе. К моему удивлению, Толя Крез не хотел ничего и слушать о ресторанных делах. Контрольный пакет на троих?! Зачем ему контрольный пакет?! Он сейчас скупает великолепные стихи, которые со временем напечатает отдельной книгой под псевдонимом "Дмитрий Слезкин". - Как ты думаешь, Митя, разрешат бесплатную презентацию книги в поэтическом клубе "Нечаянная радость" или "Алая роза"?.. В общем, он не только отказался от совместного бизнеса, но и сказал (чем уже совсем озадачил), что такому талантливому человеку, как я, давно пора управлять каким-нибудь уважаемым заведением, в котором хотя бы изредка могли собираться люди искусства и приобщать обычных, простых людей к своим великим творениям. Во время этой странной беседы Двуносый согласно кивал, соглашался с Толей и, точно тициановская "Кающаяся Мария Магдалина", закатывал глаза, очевидно войдя в роль представителя обычных, простых людей. В отличие от Толи Креза, Лимоныч был краток и ясен. Он не стал кружить вокруг да около, а сразу сказал, что пятьдесят процентов акций они уже купили у Двуносого. Зато теперь у Алексея Феофилактовича контрольный пакет на старый ЦУМ, а старый ЦУМ довольно-таки лакомый кусок, так что Алексею Феофилактовичу тоже придется раскошелиться. В ближайшее время он уступит пивной бар в пользу своих старых компаньонов - Тутатхамона и иже с ним. - Пора, пора делать рокировку. Одно дело, когда в городской думе сидит бизнесмен, генеральный директор ЦУМа, и совсем другое - пивного бара. Лимоныч как бы между прочим поинтересовался, что я думаю по поводу выдвижения Двуносого, мол, как он там - не осрамится? Я сказал, что мое мнение вряд ли имеет значение. И потом, если пятьдесят процентов они уже купили, то я не возражаю, а даже настаиваю, чтобы они купили и мою долю - и не меньше, чем за семьдесят пять тысяч, которые полгода назад я дал Алексею Феофилактовичу под идею как раз этого ресторана. - А-а, так ты все-таки внес деньги! - радостно констатировал Лимоныч. - И как мы выяснили, без всяких расписок?! Двуносый тут же взялся за арифметику, что-то там подсчитал в своем блокноте и, разведя руки, пожал плечами, дескать, что хотите делайте - все именно так. И тут Лимоныч удивил похлестче Толи Креза. Он сказал, что факт с деньгами меня плохо характеризует, единственное - что плохо для бизнесмена, то всегда хорошо для поэта. - А поэт, - резюмировал Лимоныч, подняв указательный палец, - не может быть плохим человеком - исключено! Он заметил, что практически все уважаемые люди города, в том числе и он, покупали у меня замечательные стихи, шедевры. А ныне уважаемым людям понадобился хороший человек, знающий не только православного Бога, но и других богов, и выбор пал на меня, Дмитрия Слезкина. - Тебя избрали третейским судьей. Раз в году, накануне Нового года, будешь, как Соломон, разрешать споры между людьми, избравшими для этого тебя, и только тебя. И чтобы ты как судья действительно был независимым - ресторан в парке станет исключительно твоим. Прими его как знак признательности общества... И еще он сказал, что общество позаботится, чтобы у меня не было конкурентов. Если бы в свое время я уже не оказывался участником путча гэкачепистов или участником демократического движения "белых носков", то, наверное, не избежал бы оскорбляющего Пуплиевича недоверия. Но я был участником... а потому все воспринял как информацию и только спросил: - А возможно, чтобы третейскому судье пришлось разбирать спор, скажем, между редактором "Н... ведомостей" и еще каким-нибудь высокопоставленным чиновником? Лимоныч усмехнулся, вытер платком совершенно лысую голову, встал из-за стола. - Все, всевозможно, Митя, - он похлопал меня по плечу, - кто имеет деньги, тот и заказывает музыку... Но хороший человек дороже, дороже денег! Мы вместе вышли на улицу. - Понимаете, Филимон Пуплиевич, я хочу вернуть все деньги обществу потому, что этими деньгами я на корню куплен. Какая уж тут независимость?! - А вот этого, Митя, не делай ни при каких обстоятельствах. Пока "общак"... общество в тебя вкладывает деньги - ты в безопасности. Он признался, что третейским судьей меня избрали не без его участия, сказал, что чисто по-человечески он настроен помогать мне. Я поблагодарил, на что он ответил, что однажды и я ему здорово помог. Словом, садясь в машину, Лимоныч посоветовал придумать название клубу поэтов и жить не тужить, то есть писать стихи. Разговор с Двуносым тоже был не менее удивительным. На мой вопрос, как он решился продать пивной бар, свое лучшее детище, Двуносый лишь ухмыльнулся - его компаньоны ни при чем, настоящим владельцем бара стал Толя Крез. Впрочем, Двуносому наплевать, Лимоныч прав - одно дело заседать в думе генеральным директором ЦУМа и совсем другое - пивного бара, причем круглосуточного. - Теперь ты, наверное, передашь мне дела, связанные со строительством ресторана?! - Ни за что, - ответил Двуносый. У него с обществом контракт на ремонт здания под ключ, и он не намерен его расторгать, потому что благодаря "общаку" (в отличие от Лимоныча не поправился) он привозит стройматериалы не только для ресторана, но и для своего ЦУМа. Двуносый пообещал закончить ремонт к первому мая и не хуже Лимоныча посоветовал писать стихи и подумать над достойным названием для клуба поэтов. Круг замкнулся. ГЛАВА 43 Весь март мы провели