й на 104-й сменил гнев на
милость: записывать, на ком что лишнее, вечером сами пусть в каптерку сдадут
и объяснительную записку напишут: как и почему скрыли.
На Шухове-то все казенное, на, щупай -- грудь да душа, а у Цезаря
рубаху байковую записали, а у Буйновского, кесь, жилетик или напузник
какой-то. Буйновский -- в горло, на миноносцах своих привык, а в лагере трех
месяцев нет:
-- Вы права не имеете людей на морозе раздевать! Вы девятую статью
уголовного кодекса не знаете!...
Имеют. Знают. Это ты, брат, еще не знаешь.
-- Вы не советские люди! -- долбает их капитан.
Статью из кодекса еще терпел Волковой, а тут, как молния черная,
передернулся:
-- Десять суток строгого!
И потише старшине:
-- К вечеру оформишь.
Они по утрам-то не любят в карцер брать: человеко-выход теряется. День
пусть спину погнет, а вечером его в БУР.
Тут же и БУР по левую руку от линейки: каменный, в два крыла. Второе
крыло этой осенью достроили -- в одном помещаться не стали. На восемнадцать
камер тюрьма, да одиночки из камер нагорожены. Весь лагерь деревянный, одна
тюрьма каменная.
Холод под рубаху зашел, теперь не выгонишь. Что укутаны были зэки --
все зря. И так это нудно тянет спину Шухову. В коечку больничную лечь бы
сейчас -- и спать. И ничего больше не хочется. Одеяло бы потяжельше.
Стоят зэки перед воротами, застегиваются, завязываются, а снаружи
конвой:
-- Давай! Давай!
И нарядчик в спины пихает:
-- Давай! Давай!
Одни ворота. Предзонник. Вторые ворота. И перила с двух сторон около
вахты.
-- Стой! -- шумит вахтер. -- Как баранов стадо. Разберись по пять!
Уже рассмеркивалось. Догорал костер конвоя за вахтой. Они перед
разводом всегда разжигают костер -- чтобы греться и чтоб считать виднее.
Один вахтер громко, резко отсчитывал:
-- Первая! Вторая! Третья!
И пятерки отделялись и шли цепочками отдельными, так что хоть сзади,
хоть спереди смотри: пять голов, пять спин, десять ног.
А второй вахтер -- контролер, у других перил молча стоит, только
проверяет, счет правильный ли.
И еще лейтенант стоит, смотрит.
Это от лагеря.
Человек -- дороже золота. Одной головы за проволокой не достанет --
свою голову туда добавишь.
И опять бригада слилась вся вместе.
И теперь сержант конвоя считает:
-- Первая! Вторая! Третья!
И пятерки опять отделяются и идут цепочками отдельными.
И помощник начальника караула с другой стороны проверяет.
И еще лейтенант.
Это от конвоя.
Никак нельзя ошибиться. За лишнюю голову распишешься -- своей головой
заменишь.
А конвоиров понатыкано! Полукругом обняли колонну ТЭЦ, автоматы
вскинули, прямо в морду тебе держат. И собаководы с собаками серыми. Одна
собака зубы оскалила, как смеется над зэками. Конвоиры все в полушубках,
лишь шестеро в тулупах. Тулупы у них сменные: тот надевает, кому на вышку
идти.
И еще раз, смешав бригады, конвой пересчитал всю колонну ТЭЦ по
пятеркам.
-- На восходе самый большой мороз бывает! -- объявил кавторанг. --
Потому что это последняя точка ночного охлаждения.
Капитан любит вообще объяснять. Месяц какой -- молодой ли, старый, --
рассчитает тебе на любой год, на любой день.
На глазах доходит капитан, щеки ввалились, -- а бодрый.
Мороз тут за зоной при потягивающем ветерке крепко покусывал даже ко
всему притерпевшееся лицо Шухова. Смекнув, что так и будет он по дороге на
ТЭЦ дуть все время в морду, Шухов решил надеть тряпочку. Тряпочка на случай
встречного ветра у него, как и у многих других, была с двумя рубезочками
длинными. Признали зэки, что тряпочка такая помогает. Шухов обхватил лицо по
самые глаза, по низу ушей рубезочки провел, на затылке завязал. Потом
затылок отворотом шапки закрыл и поднял воротник бушлата. Еще передний
отворот шапчонки спустил на лоб. И так у него спереди одни глаза остались.
Бушлат по поясу он хорошо затянул бечевочкой. Все теперь ладно, только
рукавицы худые и руки уже застылые. Он тер и хлопал ими, зная, что сейчас
придется взять их за спину и так держать всю дорогу.
Начальник караула прочел ежедневную надоевшую арестантскую "молитву":
-- Внимание, заключенные! В ходу следования соблюдать строгий порядок
колонны! Не растягиваться, не набегать, из пятерки в пятерку не переходить,
не разговаривать, по сторонам не оглядываться, руки держать только назад!
Шаг вправо, шаг влево -- считается побег, конвой открывает огонь без
предупреждения! Направляющий, шагом марш!
И, должно, пошли передних два конвоира по дороге. Колыхнулась колонна
впереди, закачала плечами, и конвой, справа и слева от колонны шагах в
двадцати, а друг за другом через десять шагов, -- пошел, держа автоматы
наготове.
Снегу не было уже с неделю, дорога проторена, убита. Обогнули лагерь --
стал ветер наискось в лицо. Руки держа сзади, а головы опустив, пошла
колонна, как на похороны. И видно тебе только ноги у передних двух-трех, да
клочок земли утоптанной, куда своими ногами переступить. От времени до
времени какой конвоир крикнет: "Ю -- сорок восемь! Руки назад!", "Бэ --
пятьсот два! Подтянуться!" Потом и они реже кричать стали: ветер сечет,
смотреть мешает. Им-то тряпочками завязываться не положено. Тоже служба
неважная...
В колонне, когда потеплей, все разговаривают -- кричи не кричи на них.
А сегодня пригнулись все, каждый за спину переднего хоронится, и ушли в свои
думки.
Дума арестантская -- и та несвободная, все к тому ж возвращается, все
снова ворошит: не нащупают ли пайку в матрасе? в санчасти освободят ли
вечером? посадят капитана или не посадят? и как Цезарь на руки раздобыл свое
белье теплое? Наверно, подмазал в каптерке личных вещей, откуда ж?
Из-за того, что без пайки завтракал и что холодное все съел, чувствовал
себя Шухов сегодня несытым. И чтобы брюхо не занывало, есть не просило,
перестал он думать о лагере, стал думать, как письмо будет скоро домой
писать.
Колонна прошла мимо деревообделочного, построенного зэками, мимо жилого
квартала (собирали бараки тоже зэки, а живут вольные), мимо клуба нового
(тоже зэки всЈ, от фундамента до стенной росписи, а кино вольные смотрят), и
вышла колонна в степь, прямо против ветра и против краснеющего восхода.
Голый белый снег лежал до края, направо и налево, и деревца во всей степи не
было ни одного.
Начался год новый, пятьдесят первый, и имел в нем Шухов право на два
письма. Последнее отослал он в июле, а ответ на него получил в октябре. В
Усть-Ижме, там иначе был порядок, пиши хоть каждый месяц. Да чего в письме
напишешь? Не чаще Шухов и писал, чем ныне.
Из дому Шухов ушел двадцать третьего июня сорок первого года. В
воскресенье народ из Поломни пришел от обедни и говорит: война. В Поломне
узнала почта, а в ТемгенЈве ни у кого до войны радио не было. Сейчас-то,
пишут, в каждой избе радио галдит, проводное.
Писать теперь -- что в омут дремучий камешки кидать. Что упало, что
кануло -- тому отзыва нет. Не напишешь, в какой бригаде работаешь, какой
бригадир у тебя Андрей Прокофьевич Тюрин. Сейчас с Кильдигсом, латышом,
больше об чем говорить, чем с домашними.
Да и они два раза в год напишут -- жизни их не поймешь. Председатель
колхоза-де новый -- так он каждый год новый, их больше года не держат.
Колхоз укрупнили -- так его и раньше укрупняли, а потом мельчили опять. Ну,
еще кто нормы трудодней не выполняет -- огороды поджали до пятнадцати соток,
а кому и под самый дом обрезали. Еще, писала когда-то баба, был закон за
норму ту судить и кто не выполнит -- в тюрьму сажать, но как-то тот закон не
вступил.
Чему Шухову никак не внять, это пишет жена, с войны с самой ни одна
живая душа в колхоз не добавилась: парни все и девки все, кто как ухитрится,
но уходят повально или в город на завод, или на торфоразработки. Мужиков с
войны половина вовсе не вернулась, а какие вернулись -- колхоза не признают:
живут дома, работают на стороне. Мужиков в колхозе: бригадир Захар Васильич
да плотник Тихон восьмидесяти четырех лет, женился недавно, и дети уже есть.
Тянут же колхоз те бабы, каких еще с тридцатого года загнали, а как они
свалятся -- и колхоз сдохнет.
Вот этого-то Шухову и не понять никак: живут дома, а работают на
стороне. Видел Шухов жизнь единоличную, видел колхозную, но чтобы мужики в
своей же деревне не работали -- этого он не может принять. Вроде отхожий
промысел, что ли? А с сенокосом же как?
Отхожие промыслы, жена ответила, бросили давно. Ни по-плотницки не
ходят, чем сторона их была славна, ни корзины лозовые не вяжут, никому это
теперь не нужно. А промысел есть-таки один новый, веселый -- это ковры
красить. Привез кто-то с войны трафаретки, и с тех пор пошло, пошло, и все
больше таких мастаков -- красиле'й набирается: нигде не состоят, нигде не
работают, месяц один помогают колхозу, как раз в сенокос да в уборку, а за
то на одиннадцать месяцев колхоз ему справку дает, что колхозник такой-то
отпущен по своим делам и недоимок за ним нет. И ездят они по всей стране и
даже в самолетах летают, потому что время свое берегут, а деньги гребут
тысячами многими, и везде ковры малюют: пятьдесят рублей ковер на любой
простыне старой, какую дадут, какую не жалко, -- а рисовать тот ковер будто
бы час один, не более. И очень жена надежду таит, что вернется Иван и тоже в
колхоз ни ногой, и тоже таким красилЈм станет. И они тогда подымутся из
нищеты, в какой она бьется, детей в техникум отдадут, и заместо старой избы
гнилой новую поставят. Все красили' себе дома новые ставят, близ железной
дороги стали дома теперь не пять тысяч, как раньше, а двадцать пять.
Хоть сидеть Шухову еще немало, зиму-лето да зиму-лето, а всЈ ж
разбередили его эти ковры. Как раз для него работа, если будет лишение прав
или ссылка.
Просил он тогда жену описать -- как же он будет красилЈм, если отроду
рисовать не умел? И что это за ковры такие дивные, что' на них? Отвечала
жена, что рисовать их только дурак не сможет: наложи трафаретку и мажь
кистью сквозь дырочки. А ковры есть трех сортов: один ковер "Тройка" -- в
упряжи красивой тройка везет офицера гусарского, второй ковер -- "Олень", а
третий -- под персидский. И никаких больше рисунков нет, но и за эти по всей
стране люди спасибо говорят и из рук хватают. Потому что настоящий ковер не
пятьдесят рублей, а тысячи стоит.
Хоть бы глазом одним посмотреть Шухову на те ковры...
По лагерям да по тюрьмам отвык Иван Денисович раскладывать, что'
завтра, что' через год да чем семью кормить. Обо всем за него начальство
думает -- оно, будто, и легче. А как на волю ступишь?...
Из рассказов вольных шоферов и экскаваторщиков видит Шухов, что прямую
дорогу людям загородили, но люди не теряются: в обход идут и тем живы.
В обход бы и Шухов пробрался. Заработок, видать, легкий, огневой. И от
своих деревенских отставать вроде обидно... Но, по душе, не хотел бы Иван
Денисович за те ковры браться. Для них развязность нужна, нахальство,
милиции на лапу совать. Шухов же сорок лет землю топчет, уж зубов нет
половины и на голове плешь, никому никогда не давал и не брал ни с кого и в
лагере не научился.
Легкие деньги -- они и не весят ничего, и чутья такого нет, что вот,
мол, ты заработал. Правильно старики говорили: за что не доплатишь, того не
доносишь. Руки у Шухова еще добрые, смогают, неуж он себе на воле верной
работы не найдет.
Да еще пустят ли когда на ту волю? Не навалят ли еще десятки ни за
так?...
Колонна тем временем дошла и остановилась перед вахтой широко
раскинутой зоны объекта. Еще раньше, с угла зоны, два конвоира в тулупах
отделились и побрели по полю к своим дальним вышкам. Пока всех вышек конвой
не займет, внутрь не пустят. Начкар с автоматом за плечом пошел на вахту. А
из вахты, из трубы, дым, не переставая, клубится: вольный вахтер всю ночь
там сидит, чтоб доски не вывезли или цемент.
НапересЈк через ворота проволочные, и через всю строительную зону, и
через дальнюю проволоку, что по тот бок, -- солнце встает большое, красное,
как бы во мгле. Рядом с Шуховым Алешка смотрит на солнце и радуется, улыбка
на губы сошла. Щеки вваленные, на пайке сидит, нигде не подрабатывает --
чему рад? По воскресеньям всЈ с другими баптистами шепчется. С них лагеря,
как с гуся вода. По двадцать пять лет вкатили им за баптистскую веру -- неуж
думают тем от веры отвадить?
Намордник дорожный, тряпочка, за дорогу вся отмокла от дыхания и
кой-где морозом прихватилась, коркой стала ледяной. Шухов ее ссунул с лица
на шею и стал к ветру спиной. Нигде его особо не продрало, а только руки
озябли в худых рукавичках, да онемели пальцы на левой ноге: валенок-то левый
горетый, второй раз подшитый.
Поясницу и спину всю до плечей тянет, ломает -- как работать?
Оглянулся -- и на бригадира лицом попал, тот в задней пятерке шел.
Бригадир в плечах здоров, да и образ у него широкий. Хмур стоит. СмехуЈчками
он бригаду свою не жалует, а кормит -- ничего, о большой пайке заботлив.
Сидит он второй срок, сын ГУЛАГа, лагерный обычай знает напрожЈг.
Бригадир в лагере -- это всЈ: хороший бригадир тебе жизнь вторую даст,
плохой бригадир в деревянный бушлат загонит. Андрея Прокофьевича знал Шухов
еще по Усть-Ижме, только там у него в бригаде не был. А когда с Усть-Ижмы,
из общего лагеря, перегнали пятьдесят восьмую статью сюда, в каторжный, --
тут его Тюрин подобрал. С начальником лагеря, с ППЧ, с прорабами, с
инженерами Шухов дела не имеет: везде его бригадир застоит, грудь стальная у
бригадира. Зато шевельнет бровью или пальцем покажет -- беги, делай. Кого
хошь в лагере обманывай, только Андрей Прокофьевича не обманывай. И будешь
жив.
И хочется Шухову спросить бригадира, там же ли работать, где вчера, на
другое ли место переходить -- а боязно перебивать его высокую думу. Только
что Соцгородок с плеч спихнул, теперь, бывает, процентовку обдумывает, от
нее пять следующих дней питания зависят.
Лицо у бригадира в рябинах крупных, от оспы. Стоит против ветра -- не
поморщится, кожа на лице -- как кора дубовая.
Хлопают руками, перетаптываются в колонне. Злой ветерок! Уж, кажется,
на всех шести вышках попки сидят -- опять в зону не пускают. Бдительность
травят.
Ну! Вышли начкар с контролером из вахты, по обои стороны ворот стали, и
ворота развели.
-- Р-раз-берись по пятеркам! Пер-рвая! Втор-ра-я!
Зашагали арестанты как на парод, шагом чуть не строевым. Только б в
зону прорваться, там не учи, что делать.
За вахтой вскоре -- будка конторы, около конторы стоит прораб,
бригадиров заворачивает, да они и сами к нему. И Дэр туда, десятник из
зэков, сволочь хорошая, своего брата-зэка хуже собак гоняет.
Восемь часов, пять минут девятого (только что энергопоезд прогудел),
начальство боится, как бы зэки время не потеряли, по обогревалкам бы не
рассыпались -- а у зэков день большой, на все время хватит. Кто в зону
зайдет, наклоняется: там щепочка, здесь щепочка, нашей печке огонь. И в норы
заюркивают.
Тюрин велел Павлу, помощнику, идти с ним в контору. Туда же и Цезарь
свернул. Цезарь богатый, два раза в месяц посылки, всем сунул, кому надо, --
и придурком работает в конторе, помощником нормировщика.
А остальная 104-я сразу в сторону, и дЈру, дЈру.
Солнце взошло красное, мглистое над зоной пустой: где щиты сборных
домов снегом занесены, где кладка каменная начатая, да у фундамента и
брошенная, там экскаватора рукоять переломленная лежит, там ковш, там хлам
железный, канав понарыто, траншей, ям наворочено, авторемонтные мастерские
под перекрытие выведены, а на бугре -- ТЭЦ в начале второго этажа.
И -- попрятались все. Только шесть часовых стоят на вышках, да около
конторы суета. Вот этот-то наш миг и есть! Старший прораб сколько, говорят,
грозился разнарядку всем бригадам давать с вечера -- а никак не наладят.
Потому что с вечера до утра у них все наоборот поворачивается.
А миг -- наш! Пока начальство разберется -- приткнись, где потеплей,
сядь, сиди, еще наломаешь спину. Хорошо, если около печки -- портянки
переобернуть да согреть их малость. Тогда во весь день ноги будут теплые. А
и без печки -- все одно хорошо.
Сто четвертая бригада вошла в большой зал в авторемонтных, где
остеклено с осени и 38-я бригада бетонные плиты льет. Одни плиты в формах
лежат, другие стоймя наставлены, там арматура сетками. Доверху высоко и пол
земляной, тепло тут не будет тепло, а все ж этот зал обтапливают, угля не
жалеют: не для того, чтоб людям греться, а чтобы плиты лучше схватывались.
Даже градусник висит, и в воскресенье, если лагерь почему на работу не
выйдет, вольный тоже топит.
Тридцать восьмая, конечно, чужих никого к печи не допускает, сама
обсела, портянки сушит. Ладно, мы и тут, в уголку, ничего.
Задом ватных брюк, везде уже пересидевших, Шухов пристроился на край
деревянной формы, а спиной в стенку уперся. И когда он отклонился --
натянулись его бушлат и телогрейка, и левой стороной груди, у сердца, он
ощутил, как подавливает твердое что-то. Это твердое было -- из внутреннего
карманчика угол хлебной краюшки, той половины утренней пайки, которую он
взял себе на обед. Всегда он столько с собой и брал на работу и не посягал
до обеда. Но он другую половину съедал за завтраком, а нонче не съел. И
понял Шухов, что ничего он не сэкономил: засосало его сейчас ту пайку съесть
в тепле. До обеда -- пять часов, протяжно.
А что в спине поламывало -- теперь в ноги перешло, ноги такие слабые
стали. Эх, к печечке бы!...
Шухов положил на колени рукавицы, расстегнулся, намордник свой
дорожный, оледеневший развязал с шеи, сломил несколько раз и в карман
спрятал. Тогда достал хлебушек в белой тряпочке и, держа тряпочку в
запазушке, чтобы ни крошка мимо той тряпочки не упала, стал помалу-помалу
откусывать и жевать. Хлеб он пронес под двумя одежками, грел его собственным
теплом -- и оттого он не мерзлый был ничуть.
В лагерях Шухов не раз вспоминал, как в деревне раньше ели: картошку --
целыми сковородами, кашу -- чугунками, а еще раньше, по-без-колхозов, мясо
-- ломтями здоровыми. Да молоко дули -- пусть брюхо лопнет. А не надо было
так, понял Шухов в лагерях. Есть надо -- чтоб думка была на одной еде, вот
как сейчас эти кусочки малые откусываешь, и языком их мнешь, и щеками
подсасываешь -- и такой тебе духовитый этот хлеб черный сырой. Что' Шухов
ест восемь лет, девятый? Ничего. А ворочает? Хо-го!
Так Шухов занят был своими двумястами граммами, а близ него в той же
стороне приютилась и вся 104-я.
Два эстонца, как два брата родных, сидели на низкой бетонной плите и
вместе, по очереди, курили половинку сигареты из одного мундштука. Эстонцы
эти были оба белые, оба длинные, оба худощавые, оба с долгими носами, с
большими глазами. Они так друг за друга держались, как будто одному без
другого воздуха синего не хватало. Бригадир никогда их и не разлучал. И ели
они все пополам, и спали на вагонке сверху на одной. И когда стояли в
колонне, или на разводе ждали, или на ночь ложились -- все промеж себя
толковали, всегда негромко и неторопливо. А были они вовсе не братья и
познакомились уж тут, в 104-й. Один, объясняли, был рыбак с побережья,
другого же, когда Советы уставились, ребенком малым родители в Швецию
увезли. А он вырос и самодумкой назад институт кончать. Тут его и взяли
сразу.
Вот, говорят, нация ничего не означает, во всякой, мол, нации худые
люди есть. А эстонцев сколь Шухов ни видал -- плохих людей ему не
попадалось.
И все сидели -- кто на плитах, кто на опалубке для плит, кто на земле
прямо. Говорить-то с утра язык не ворочается, каждый в мысли свои уперся,
молчит. Фетюков-шакал насобирал где-тось окурков (он их и из плевательницы
вывернет, не погребует), теперь на коленях их разворачивал и неперегоревший
табачок ссыпал в одну бумажку. У Фетюкова на воле детей трое, но как сел --
от него все отказались, а жена замуж вышла: так помощи ему ниоткуда.
Буйновский косился-косился на Фетюкова, да и гавкнул:
-- Ну, что заразу всякую собираешь! Губы тебе сифилисом обмечет! Брось!
Кавторанг -- капитан, значит, второго рангу, -- он командовать привык,
он со всеми людьми так разговаривает, как командует.
Но Фетюков от Буйновского ни в чем не зависит -- кавторангу посылки
тоже не идут. И, недобро усмехнувшись ртом полупустым, сказал:
-- Подожди, кавторанг, восемь лет посидишь -- еще и ты собирать будешь.
Это верно, и гордей кавторанга люди в лагерь приходили...
-- Чего-чего? -- не дослышал глуховатый Сенька Клевшин. Он думал -- про
то разговор идет, как Буйновский сегодня на разводе погорел. -- Залупаться
не надо было! -- сокрушенно покачал он головой. -- Обошлось бы все.
Сенька Клевшин -- он тихий, бедолага. Ухо у него лопнуло одно, еще в
сорок первом. Потом в плен попал, бежал три раза, излавливали, сунули в
Бухенвальд. В Бухенвальде чудом смерть обминул, теперь отбывает срок тихо.
Будешь залупаться, говорит, пропадешь.
Это верно, кряхти да гнись. А упрешься -- переломишься.
Алексей лицо в ладони окунул, молчит. Молитвы читает.
Доел Шухов пайку свою до самых рук, однако голой корочки кусок --
полукруглой верхней корочки -- оставил. Потому что никакой ложкой так
дочиста каши не выешь из миски, как хлебом. Корочку эту он обратно в тряпицу
белую завернул на обед, тряпицу сунул в карман внутренний под телогрейкой,
застегнулся для мороза и стал готов, пусть теперь на работу шлют. А лучше б
и еще помедлили.
Тридцать восьмая бригада встала, разошлась: кто к растворомешалке, кто
за водой, кто к арматуре.
Но ни Тюрин не шел к своей бригаде, ни помощник его Павло. И хоть
сидела 104-я вряд ли минут двадцать, а день рабочий -- зимний, укороченный
-- был у них до шести, уж всем казалось большое счастье, уж будто и до
вечера теперь недалеко.
-- Эх, буранов давно нет! -- вздохнул краснолицый упитанный латыш
Кильдигс. -- За всю зиму -- ни бурана! Что за зима?!
-- Да... буранов... буранов... -- перевздохнула бригада.
Когда задует в местности здешней буран, так не то что на работу не
ведут, а из барака вывести боятся: от барака до столовой если веревку не
протянешь, то и заблудишься. Замерзнет арестант в снегу -- так пес его ешь.
А ну-ка убежит? Случаи были. Снег при буране мелочкий-мелочкий, а в сугроб
ложится, как прессует его кто. По такому сугробу, через проволоку
переметанному, и уходили. Недалеко, правда.
От бурана, если рассудить, пользы никакой: сидят зэки под замком; уголь
не вовремя, тепло из барака выдует; муки в лагерь не подвезут -- хлеба нет;
там, смотришь, и на кухне не справились. И сколько бы буран тот ни дул --
три ли дня, неделю ли, -- эти дни засчитывают за выходные и столько
воскресений подряд на работу выгонят.
А все равно любят зэки буран и молят его. Чуть ветер покрепче завернет
-- все на небо запрокидываются: матерьяльчику бы! матерьяльчику!
Снежку, значит.
Потому что от поземки никогда бурана стоящего не разыграется.
Уж кто-то полез греться к печи 38-й бригады, его оттуда шуранули.
Тут в зал вошел и Тюрин. Мрачен был он. Поняли бригадники: что-то
делать надо, и быстро.
-- Та-ак, -- огляделся Тюрин. -- Все здесь, сто четвертая?
И не проверяя и не пересчитывая, потому что никто у Тюрина никуда уйти
не мог, он быстро стал разнаряжать. Эстонцев двоих да Клевшина с Гопчиком
послал большой растворный ящик неподалеку взять и нести на ТЭЦ. Уж из того
стало ясно, что переходит бригада на недостроенную и поздней осенью
брошенную ТЭЦ. Еще двоих послал он в инструменталку, где Павло получал
инструмент. Четверых нарядил снег чистить около ТЭЦ, и у входа там в
машинный зал, и в самом машинном зале, и на трапах. Еще двоим велел в зале
том печь топить -- углем и досок спереть, поколоть. И одному цемент на
санках туда везти. И двоим воду носить, а двоим песок, и еще одному из-под
снега песок тот очищать и ломом разбивать.
И после всего того остались ненаряженными Шухов да Кильдигс -- первые в
бригаде мастера. И, отозвав их, бригадир им сказал:
-- Вот что, ребята! (А был не старше их, но привычка такая у него была
-- "ребята".) С обеда будете шлакоблоками на втором этаже стены класть, там,
где осенью шестая бригада покинула. А сейчас надо утеплить машинный зал. Там
три окна больших, их в первую очередь чем-нибудь забить. Я вам еще людей на
помощь дам, только думайте, чем забить. Машинный зал будет нам и растворная
и обогревалка. Не нагреем -- померзнем, как собаки, поняли?
И может быть, еще б чего сказал, да прибежал за ним Гопчик, хлопец лет
шестнадцати, розовенький, как поросенок, с жалобой, что растворного ящика им
другая бригада не дает, дерутся. И Тюрин умахнул туда.
Как ни тяжко было начинать рабочий день в такой мороз, но только начало
это, и важно было переступить только его.
Шухов и Кильдигс посмотрели друг на друга. Они не раз уж работали
вдвоем и уважали друг в друге и плотника и каменщика. Издобыть на снегу на
голом, чем окна те зашить, не было легко. Но Кильдигс сказал:
-- Ваня! Там, где дома сборные, знаю я такое местечко -- лежит здоровый
рулон толя. Я ж его сам и прикрыл. Махнем?
Кильдигс хотя и латыш, но русский знает, как родной, -- у них рядом
деревня была старообрядческая, сыздетства и научился. А в лагерях Кильдигс
только два года, но уже все понимает: не выкусишь -- не выпросишь. Зовут
Кильдигса Ян, Шухов тоже зовет его Ваня.
Решили идти за толем. Только Шухов прежде сбегал тут же в строящемся
корпусе авторемонтных взять свой мастерок. Мастерок -- большое дело для
каменщика, если он по руке и легок. Однако на каждом объекте такой порядок:
весь инструмент утром получили, вечером сдали. И какой завтра инструмент
захватишь -- это от удачи. Но Шухов однажды обсчитал инструментальщика и
лучший мастерок зажилил. И теперь каждый вечер он его перепрятывает, а утро
каждое, если кладка будет, берет. Конечно, погнали б сегодня 104-ю на
Соцгородок -- и опять Шухов без мастерка. А сейчас камешек отвалил, в щелку
пальцы засунул -- вот он, вытянул.
Шухов и Кильдигс вышли из авторемонтных и пошли в сторону сборных
домов. Густой пар шел от их дыхания. Солнце уже поднялось, но было без
лучей, как в тумане, а по бокам солнца вставали, кесь, столбы.
-- Не столбы ли? -- кивнул Шухов Кильдигсу.
-- А нам столбы не мешают, -- отмахнулся Кильдигс и засмеялся. -- Лишь
бы от столба до столба колючку не натянули, ты вот что смотри.
Кильдигс без шутки слова не знает. За то его вся бригада любит. А уж
латыши со всего лагеря его почитают как! Ну, правда, питается Кильдигс
нормально, две посылки каждый месяц, румяный, как и не в лагере он вовсе.
Будешь шутить.
Ихьего объекта зона здорова' -- пока-а пройдешь через всю. Попались по
дороге из 82-й бригады ребятишки -- опять их ямки долбать заставили. Ямки
нужны невелики: пятьдесят на пятьдесят и глубины пятьдесят, да земля та и
летом, как камень, а сейчас морозом схваченная, пойди ее угрызи. Долбают ее
киркой -- скользит кирка, и только искры сыплются, а земля -- ни крошки.
Стоят ребятки каждый над своей ямкой, оглянутся -- греться им негде, отойти
не велят, -- давай опять за кирку. От нее все тепло.
Увидел средь них Шухов знакомого одного, вятича, и посоветовал:
-- Вы бы, слышь, землерубы, над каждой ямкой теплянку развели. Она б и
оттаяла, земля-та.
-- Не велят, -- вздохнул вятич. -- Дров не дают.
-- Найти надо.
А Кильдигс только плюнул.
-- Ну, скажи, Ваня, если б начальство умное было -- разве поставило бы
людей в такой мороз кирками землю долбать?
Еще Кильдигс выругался несколько раз неразборчиво и смолк, на морозе не
разговоришься. Шли они дальше и дальше и подошли к тому месту, где под
снегом были погребены щиты сборных домов.
С Кильдигсом Шухов любит работать, у него одно только плохо -- не
курит, и табаку в его посылках не бывает.
И правда, приметчив Кильдигс: приподняли вдвоем доску, другую -- а под
них толя рулон закатан.
Вынули. Теперь -- как нести? С вышки заметят -- это ничто: у попок
только та забота, чтоб зэки не разбежались, а внутри рабочей зоны хоть все
щиты на щепки поруби. И надзиратель лагерный если навстречу попадется --
тоже ничто: он сам приглядывается, что б ему в хозяйство пошло. И работягам
всем на эти сборные дома наплевать. И бригадирам тоже. Печется об них только
прораб вольный, да десятник из зэков, да Шкуропатенко долговязый. Никто он,
Шкуропатенко, просто зэк, но душа вертухайская. Выписывают ему
наряд-повременку за то одно, что он сборные дома от зэков караулит, не дает
растаскивать. Вот этот-то Шкуропатенко их скорей всего на открытом прозоре и
подловит.
-- Вот что, Ваня, плашмя нести нельзя, -- придумал Шухов, -- давай его
стоймя в обнимку возьмем и пойдем так легонько, собой прикрывая. Издаля не
разберет.
Ладно придумал Шухов. Взять рулон неудобно, так не взяли, а стиснули
между собой как человека третьего -- и пошли. И со стороны только и увидишь,
что два человека идут плотно.
-- А потом на окнах прораб увидит этот толь, все одно догадается, --
высказал Шухов.
-- А мы при чем? -- удивился Кильдигс. -- Пришли на ТЭЦ, а уж там, мол,
было так. Неужто срывать?
И то верно.
Ну, пальцы в худых рукавицах окостенели, прямо совсем не слышно. А
валенок левый держит. Валенки -- это главное. Руки в работе разойдутся.
Прошли целиною снежной -- вышли на санный полоз от инструменталки к
ТЭЦ. Должно быть, цемент вперед провезли.
ТЭЦ стоит на бугре, а за ней зона кончается. Давно уж на ТЭЦ никто не
бывал, все подступы к ней снегом ровным опеленаты. Тем ясней полоз санный и
тропка свежая, глубокие следы -- наши прошли. И чистят уже лопатами
деревянными около ТЭЦ и дорогу для машины.
Хорошо бы подъемничек на ТЭЦ работал. Да там мотор перегорел, и с тех
пор, кажись, не чинили. Это опять, значит, на второй этаж все на себе.
Раствор. И шлакоблоки.
Стояла ТЭЦ два месяца, как скелет серый, в снегу, покинутая. А вот
пришла 104-я. И в чем ее души держатся? -- брюхи пустые поясами брезентовыми
затянуты; морозяка трещит; ни обогревалки, ни огня искорки. А все ж пришла
104-я -- и опять жизнь начинается.
У самого входа в машинный зал развалился ящик растворный. Он дряхлый
был, ящик, Шухов и не чаял, что его донесут целым. Бригадир поматюгался для
порядка, но видит -- никто не виноват. А тут катят Кильдигс с Шуховым, толь
меж собой несут. Обрадовался бригадир и сейчас перестановку затеял: Шухову
-- трубу к печке ладить, чтоб скорей растопить, Кильдигсу -- ящик чинить, а
эстонцы ему два на помощь, а Сеньке Клевшину -- на' топор, и планок долгих
наколоть, чтоб на них толь набивать: толь-то у'же окна в два раза. Откуда
планок брать? Чтобы обогревалку сделать, на это прораб досок не выпишет.
Оглянулся бригадир, и все оглянулись, один выход: отбить пару досок, что как
перила к трапам на второй этаж пристроены. Ходить -- не зевать, так не
свалишься. А что ж делать?
Кажется, чего бы зэку десять лет в лагере горбить? Не хочу, мол, да и
только. Волочи день до вечера, а ночь наша.
Да не выйдет. На то придумана -- бригада. Да не такая бригада, как на
воле, где Иван Иванычу отдельно зарплата и Петру Петровичу отдельно
зарплата. В лагере бригада -- это такое устройство, чтоб не начальство зэков
понукало, а зэки друг друга. Тут так: или всем дополнительное, или все
подыхайте. Ты не работаешь, гад, а я из-за тебя голодным сидеть буду? Нет,
вкалывай, падло!
А еще подожмет такой момент, как сейчас, тем боле не рассидишься. Волен
не волен, а скачи да прыгай, поворачивайся. Если через два часа обогревалки
себе не сделаем -- пропадем тут все на хрен.
Инструмент Павло принес уже, только разбирай. И труб несколько. По
жестяному делу инструмента, правда, нет, но есть молоточек слесарный да
топорик. Как-нибудь.
Похлопает Шухов рукавицами друг об друга, и составляет трубы, и
оббивает в стыках. Опять похлопает и опять оббивает (а мастерок тут же и
спрятал недалеко. Хоть в бригаде люди свои, а подменить могут. Тот же и
Кильдигс).
И -- как вымело все мысли из головы. Ни о чем Шухов сейчас не вспоминал
и не заботился, а только думал -- как ему колена трубные составить и
вывести, чтоб не дымило. Гопчика послал проволоку искать -- подвесить трубу
у окна на выходе.
А в углу еще приземистая печь есть с кирпичным выводом. У ней плита
железная поверху, она калится, и на ней песок отмерзает и сохнет. Так ту
печь растопили, и на нее кавторанг с Фетюковым носилками песок носят. Чтоб
носилки носить -- ума не надо. Вот и ставит бригадир на ту работу бывших
начальников. Фетюков, кесь, в какой-то конторе большим начальником был. На
машине ездил.
Фетюков по первым дням на кавторанга даже хвост поднял, покрикивал. Но
кавторанг ему двинул в зубы раз, на том и поладили.
Уж к печи с песком сунулись ребята греться, но бригадир предупредил:
-- Эх, сейчас кого-то в лоб огрею! Оборудуйте сперва!
Битой собаке только плеть покажи. И мороз лют, но бригадир лютей.
Разошлись ребята опять по работам.
А бригадир, слышит Шухов, тихо Павлу:
-- Ты оставайся тут, держи крепко. Мне сейчас процентовку закрывать
идти.
От процентовки больше зависит, чем от самой работы. Который бригадир
умный -- тот не так на работу, как на процентовку налегает. С ей кормимся.
Чего не сделано -- докажи, что сделано; за что дешево платят -- оберни так,
чтоб дороже. На это большой ум у бригадира нужен. И блат с нормировщиками.
Нормировщикам тоже нести надо.
А разобраться -- для кого эти все проценты? Для лагеря. Лагерь через то
со строительства тысячи лишние выгребает да своим лейтенантам премии
выписывает. Тому ж Волковому за его плетку. А тебе -- хлеба двести грамм
лишних в вечер. Двести грамм жизнью правят. На двести граммах Беломорканал
построен.
Принесли воды два ведра, а она по дороге льдом схватилась. Рассудил
Павло -- нечего ее и носить. Скорее тут из снега натопим. Поставили ведра на
печку.
Припер Гопчик проволоки алюминиевой новой -- той, что провода электрики
тянут. Докладывает:
-- Иван Денисыч! На ложки хорошая проволока. Меня научите ложку отлить?
Этого Гопчика, плута, любит Иван Денисыч (собственный его сын помер
маленьким, дома дочки две взрослых). Посадили Гопчика за то, что бендеровцам
в лес молоко носил. Срок дали как взрослому. Он -- теленок ласковый, ко всем
мужикам ластится. А уж и хитрость у него: посылки свои в одиночку ест,
иногда по ночам жует.
Да ведь всех и не накормишь.
Отломили проволоки на ложки, спрятали в углу. Состроил Шухов две доски,
вроде стремянки, послал по ней Гопчика подвесить трубу. Гопчик, как белка,
легкий -- по перекладинам взобрался, прибил гвоздь, проволоку накинул и под
трубу подпустил. Не поленился Шухов, самый-то выпуск трубы еще с одним
коленом вверх сделал. Сегодня нет ветру, а завтра будет -- так чтоб дыму не
задувало. Надо понимать, печка эта -- для себя.
А Сенька Клевшин уже планок долгих наколол. Гопчика-хлопчика и
прибивать заставили. Лазит, чертеныш, кричит сверху.
Солнце выше подтянулось, мглицу разогнало, и столбов не стало -- и алым
заиграло внутри. Тут и печку затопили дровами ворованными. Куда радостней!
-- В январе солнышко коровке бок согрело! -- объявил Шухов.
Кильдигс ящик растворный сбивать кончил, еще топориком пристукнул,
закричал:
-- Слышь, Павло, за эту работу с бригадира сто рублей, меньше не
возьму!
Смеется Павло:
-- Сто грамм получишь.
-- Прокурор добавит! -- кричит Гопчик сверху.
-- Не трогьте, не трогьте! -- Шухов закричал. (Не так толь резать
стали.)
Показал -- как.
К печке жестяной народу налезло, разогнал их Павло. Кильдигсу помощь
дал и велел растворные корытца делать -- наверх раствор носить. На подноску
песка еще пару людей добавил. Наверх послал -- чистить от снегу подмости и
саму кладку. И еще внутри одного -- песок разогретый с плиты в ящик
растворный кидать.
А снаружи мотор зафырчал -- шлакоблоки возить стали, машина
пробивается. Выбежал Павло руками махать -- показывать, куда шлакоблоки
скидывать.
Одну полосу толя нашили, вторую. От толя -- какое укрывище? Бумага --
она бумага и есть. А все ж вроде стенка сплошная стала. И -- темней внутри.
Оттого печь ярче.
Алешка угля принес. Одни кричат ему: сыпь! Другие: не сыпь! Хоть при
дровах погреемся! Стал, не знает, кого слушать.
Фетюков к печке пристроился и сует же, дурак, валенки к самому огню.
Кавторанг его за шиворот поднял и к носилкам пихает:
-- Иди песок носить, фитиль!
Кавторанг -- он и на лагерную работу как на морскую службу смотрит:
сказано делать -- значит, делай! Осунулся крепко кавторанг за последний
месяц, а упряжку тянет.
Долго ли, коротко ли -- вот все три окна толем зашили. Только от дверей
теперь и свету. И холоду от них же. Велел Павло верхнюю часть дверей забить,
а нижнюю покинуть -- так, чтоб, голову нагнувши, человек войти мог. Забили.
Тем временем шлакоблоков три самосвала привезли и сбросили. Задача
теперь -- поднимать их как без подъемника?
-- Каменщики! Ходимте, подывымось! -- пригласил Павло.
Это -- дело почетное. Поднялись Шухов и Кильдигс с Павлом наверх. Трап
и без того узок был, да еще теперь Сенька перила сбил -- жмись к стене, каб
вниз не опрокинуться. Еще то плохо -- к перекладинам трапа снег примерз,
округлил их, ноге упору нет -- как раствор носить будут?
Поглядели, где стены класть, уж с них лопатами снег снимают. Вот тут.
Надо будет со старой кладки топориком лед сколоть да веничком промести.
Прикинули, откуда шлакоблоки подавать. Вниз заглянули. Так и решили:
чем по трапу таскать, четверых снизу поставить кидать шлакоблоки вон на те
подмости, а тут еще двоих, перекидывать, а по второму этажу еще двоих,
подносить, -- и все ж быстрей будет.
Наверху ветерок не сильный, но тянет. Продует, как класть будем. А за
начатую кладку зайдешь, укроешься -- ничего, теплей намного.
Шухов поднял голову на небо и ахнул: небо чистое, а солнышко почти к
обеду поднялось. Диво дивное: вот время за работой идет! Сколь раз Шухов
замечал: дни в лагере катятся -- не оглянешься. А срок сам -- ничуть не
идет, не убавляется его вовсе.
Спустились вниз, а там уж все к печке уселись, только кавторанг с
Фетюковым песок носят. Разгневался Павло, восемь человек сразу выгнал на
шлакоблоки, двум велел цементу в ящик насыпать и с песком насухую
размешивать, того -- за водой, того -- за углем. А Кильдигс -- своей
команде:
-- Ну, мальцы, надо носилки кончать.
-- Бывает, и я им помогу? -- Шухов сам у Павла работу просит.
-- Поможи'ть. -- Павло кивает.
Тут бак принесли, снег растапливать для раствора. Слышали от кого-то,
будто двенадцать часов уже.
-- Не иначе как двенадцать, -- объявил и Шухов. -- Солнышко на перевале
уже.
-- Если на перевале, -- отозвался кавторанг, -- так значит не
двенадцать, а час.
-- Это почему ж? -- поразился Шухов. -- Всем дедам известно: всего выше
солнце в обед стоит.
-- То -- дедам! -- отрубил кавторанг. -- А с тех пор декрет был, и
солнце выше всего в час стоит.
-- Чей же эт декрет?
-- Советской власти!
Вышел кавторанг с носилками, да Шухов бы и спорить не стал. Неуж и
солнце ихим декретам подчиняется?
Побили еще, постучали, четыре корытца сколотили.
-- Ладно, посыдымо, погриемось, -- двоим каменщикам сказал Павло. -- И
вы, Сенька, писля обида тоже будэтэ ложить. Сидайтэ!
И -- сели к печке законно. Все равно до обеда уж кладки не начинать, а
раствор разводить некстати, замерзнет.
Уголь накалился помалу, теперь устойчивый жар дает. Только около печи
его и чуешь, а по всему залу -- холод, как был.
Рукавицы сняли, руками близ печки водят все четверо.
А ноги близко к огню никогда в обуви не ставь, это понимать надо. Е