казской национальности. - Давайте, давайте, мужики!.. Туда вон, туда, - указал он на доски, бывшие в употреблении и, словно дрова, лежавшие неприбранной кучей. - Там, по вашим деньгам, будете искать, там, - сказал, точно огрел чем-то таким тяжелым, что мужики, пригнувшись, сразу и потекли к указанной куче. Силантий тоже дернулся, но не пошел, задержался у штабелей - помыкают русским мужиком уже все кому не лень. Тут и я встрял, попросил Силантия подобрать брусков не менее чем на два куба. Как горный орел взмыл Силантий. - Ну-к сюда, мужики, - строго окликнул и, видя, что те в нерешительности мнутся, подстегнул: - Идить, идить, у нас есть кому командовать, а некоторые (в упор посмотрел на кавказца) пусть у себя дома, над своими женами командуют, их у них много. Охранник презрительно ухмыльнулся, но не ушел, стал наблюдать, что дальше будет. Теперь уже в упор на меня посмотрел Силантий: - Дак два куба, Юрич?! Он впервые назвал меня по отчеству (когда-то вместе с отцом они парубковали). - Пожалуй, что двух маловато - два с половиной, - сказал я, и между нами словно электрическая искра проскочила, и сразу напряжение уравнялось, стало общим. Мужики тоже враз взбодрились, повеселели, замеряя бруски, нужные откладывали в сторону с таким рвением, что, того и гляди, могли зацепить охранника. Он сплюнул под ноги и удалился. Тут уж и вовсе мужики разошлись, стали подшучивать над бригадиром. - Юрич, однако, поженим Силантия на твоей матке - бобыль?! Пропьем их, а?.. Тогда не придется тебе ехать за тыщи верст крышу латать, отчим побеспокоится... Да уж, знать, так! - весело шутили мужики, а Силантий отмалчивался. (Исподтишка взглядывал и молчал.) Подал голос, когда проскользнуло вот это вот "отчим побеспокоится". - Ну хватит брехать и зубы скалить, - вдруг рассердился Силантий и под предлогом, что еще надо отобрать листы шифера, ушел в другой конец магазина. Все три недели мне приходилось крутиться как белке... Матушке тоже доставалось, с утра до вечера хлопотала на кухне. Обед и ужин на нас, пятерых мужиков, ежедневно готовила. А тут еще председатель колхоза с членами правления наведывался, знакомые заглядывали, и всех надо было ублажить: и чайком, и лишней минуткой. Хорошо, что соседка, Клеопатра Евлампиевна, на помощь пришла, а то бы точно не управилась с таким наплывом, как говаривал председатель, неучтенных ртов. Впрочем, несмотря на колготу с утра до вечера, матушка как будто даже помолодела. Веселый перестук топоров и молотков во дворе, говор, смех - все это завораживало, притягивало, делало ее жизнь насыщенной и необходимой. Она как будто купалась в этой необходимости. Особенно когда поднималась наверх, на потолочное перекрытие, и прямо на кровле обходила всех, угощая квасом. Силантий, подавив смущение, опорожнял стакан и как-то чересчур поспешно хватался за топор, продолжал обтесывать кругляк. Мужики перемигивались, а мама невидяще смотрела вдаль с какой-то полузабытой усмешкой, обращенной вовнутрь. Потом спохватывалась: стою, а дел сколь?! Силантий опять отрывался от топора: - Евдокия, осторожней! - И заботливым взглядом провожал ее, пока она спускалась на землю. Не знаю почему, но этот заботливый взгляд Силантия раздражал меня, вызывал какое-то внутреннее ожесточение. Я не мог совладать с собой, уходил за плетень, на бруски, которые уже облюбовала местная молодежь, приезжавшая из города на выходные. В одну из таких минут я встретил на брусках однокашника. Стали перебирать, где кто. Более всех меня интересовал Валерий Губкин, школьной поэт, вундеркинд, впоследствии студент факультета журналистики ДВГУ. Оказалось, что однокашник месяца два назад видел Валерия - он уезжал волонтером на Балканы. Говорил, что потерял вкус к жизни, что его жизнь, словно жизнь Вронского из "Анны Карениной", не стоит ничего и он только рад будет отдать ее в пользу малочисленных, но гордых сербов. Чувствовалось, что однокашник осуждает Губкина, считает его суперменом чисто российского толка, то есть не ведающим, что творит. А я сразу обрадовался за Валерия, у меня словно пелена с глаз упала. - А знаешь, - сказал я однокашнику, - меня призывают в армию и я тоже еду добровольцем на Балканы. И тоже буду воевать на стороне сербов, но об этом прошу не распространяться. Мы, волонтеры, в райвоенкоматах подписываем специальную бумагу о неразглашении... - соврал я и, кажется, быстрее однокашника поверил в свою наглую ложь. Во всяком случае, когда с ремонтом избы и изгороди было покончено и во дворе раставили столы с угощением, чтобы отметить это событие, я нисколько не удивился, когда первый тост был поднят за меня как будущего воина, солдата-интернационалиста. Мама всхлипнула, поднесла фартук к глазам, и сразу встал Силантий, положил руку на ее плечо и как бы от имени всех сказал: - Только там зазря свою голову не подставляй, не лезь на рожон, но службу сполняй исправно, - помолчал и как бы подытожил: - А мы тут все сообща будем ждать тебя - храни тебя ангел твой. (И уже - всем) Сегодня как раз день его ангела-хранителя. Все не все, а они с матушкой точно будут ждать, как-то очень остро почувствовал я и в порыве сыновней благодарности расцеловал их и заверил, что так и будет - на рожон не полезу и в свой срок вернусь. Тогда-то мы все сообща, как сейчас, не крышу будем перекрывать, а поставим новый дом. Гулянка оживилась, повеселела, круто пошла в гору. Почему согласился с Силантием? Почему сказал о новом доме? Только ли, что пересилил в себе ожесточение?! Нет. Нет. И нет. Потому что никакого ожесточения не было. Да-да, не было. Оно растаяло во мне навсегда в ту самую минуту, когда узнал, что Валерий Губкин уехал волонтером на Балканы. В эту минуту я всем существом своим ощутил, что только там смогу преобразиться для новой жизни - или не смогу, но приобрету нечто более важное, чем теперешняя жизнь. И если маму я расцеловал по причине предстоящего расставания, то Силантия - что превратил это расставание в мои именины. То есть, сам того не ведая, не только объяснил мне мой путь, но и благословил его. Ведь это же благодаря тосту в честь ангела-хранителя вдруг просверком вспомнился повторившийся сон о красивой-красивой тете и сердитом-сердитом витязе, из рук которых я получил цветок-символ, а в реальней жизни - свою ненаглядную Розу. Мой витязь, угодниче Божий Димитрий, руки которого отдыхали на рукояти меча, - это же мне и обо мне привиделось в день моего приезда. И какое уж тут ожесточение?! Оно прошло, растаяло. Я приехал домой подавленным, а уезжал в приподнятом настроении. Я обрел надежду. В ночь на второе июня я был в Москве, а утром второго уже стучал в дверь администрации ресторана "Нечаянная радость". Вышел Двуносый сотоварищи - обнялись, похлопали друг друга по плечам. - Прими наше искреннее сочувствие по поводу утраты жены, - преувеличенно скорбно произнес Феофилактович. (В устах трижды разведенного сочувствие воспринималось тонкой иронией и даже издевкой.) - Ладно, ладно, - сказал я, чтобы соблюсти приличествующую случаю формальность, и тут же перевел разговор: - Однако как быстро сработала почта?! Феофилактович объяснил, что почта здесь ни при чем, по просьбе Лимоныча "таксистом по лицензии" был у меня сотрудник местного МВД. - Чего же он все опасался, что я сбегу и не выплачу обещанного гонорара? - Такой приказ получил, чтобы ты не заподозрил, - сказал Феофилактович, и все вместе с ним засмеялись, дескать, вот как плотно у нас все схвачено. - Так вы что же... и на Алтае меня пасли? - раздраженно спросил я. - Нет-нет, мы и не знали, что ты на Алтае! Лимоныч предположил, что ты поехал домой, к матушке, а откуда ты родом?! Может, из Манчестер Сити? Почему он сказал о Манчестер Сити?! Необъяснимо. Но раздражение сразу прошло. Феофилактович демонстративно подошел к письменному столу, выдвинул ящик. - Вот заявление... уже хотели подавать в розыск. Заявление было написано красивым женским почерком на листке из ученической тетради. - Так и есть... еще и посторонних людей подставляете. - Никаких не посторонних, - подал голос Тутатхамон. - Моя сама по своему желанию написала, а я принес... - А-а, дак ты не знаешь?! - восхитился Двуносый. (Он как-то враз перестал походить на Феофилактовича - тот же костюм, тот же галстук, а солидности - никакой.) - Помнишь вахтершу Алину Спиридоновну? Они расписались, теперь Тутатхамон у нас женатый человек. Мы уже и свадьбу сыграли, с презентацией ресторана совместили, народу было... весь цвет (поправился), весь бомонд города! Представив, как Аля и Тутик (не может же она называть его Тутатхамонище) обсуждают мое исчезновение, я только и нашелся что сказать: - Поздравляю, не ожидал, даже не верится!.. Однако мое поздравление не обрадовало бывшего сантехника, загундосил, мол, а что тут такого - не ожидал, подумаешь... Чтоб не начинать с ним свары, я попросил Двуносого показать ресторан. Ресторан, конечно, был роскошным: от гардероба и туалетов до залов для посетителей и кухни - евроремонт. Изящество обоев и зеркал, кресел и столов, бра и подсветок не вызывало сомнений. - А как же зал Поэзии или кают-компания данного судна? - сказал я, глядя вниз, с антресолей, на алмазно сияющую чашу люстры. В мгновение ока Двуносый опять стал Алексеем Феофилактовичем. (Остановился, застегнул костюм, поправил галстук и решительно шагнул в глубину холла, к бордовой бархатной портьере, закрывающей торцовую стену возле подиума для оркестра.) Он нажал какую-то кнопку, бархат легко сдуло в сторону, и на стеклянных дверях я увидел хорошо известное мне изображение чайного клипера "Катти Сарк" в русском исполнении, то есть - словно гриновский "Секрет", летящий на алых парусах. Конечно, в сравнении с залом внизу и на антресолях кают-компания была небольшой - человек на тридцать. Зато и уютней. Над каждым столиком - как бы отдельный лепной потолок в виде импозантного зонтика. Впрочем, какая-то сила точно магнитом притягивала меня, не давала сосредоточиться и осмотреться. Я поднял глаза. В центре зала, как раз над сценой, висел портрет, а чуть в стороне стоял белый, строго-элегантный рояль. Внутри все сжалось... Да-да, это был портрет Розочки, Розы Федоровны - она едва-едва улыбалась, а взгляд, проницая меня, скользил дальше. Безусловно, художник (цыпленок с гривой льва) был талантливейшим живописцем: он запечатлел Розочку в платье в золотой горошек и белых туфельках, которые она ни разу не надевала. Но более всего поражали глаза, живые, полные невысказанной тайны, то есть того, чему нет слов. Ладно - платье в золотой горошек, ладно - белые туфли, ладно - глаза и проницающий взгляд, но отражение красного бархата, превращенное в радугу, показалось мне сверхчеловеческим прозрением художника. Кажется, это был тот случай, когда тайна, отнятая у жизни, в полной мере являлась и тайной искусства. В одну минуту я испытал и радость встречи с Розочкой, и горечь нового расставания с нею. Я стоял и не мог пошевелиться - невыплаканные слезы душили меня. ГЛАВА 50 Мое решение принять участие в войне на Балканах, может быть, кого-нибудь и удивило, но не огорчило. Десятого июня было сорок дней Розе Федоровне, мы помянули ее в тесном кругу в кают-компании, и после этого меня уже ничто не удерживало в России. На патриотических встречах закрытого характера, которые организовывали через подставных лиц Двуносый и Толя Крез, я и еще несколько романтиков криминального толка (дебилы призывного возраста, которые в своей жизни не видели ничего, кроме исправительных колоний) преподносились окружающим как патриоты самой высокой пробы. Наверное, организаторы этих закрытых шоу в какой-то мере верили в наш панславянский патриотизм, но я-то не верил. Подобно Валерию Губкину, сравнивавшему себя с Вронским из "Анны Карениной", я потерял вкус к жизни и ехал на Балканы с одной надеждой - моя жизнь и смерть действительно кому-то могут пригодиться. Что касается моих подопечных (очевидно, как старшего по возрасту, меня избрали и старшим группы), то они вообще не имели никакого представления о патриотизме. В силу своих куриных мозгов каждый из них ехал на Балканы за боевым крещением, после которого все они надеялись вернуться к своим браткам более крутыми, а стало быть, более авторитетными. О том, что каждый из них мог не вернуться, погибнуть, им и в голову не приходило. Наверное, поэтому они так живо радовались подаркам, которыми их одаривали на встречах, и даже ревновали, у кого безделушка ярче. Единственное, ради чего можно было задержаться с отъездом, - так называемый третейский суд, устроенный Филимоном Пуплиевичем (Лимонычем). Пятнадцатого июня в десять часов утра (только что пришел из церкви Бориса и Глеба) позвонил Алексей Феофилактович и с редким почтением в голосе попросил прийти на рабочее место, и обязательно в белых носках. Заинтригованный, не заставил себя ждать, и первым, кого встретил на крыльце, был Филимон Пуплиевич. - Давай, давай, Митя (поправился), Дмитрий Юрьевич, пойдем, - сказал озабоченно и, пока шли в отдельный кабинет, поведал, что предстоит провести внеочередное заседание третейского суда. - Общество собралось... Сам увидишь... Смотри, чтобы ни у кого фотоаппаратов и кинокамер не было, для этой цели художник есть, а остальное решай, как Бог на душу положит, все равно никто ничего не знает, традиция совершенно новая, неустоявшаяся, - заверил Филимон Пуплиевич и достал из платяного шкафа темно-бордовую мантию и головной убор (что-то наподобие фески без кисточки). Мантия была достаточно просторной и удобной. Я облачился в нее, словно в крылатку, во всяком случае, почувствовал себя в ней достаточно уверенно и уютно. Про феску как-то сразу забыл - надел и забыл. Филимон Пуплиевич внимательно оглядел меня со всех сторон, остался доволен. Вручил папку - пора!.. На антресолях к нам присоединился Алексей Феофилактович сотоварищи. И тоже все в мантиях, но без фесок. Судя по тому, что у дверей в кают-компанию Тутатхамон опередил меня, распахнул створчатые двери и крикнул во все свое луженое горло: "Встать, третейский суд идет!" - совершенно новая неустоявшаяся традиция многократно репетировалась. Не знаю почему, но вот это "Встать, третейский суд идет!" едва не вызвало у меня приступ гомерического смеха. Особенно - третейский!.. В самом деле, я, Двуносый сотоварищи если и могли быть судьями, то никак не простыми. В этом зычном крике Тутатхамона было какое-то сверхпародийное и в то же время сверхточное попадание в происходящее. Мы - третейцы или мардонайцы, какая разница, если там, на небе, мы уже переименованы, вспомнил я бригадира овощеводов Огородникова и тут же позабыл и о нем, и о своем желании смеяться. Зал кают-компании был переполнен, вместо столиков повсюду стояли стулья, но мест не хватало, в проходах теснился народ, как на подбор живописный, некоторые - в белых носках. Шествуя к сцене, увидел своих подопечных, так называемых романтиков, один из них, глумливо лыбясь, потянулся похлопать меня по плечу и тут же ударом в ухо был опрокинут на пол. - Третейского судьи не касаться! - приказным тоном прокричал Тутатхамон. Многие из толпившихся в проходе сразу же уважительно посторонились. Никто не выразил неудовольствия рукоприкладством, даже на лице "романтика" теперь прочитывалось какое-то сложное выражение и изумления, и восхищения одновременно. Наше явление - в мантиях, строгая субординация, беспрекословность - напомнило Политбюро несуществующего СССР, так сказать, иерархию затонувшей Атлантиды. Невидимые взору простого смертного верховные жрецы - Филимон Пуплиевич и иже с ним, сидящие в зале кают-компании. И мы - архонты, цари наследуемых земель, на глазах у всех как будто вершим людские судьбы, но лишь настолько, насколько это выгодно жрецам. Как старший из архонтов, я сел за стол в центре сцены, другие столы предназначались для моей свиты, они стояли по бокам - и чуть сзади. Тутатхамон ударил в гонг - приказал всем сесть, чем вызвал у присутствующих легкий смешок. Затем, опять же по гонгу, с кратким словом выступил Алексей Феофилактович, объяснил, что третейский суд - самый справедливый в мире суд потому, что избирается заинтересованными сторонами. - Так что, перефразируя известные слова, можно смело сказать, что данный суд во всех отношениях суд нашенский! - с пафосом закончил он. Потом Алексей Феофилактович стал зачитывать "дела", самую их суть. После чего клал папку с "делом" передо мной, а на подиум, в сопровождении четырех братков (явно из конторы Толи Креза), поднимались жаждущие справедливости. Некоторые из них иногда вносили в "дело" новые подробности. Я внимательно выслушивал подсудимых и, объявив решение, стучал деревянным молотком, похожим на плотницкую киянку, по папке с "делом", и "дело" считалось закрытым, не подлежащим пересмотру. "Дела" были в основном одного сюжета - кто-то брал у кого-то что-то, а потом либо не возвращал, либо возвращал, не учитывая ранее оговоренных условий. Мои решения оказывались безошибочными, так как я исходил из всеми признанного постулата - договор дороже денег. Однако и деньги имели существенное значение. Зал замирал, когда в основе конфликта фигурировала сумма в тысячи баксов или какая-нибудь дорогостоящая иномарка. И совсем иначе реагировал, когда в основе того же примитивного сюжета лежала базарная мелочь. Именно с такой мелочью обратились в третейский суд Бобчинский и Добчинский (так я прозвал для себя этих ничтожных людишек). Боже! Сколько новых подробностей они привнесли в свое "дело", не стоящее и выеденного яйца. Конечно, я их выслушал (и того и другого), а потом с такой силой обрушил молоток на пухлую папку, что она прямо-таки взорвалась столбом пыли. Зал дружно и громко засмеялся. Но Бобчинский и Добчинский не поняли, что их "дело" закрыто, и стали домогаться моего устного решения. Вместо ответа я еще раз обрушил киянку. Братки, уловив негодование, пинками выдворили со сцены и Бобчинского, и Добчинского - это был цирк! Но так обрела жизнь еще одна деталь ритуального действа - на всякую глупость третейский суд должен отвечать не глубокомыслием, а молотком и сосредоточенно-молчаливыми пинками под зад. Сюжетное однообразие "дел" позволяло отвлекаться, наблюдать за публикой в зале. Мое внимание привлекли художник (цыпленок с гривой льва) и журналист (в недавнем прошлом главный редактор "Н... комсомольца", а ныне - "Н... ведомостей"). Главный редактор выглядел весьма респектабельно: в смокинге, белой сорочке, бабочке и, естественно, в белых носках. Он сидел на галерке в окружении таких же, как и он, одетых с иголочки молодых людей и в непосредственной близости от Филимона Пуплиевича. Да-да, в такой близости, что казалось - начальник железнодорожной милиции тоже из его окружения (кстати, на Филимоне Пуплиевиче были и смокинг, и бабочка, и белые носки). Впрочем, я вдруг почувствовал, что меня это не волнует. Во всяком случае, гораздо меньше, чем можно было ожидать. Зато гривастый цыпленок буквально будоражил мое любопытство. В отличие от редактора, он был одет без претензий - тенниску черного цвета и серый вязаный жилет. Он сидел в первом ряду, чуть на отшибе, один, и не праздно шушукался, а полностью был погружен в свою работу. При всей своей занятости я нет-нет и взглядывал на него и всякий раз наталкивался на его проницательный взгляд. Сложилось впечатление, что он делает эскизные зарисовки, может быть, и о суде (о чем предупредил Филимон Пуплиевич), но еще и лично обо мне. Разумеется, после гениального портрета Розы Федоровны это не могло не волновать меня. И я решил, что по окончании суда во что бы то ни стало посмотрю его наброски, а если он воспротивится, употреблю авторитет третейского судьи. А между тем настало время последнему "делу", оно называлось - "Об изумруде". Некий мистер икс где-то в Манчестер Сити с помощью ловкости рук приобрел у неизвестного английского лорда необычайной величины и красоты смарагд стоимостью в сто тысяч долларов. (Его положили передо мной в раскрытой шкатулке. Он лежал на шоколадном бархате, словно пасхальное яичко, и вместе с ложем напоминал овальную чашу Лужников со светящейся травяной зеленью футбольного поля. Так что, когда я назвал его "стотысячником" - имелись в виду не деньги.) Но - по порядку. Итак, мистер икс привез смарагд в наш город и с несвойственной ему беспечностью показал его мистеру игреку, который с помощью еще большей ловкости рук, чем у мистера икса, овладел драгоценным камнем. Утратив изумруд, мистер икс не только не подозревал в хищении мистера игрека, но даже и думать не думал, что подобное может иметь место. (Обычно люди, наделенные властью, используют иные способы). Но факт остается фактом. Во время длительной командировки мистера игрека в другую страну у него дома случился пожар. Фамильные ценности и украшения были спасены, но, чтобы в точности оценить ювелирные изделия и камни, был приглашен непревзойденный эксперт в данной области. Им оказался мистер икс. Разумеется, он узнал смарагд, но забрать его не мог, смарагд уже был включен в реестр семейных драгоценностей мистера игрека. Мистеру иксу ничего не оставалось, и он обратился к нам, в третейский суд. Мистер игрек принял вызов. Тем не менее ни один из ответчиков в зал заседания суда не явился, а их представители в ответ на предложение председателя третейского суда дополнить суть "дела" новыми подробностями отмолчались, чем предоставили ему право на основании вышеизложенной сути "дела" решить судьбу заинтересованных сторон, а точнее, судьбу камня. Я встал, чтобы объявить свое решение, и почувствовал небывалое напряжение в зале. Я чувствовал упругость тишины, как чувствует лучник натянутую тетиву лука. Любое мое слово могло быть разящей стрелой и для мистера икса, и для мистера игрека, и для меня самого. Да-да, более всех оно могло поразить меня!.. И тогда я взял в руки шкатулку и поднял ее так, чтобы все увидели изумруд. Особенно мне хотелось, чтобы его увидел художник. Почему? Не знаю. То есть знаю, мне хотелось, чтобы он запечатлел смарагд. Для чего? Не ведаю, то есть мной владело вполне осознанное чувство, что действительно красотой, если она будет принадлежать всем, спасется мир. И художник увидел, впервые я не натолкнулся на его взгляд - карандаш мелькал, а весь он пел песнь изумруду. И тогда я сказал: - Сейчас я мог бы отдать этот драгоценный камень (еще раз окинул его взглядом), этот "стотысячник", мистеру игреку, но не отдам. (Кажется, половина зала облегченно вздохнула.) Мистер икс убедил всех нас, и меня в том числе, что этот камень не принадлежит мистеру игреку. (Облегченно вздохнувшая половина зала разразилась аплодисментами.) Сейчас я мог бы отдать этот изумруд основному виновнику дела "Об изумруде" мистеру иксу, но не отдам. (И опять облегченный вздох другой половины зала.) Мистер икс уже давно убедил всех нас, что этот изумруд принадлежит не ему, а лорду из Манчестер Сити! (И снова аплодисменты только что вздохнувшей стороны.) Сейчас я мог бы отдать этот смарагд, этот "стотысячник", истинному владельцу, но не отдам, потому что это невозможно сделать. Отныне этот изумруд принадлежит... (Я с трудом опять поднял шкатулку с камнем - тишина в зале загустела, как студень, не пошевелиться, всех и вся охватила ее набухшая тяжесть.) Отныне этот изумруд принадлежит (повторил я, чтобы набраться сил для преодоления этой все подминающей под себя тишины, и с силой выдохнул) всему обществу! Мертвую тишину разорвали какой-то чересчур писклявый, не соответствующий серьезности минуты возглас "Браво!" и горячие, но совершенно одинокие аплодисменты художника. - Так, стало быть, "общаку"?! - громогласно изумился Тутатхамон, довольно долго не подававший голоса. Я закрыл шкатулку и ударил молотком по столу - быть по сему! И сразу зал словно очнулся, многие ринулись к выходу, а некоторые к сцене - сопровождать шкатулку с изумрудом, которую уносил Толя Крез вместе со своими братками. - Неправильное решение, "стотысячник" должен принадлежать мистеру игреку! - крикнул с зашумевшей галерки главный редактор и, как будто что-то вспомнив, ухмыльнулся. Его окружение зааплодировало реплике, а один из черных костюмов, выходя из зала, во всеуслышание сказал: - Председателя суда надо "убирать з места". Многие, оглядываясь, засмеялись. Неожиданно я натолкнулся на вопрошающий взгляд Филимона Пуплиевича. (Он, словно швейцар, поддерживал дверь перед выходившим из кают-компании главным редактором.) В ответ я равнодушно пожал плечами. А еще через несколько минут мы вместе с художником уже сидели в отдельном кабинете. На все мои просьбы показать эскизы он отвечал отказом - незаконченные вещи не показывают. Я уже было хотел воспользоваться авторитетом судьи, но тут зазвонил мобильный телефон. Звонил незнакомец якобы от имени Филимона Пуплиевича. (Трудно объяснить почему, но я сразу поверил, что он говорит правду.) Незнакомец поинтересовался, когда самолет на Москву и когда на Будапешт. Я промолчал. Тогда незнакомец усмехнулся и спросил, какие просьбы будут, дескать, не на свадьбу уезжаю, все может случиться. Я поблагодарил за заботу и сказал, что прошу всю выручку из зала Поэзии, то есть кают-компании, перечислять, в общем, как-то отдавать вдовам и сиротам. Незнакомец опять усмехнулся, мол, хорошо, все так и будет, но как же с последней, личной, просьбой?.. И меня осенило, я сказал, невольно чеканя каждое слово: - Прошу портрет моей жены повесить на прежнее место, а когда это случится (я сделал внушительную паузу), прошу рядом с ним повесить мой портрет кисти того же художника. Гривастый цыпленок вдруг рассердился, крикливо заявил, что не успеет так быстро написать мой портрет. - Передайте ему, что времени хватит, - сказал незнакомец и с нескрываемым удивлением поинтересовался: - И это всё?! А вы мужественный человек... Я не дослушал его... я нажал кнопку отключения с такой твердостью, словно нажимал не кнопку, а ставил точку в романе, который заново уже не переписать. А еще через минуту я расстался с художником, мне расхотелось смотреть эскизы. Я предложил ему денег, так сказать, в счет нового портрета. Он обиделся, заметив, что и так слишком много получил за тот, предыдущий портрет. И уже с порога крикнул, что напишет меня бесплатно. Дал бы Бог написать. Да, дал бы Бог... Вместо эпилога ОТ ИЗДАТЕЛЯ Недавно в городе Н... на Волхове, в ресторане "Нечаянная радость", в зальчике на антресолях рядом с портретом девушки "У белого рояля" вывесили портрет юноши с чистым ангельским взором и лепестками роз в волосах. Юноша одет в кольчугу и похож на витязя. Во всяком случае, руки его отдыхают на рукояти меча, обращенного острием долу. Но это - когда присмотришься, а с первого взгляда кажется, что он держит в правой руке необычайной красоты смарагд, лучащийся, как пасхальное яичко. Иллюзия эта возникает оттого, что смарагд вделан в самую оконечность рукояти. Глядя на портрет, одни утверждают, что изумруды всегда приносят своим владельцам слезы, а другие - что счастье. И только в одном все непременно сходятся: изображенные девушка и юноша - счастливцы.