ред
роспуском по Самиздату всё же показать Твардовскому, хотя
заведомо ясно было, что только трата месяца, а их и так не
хватает до съезда. Чтобы выиграть время, я попросил моих
близких принести Твардовскому промежуточный, не вполне
оконченный вариант месяцем раньше с таким письмом, якобы из
рязанского леса:
"Дорогой Александр Трифонович!
Мне кажется справедливым предложить вам быть первым...
(где уж там первым) ...читателем 2-й части, если вы этого
захотите... Текст ещё подвергнется шлифовке, я пока не
предлагаю повесть всей редакции... Пользуюсь случаем
заверить вас, что несостоявшееся наше сотрудничество по 1-й
части никак не повлияло на моё отношение к "Н. Миру". Я по
прежнему с полной симпатией слежу за позицией и
деятельностью журнала... (Здесь натяжка, конечно.) ...Но
обстановка общелитературная слишком крута для меня, чтобы я
мог разрешить себе и дальше ту пассивную позицию, которую
занимал четыре года..."
То есть, я даже не просил рассмотреть вопроса о
печатании. После ссоры и полугодового разрыва я только
предлагал Твардовскому почитать.
По времени сложилось отлично: пока я в марте 67-го
вернулся и доработал 2-ю часть, - в "Н. Мире" её не только
А. Т., но все прочли - и оставалось мне лишь получить их
отказ, отказ от всяких дальнейших претензий на повесть. За
год я получил из пяти советских журналов отказ напечатать
даже самую безобидную главу из 1-й части - "Право лечить"
(ташкентский журнал не поместил её даже в благотворительном
безгонорарном номере); затем от всей 1-й части отказались -
"Простор" (трусливым оттягиванием) и "Звезда" ("в Русанова
вложено больше ненависти, чем мастерства" - а ведь этого на
страницах советских книг никогда не допускали!,
"ретроспекции в прошлое создают ощущение, будто культ
личности полностью перечеркнул всё, что было советским
народом сделано хорошего" - ведь домны вполне возмещают и
гибель миллионов и всеобщее развращение; и хотелось бы
"увидеть более ясно отличие авторских позиций от позиций
толстовства" - так уж тем более Льва Толстого строчки бы не
напечатали!).
Каждый такой отказ был перерубом ещё-ещё-ещё одной
стропы, удерживающей на привязи воздушный шар моей повести.
Оставалось последний переруб получить от Твардовского - и
никакая постылая стяга больше не удерживала бы мою повесть,
рвущуюся двигаться.
Наша встреча была 16 марта. Я вошёл весёлый, очень
жизнерадостный, он встретил меня подавленный, неуверенный.
Естественно было нам говорить о 2-й части, но за полтора
часа с глазу на глаз меньше всего разговору было о ней.
Мой путь уже был втайне определён, я шёл на свой рок, и
с поднятым духом. Видя подавленность А. Т., мне хотелось
подбодрить и его. За это время он потерпел несколько
партийных и служебных поражений: на XXIII съезде его не
выбрали больше в ЦК; сейчас не выбирали и в Верх. Совет
("народ отверг", как объяснил Демичев); с потерей этих
постов ещё беспомощнее он стал перед наглой цензурой, как
хотевшей, так и терзавшей наборные листы его журнала;
стягивалась петля и вокруг "Тёркина на том свете" в театре
Сатиры: всё реже пьесу давали и готовились совсем снять; а
недавно ЦК актом внезапным и непостижимым по замыслу, минуя
Твардовского, не предупредив его, сняло двух вернейших
заместителей - Дементьева и Закса: как когда-то из ГБ не
возвращались люди домой, так и эти двое уже не вернулись из
ЦК на прежнюю работу*. Административно это было, конечно,
плевком в Твардовского и во всю редакцию, но по сути это был
такой же переруб строп, высвобождение ко взлёту, ибо снятые
и были два вернейших внутренних охранителя, ослаблявшие
энергию Твардовского. Однако А. Т. так привык доверяться
Дементьеву, так верил в деловые и дипломатические качества
Закса, так уже привычно был связан с ними, и ещё форма
снятия так груба была даже и для всех сотрудников редакции,
- что едва ли не коллективная отставка готовилась в виде
протеста, сам же А. Т. никогда не был столь близок к отказу
от редакторства. (Значит, не глупо рассчитали враги. Ещё,
может быть, вот было соображение: без удерживающих
внутренних защёлок сорвется в "Н. Мире" вся стреляющая
часть, выпалит через меру - и погубит сама себя.)
[* Впрочем, Дементьев ещё долго и жалостно навещал
редакцию с голосом на слезе. Он и никогда не работал здесь
ради зарплаты, он выполнял общественное поручение, а сейчас,
наверно, и совсем бесплатно взялся бы.]
Я иначе принял отставку Дементьева и Закса: только
очищение журнала. Но бесполезно оказалось убеждать в этом
Твардовского, да и сотрудников. Во всём же другом я старался
теперь перенастроить А. Т.: что снятие из ЦК и Верхсовета
было для него не общественным падением, а высвобождением,
что таким образом положение его и журнала всё более
приближаются к пушкинским: вы - свободный поэт, ведущий
независимый журнал. (Заслужить это сравнение было для А. Т.
ещё очень далеко. Но устоявшаяся внутрижурнальная форма
бесед была такова, при том градусе. Не избежать было этой
формы и мне, если я хотел в чём-то надоумить.) И А. Т. сразу
откликнулся: что он ничуть не жалеет о снятии его, даже рад.
(Уже это было хорошо, что так говорил, хотя явно неискренно.
В тех самых днях в Столешниковом переулке, в пьяном
состоянии, он остановил незнакомого полковника и открывался
ему, бедняга, как больно задет.)
Я:
- Тем лучше! Я рад, что вы так понимаете, что у вас уже
есть внутренняя свобода. - (О, если бы!)
Он (без моей наводки):
- ...Или что медальки не дали! - (За месяц перед тем
дали золотую звезду Шолохову, Федину, Леонову, Тычине, а ему
- первому поэту России - ведь так же было установлено по
табели рангов - не дали, нарушили табель из-за смелых
общественных шагов.) - Соболев рыдает, а я рад, что не дали.
Мне позор бы был. - (Неискренно).
Я:
- Конечно позор, в такой компании!
Итак, хотя 8 месяцев мы не виделись и были как бы в
разрыве, и в начале он меня встретил с обиженностью, и была
взаимная боязнь новой обиды, боязнь неловко коснуться, -
теперь свободно потёк разговор, интересный для него и для
меня: моя цель всегда была, чтоб они хоть добровольный-то
намордник сняли.
А. Т. подробно стал рассказывать, почему он не подал в
отставку из-за Дементьева и Закса; как те сами отговаривали
его; как наверху ему сказали: ваша отставка была бы
поступком антипартийным. И ещё рассказывал благодушно, как
он хорошо и умно перестроил редакцию журнала, как одним и
тем же (?) выражением "сочту за честь" приняли его
предложение войти в редакцию Дорош, Айтматов и Хитров. А ещё
- как накануне прошло обсуждение журнала в секретариате
союза (после ругательной статьи в "Правде"): вопреки
ожиданиям благопристойно и благополучно.
И после такого огляда не горе изо всего выстроилось, а
радость: в который раз журнал проявил свою непотопляемость!
А что бы иначе? А иначе сомкнулись бы волны и погас бы
светоч.
Но на этом светло-розовом небе вот что беспокоило А. Т.:
вчера на секретариате Г. Марков сказал, что "Раковый корпус"
уже напечатан на Западе. И грозно посмотрел на меня Главный
редактор. (Вырастил бороду... Не сам ли и "Крохотки" отдал
за границу?.. Всё сходилось против меня остриём.) Тут
напомнил мне А. Т. по праву старшего, что даже некий
(безымянный) буржуазный орган (ближе к моему беспартийному
пониманию он давал более понятный авторитет) написал, что
конечно Солженицына был бы недостоин образ действий
Синявского и Даниэля.
Я ответил:
- Сам я не собираюсь посылать за границу ничего. Но от
соотечественников скрывать своих книг не буду. Давал им
читать, даю и буду давать!
А. Т. вздохнул. Но признал разумно:
- В конце концов, это - право автора.
(В начале начал!!)
А откуда мог пойти слух? Пытался я ему объяснить. Одна
глава из "Корпуса", отвергнутая многими советскими
журналами, действительно напечатана за границей - именно,
центральным органом словацкой компартии "Правда". Да,
кстати! я же дал на днях интервью словацким корреспондентам,
вам рассказать? Да! я ведь в ноябре дал интервью японцу, я
вам не рассказывал... ("Слышал, - хмуро кивнул Твардовский.
- Вы что-то незаконное передали в японское посольство...")
Да! ведь мы же восемь месяцев не виделись, а завтра А. Т.
едет в Италию, и надо ему быть осведомлённым о моём новом
образе действий: я ведь совсем иначе себя теперь веду!
Дайте-ка расскажу!..
Но - всякий интерес потерял А. Т. к нашему разговору. Он
стал звонить секретарю, связываться с Сурковым, с Бажаном,
снова с теми, о ком на полчаса раньше остроумно выразился,
что "на одном поле не сел бы рядом с ними.....": ведь именно
с ними ему нужно было завтра ехать спасать КОМЕСКО. Я
помнил, как парижским своим интервью осени 1965 года А. Т.
успокаивал о моей судьбе и, значит, помогал меня душить.
Теперь я очень выразительно сказал ему, как ненавижу
Вигорелли за то, что тот солгал на Западе будто недавно
беседовал со мною дружески и узнал от меня, что роман и
архив мне возвращены. Он помогал душить. (Сиречь: да вы же
там завтра не помогите!..)
А делаю я теперь вот что: даю рукописи обсуждать в
секцию прозы...
А. Т. качает головой:
- Не следовало давать.
- ...потом - публично выступаю...
А. Т. хмурится:
- Очень плохо. Зря. Своими резкими выступлениями вы
ставите под удар "Новый Мир". Нас упрекают: вот, значит, вы
кого воспитали, вот кого вытащили на свет!
(Да Боже мой, да не только значит я, но и вся русская
литература должна замолкнуть и самопотопиться - чтобы только
не упрекали и не потопили "Н. Мир"?..)
- Я защищаю и вас! Я объясняю людям громко со сцены,
почему на два-три месяца задерживаются ваши номера: цензура!
- Не надо объяснять! - всё гуще хмурился он. - Мне
говорили, что вы вообще против меня высказываетесь...
- Против? И вы могли - поверить?
- Я ответил: пусть! А я против него - не буду.
(Поверил! сразу поверил бедный Трифоныч! - Но сам
поступил благороднее!.. В том и дружба.)
И где ж во всём этом разговоре был "Раковый корпус"? Да
был всё-таки, переслойкой: по две фразы, по два абзаца.
2-й части "Корпуса" он высказал высшие похвалы; что это
в три раза (прибор такой есть?) выше 1-й части. Но вот
что...
(Я знаю: сейчас, как раз сейчас, такие условия, такая
ситуация... Дорогой Александр Трифоныч! Я знаю! Я и не прошу
печатать! Берегите журнал! Я и давал-то вам повесть только
чтоб вы не обижались! Я в редакцию-то - не давал!)
- ...Но вот что: даже если бы печатание зависело целиком
от одного меня - я бы не напечатал.
- Вот это мне уже горько слышать, Александр Трифоныч!
Почему же?
- Там - неприятие советской власти. Вы ничего не хотите
простить советской власти.
- А. Т.! Этот термин "советская власть" стал неточно
употребляться. Он означает: власть депутатов трудящихся,
только их одних, свободно ими избранную и свободно ими
контролируемую. Я - руками и ногами за такую власть!.. А то
вот и секретариат СП, с которым вы на одном поле не сели
бы... - тоже советская власть?
- Да, - сказал он с печальным достоинством. - В каком-то
смысле и они - советская власть, и поэтому надо с ними
ладить и поддерживать их... Вы - ничего не хотите забыть! Вы
- слишком памятливы!
- Но, А. Т.! Художественная память - основа
художественного творчества! Без неё книга развалится,
будет...
- Ложь! У вас нет подлинной заботы о народе! - (Ну да, я
же не добр к верхам!) - Такое впечатление, что вы не хотите,
чтобы в колхозах стало лучше.
- Да А. Т.! Во всей книге ни слова ни о каком колхозе. -
(Впрочем, не я их придумывал, почему я должен о них
заботиться?..) - А что действительно нависает над повестью -
так это система лагерей. Да! Не может быть здоровой та
страна, которая носит в себе такую опухоль! Знаете ли вы,
что система эта, едва не рассосавшаяся в 1954-55 годах, -
снова укреплена Хрущёвым и именно в годы XX и XXII съезда? И
когда Никита Сергеич плакал над нашим "Иваном Денисовичем"
он только что утвердил лагеря не мягче сталинских.
Рассказываю.
Слушает внимательно. И всё равно:
- А что вы можете предложить вместо колхозов? - (Да не
об этом ли был и "разбор" "Матрёны"?..) - Надо же во что-то
верить. У вас нет ничего святого. Надо в чём-то уступить
советской власти! В конце концов, это просто неразумно.
Плетью обуха не перешибешь.
- Ну так обух обухом, А. Т.!
- Да нет в стране общественного мнения!
- Ошибаетесь, А. Т.! Уже есть! уже растёт!
- Я боюсь, чтобы ваш "Раковый корпус" не конфисковали,
как роман.
- Поздно, А. Т.! Уже тю-тю! Уже разлетелся! (Ещё нет.
Ещё для 2-й части мне два месяца скромно терпеть. Но до
писательского съезда столько и осталось.)
- Ваша озлобленность уже вредит вашему мастерству.
(Почему ж 2-я часть вышла "в три раза лучше" той, которую он
хотел печатать?) - На что вы рассчитываете? Вас не будет
никто печатать.
(Да, при моём поведении "достойней Синявского и
Даниэля". Хороша ловушка!..)
- Никуда не денутся, А. Т.! Умру - и каждое словечко
примут, как оно есть, никто не поправит!
И вот это - обидело его глубоко:
- Это уже самоуслаждение. Легче всего представить, что
"я один - смелый", а все остальные - подлецы, идут на
компромисс.
- Зачем же вы так расширяете? Тут и сравнивать нельзя. Я
- одиночка, сам себе хозяин, вы - редактор большого
журнала...
Берегите журнал! Берегите журнал... Литература как-
нибудь и без вас...
То не последние были слова нашего разговора, и он не
вышел ссорой или побранкой. Мы простились сдержанно (он -
уже и рассеянно), сожалея о неисправимости взглядов и
воспитания друг у друга. Т_а_к_о_е окончание и было
достойнее всего, я рад, что кончилось именно так: не
характерами, не личностями мы разошлись. Советский редактор
и русский прозаик, мы не могли дальше прилегать локтями,
потому что круто и необратимо разбежались наши литературы.
На другой день он уехал в Италию и вскоре давал там
многолюдное интервью (опять надеясь, что я не узнаю?). Его
спрашивали обо мне: правда ли, что часть моих вещей ходит по
рукам, но не печатается? правда ли, что и такие есть вещи,
которые я из стола не смею вынуть?
"В стол я к нему не лазил, - ответил популярный редактор
(в самом деле, в стол лазить - на это есть ГБ). - Но вообще
с ним всё в порядке. Я видел его как раз накануне отъезда в
Италию (подтверждение нашей близости и достоверности его
слов!). Он окончил 1-ю часть новой большой вещи (когда,
А.Т.? когда?..), её очень хорошо приняли московские писатели
("не следовало давать туда"?..), теперь он работает дальше.
(А - 2-ю часть потеряли, А. Т.? А как "излишняя
памятливость"? а - "ничего нет святого"? Почему бы не
сказать этому католическому народу: "у Солженицына ничего
нет святого"?)
Сам в эти месяцы душимый, - он помогал и меня душить...
Не проходит поэту безнаказанно столько лет состоять в
партии.
Думал, в три раза тесней поместиться. Стыд, распёрло.
Я потому только писал, что ещё несколько дней - и
разлетится моё письмо съезду [2], и не знаю, что будет,
даже буду ли жив. Или шея напрочь, или петля пополам.
И больно, что это никем потом не распутается, не
объяснится.
Не я весь этот путь выдумал и выбрал - за меня выдумано,
за меня выбрано.
Я - обороняюсь.
Охотники знают, что подранок бывает опасен.
7 апреля - 7 мая 1967
Рождество-на-Истье
ПЕРВОЕ ДОПОЛНЕНИЕ (ноябрь 1967)
^ПЕТЛЯ ПОПОЛАМ
Вот, оказывается, какое липучее это тесто - мемуары:
пока ножки не съёжишь - и не кончишь. Ведь всё время новые
события - и нужны дополнения. И сам себя проклиная за
скучную обстоятельность, трачу время читателя и своё.
Ни с чем не могу сравнить этого состояния - облегчения
от высказанного. Ведь надо почти полстолетия гнуться,
гнуться, гнуться, молчать, молчать, молчать - и вот
распрямиться, рявкнуть - да не с крыши, не на площадь, а на
целый мир, чтобы почувствовать, как вся успокоенная и
стройная вселенная возвращается в твою грудь. И уже ни
сомнений, ни метаний, ни раскаяния - чистый свет радости!
Так надо было! так давно было надо! И до того осветилось
всё восприятие мира, что даже благодушие заливает, хотя
ничего не достигнуто.
Впрочем, как не достигнуто? Ведь о_к_о_л_о с_т_а
писателей поддержало меня - 84 в коллективном письме
съезду и человек пятнадцать - в личных телеграммах и письмах
(считаю лишь тех, чьи копии имею). Это ли не изумление? Я на
это и надеяться не смел! Бунт писателей!! - у нас! после
того, как столько раз прокатали вперед и назад, вперед и
назад асфальтным сталинским катком! Несчастная гуманитарная
интеллигенция! Не тебя ли, главную гидру, уничтожали с
самого 1918-го года - рубили, косили, травили, морили,
выжигали? Уж кажется начисто! уж какими глазищами шарили, уж
какими мётлами поспевали! - а ты опять жива? А ты опять
тронулась в свой незащищённый, бескорыстный, отчаянный рост!
- именно ты, опять ты, а не твои благополучные братья,
ракетчики, атомщики, физики, химики, с их верными окладами,
модерными квартирами и убаюкивающей жизнью! Это им бы,
сохранившимся, перенять твой горький рок, наследовать твой
безнадежный жребий - нет! конному пешего не понять! Они
будут нам готовить огненную гибель, а за цветущую землю -
гибни ты!
Среди поддерживающих писем были и формальные, и
осторожные, непредрешающие, и внутренне несвободные, и с
мелкой аргументацией - но они были! И подписей было сто! А
венчало их доблестное безоглядное письмо Георгия Владимова,
ещё дальше меня шагнувшего - в гимне Самиздату.
И опять моей шаровой коробки на шее не хватило
предвидеть самые ближайшие последствия! Я писал и рассылал
это письмо - как добровольно поднимался на плаху. Я шёл по
их идеологию, но навстречу подмышкой нёс же и свою голову. Я
видел в этом конец моей ещё в чём-то неразваленной,
нераспластованной жизни, обрыв последнего отрезка того
усреднённого бытия, без которого все мы сироты. Я шёл на
жертву - неизбежную, но вовсе не радостную и не
благоразумную. А прошло несколько дней - и В. А. Каверин
сказал мне: "Ваше письмо - какой блестящий ход!" И с
изумлением я увидел: да! вот неожиданность! оказалась не
жертва вовсе, а ход, комбинация, после двухлетних гонений
утвердившая меня как на скале.
Блаженное состояние! Наконец-то я занял своеродную, свою
прирождённую позицию! Наконец-то я могу не суетиться, не
искать, не кланяться, не лгать, а - пребывать независимо!
Уж кажется - боссов нашей литературы и боссов идеологии
я ли не понимал? И всё-таки недооценил их ничтожества и
нерешительности: я боялся разослать письмо слишком р_а_н_о,
дать им подготовить контрудар. Я рассылал письма лишь в
последние пять дней*, - а можно было хоть и за месяц, всё
равно бы по тупости не придумали они, чем ответить, всё
равно б не нашлись. Зато многие порядочные люди получили
слишком поздно, разминулись с письмом в дороге (треть писем
и вообще цензура перехватила**) - и так не собралось
подписей, сколько возможно бы, не полыхнуло под потолок зала
съезда.
[* Список, кому разослать, я долго отрабатывал, каждую
фамилию перетирая. Надо было разослать во все национальные
республики и по возможности не самым крупным негодяям
(ставка на помощь национальных окраин у меня, впрочем,
сорвалась - не нашлось там рук и голосов); всем подлинным
писателям; всем общественно-значительным членам Союза. И
наконец, чтобы список этот не выглядел как донос -
припудрить самими же боссами и стукачами.]
[** А ведь рассчитано было, бросалось по разным районам
Москвы, по разным ящикам, не больше двух писем вместе.
Несколько человек помогали мне.]
Но по Москве разошлось моё письмо с быстротой огня. И на
Западе было напечатано удивительно вовремя - 31 мая в
"Монд", тотчас после закрытия съезда, когда ещё не увяла
память об этом позорище. И дальше по Западу расколоколило
оно во всю силу, опять превосходя мои ожидания (не то, что
безудачное интервью японцам. А потому что всякое интервью
немногого стоит, как понял я теперь. Письмо же Съезду было
событием нашей внутренней жизни). Даже та сторона письма,
где оспаривался западный опыт, кое-где была понята, а уж
наша сторона была подчёркнута и подхвачена. И целую декаду -
первую декаду июня, чередуя с накалёнными передачами о
шестидневной арабо-израильской войне - несколько мировых
радиостанций цитировали, излагали, читали слово в слово и
комментировали (иногда очень близоруко) моё письмо.
А боссы - молчали гробово.
И так у меня сложилось ощущение неожиданной и даже
разгромной победы!
И тут мне передали, что Твардовский срочно хочет меня
видеть. Это было 8 июня, на Киевском вокзале, за несколько
минут до отхода электрички на Наро-Фоминск, с продуктовыми
сумками в двух руках, шестью десятками дешёвых яиц - а по
телефону давно неслышанный знакомый голос доброжелательно и
многозначительно рокотал, что - очень важно, что немедленно,
всё бросив, я должен ехать в редакцию. Досадно мне было и
перестраиваться, электричку упускать, тащить продукты в
редакцию (нашу земную жизнь - как им понять, кому всё на
подносиках?), но быстрее и выше того я смекнул: зачем бы
нужно было ему меня искать? только для какого-нибудь
покаяния, в пользу "Нового мира", - но это впусте было и
обсуждать. Если же, лето упустя, кинулись по насту за
грибами, если решили меня печатать после стольких лет - так
подождут ещё до понедельника, именно те дни подождут, пока
(расписание уже объявлено) будет Би-Би-Си трижды читать моё
письмо на голову боссам. Крепче будет желание!
И я ответил А. Т., что - совершенно невозможно, приеду
12-го. Он очень расстроился, голос его упал. Потом, говорят,
ходил по редакции обиженный и разбитый. Это - всегда в нём
так, если возгорелось - то вынь да положь, погодить ему
нельзя. А. Т. покоряется, когда помеха от начальства, но не
может смириться, если помеха от подчиненных. А тут ещё: он
хорошо придумал, он в пользу мне придумал - и я же сам
оттолкнул руку поддержки.
Столь уж разны наши орбиты - никак нам не
столковаться...
Впрочем, я в тот день одним ухом слышал - и изумился:
ещё одна полная неожиданность - Твардовский нисколько не
возмущён моим письмом съезду, даже доволен им! нет, не
разобрался я в этом человеке! Написал о нём четыре главы
воспоминаний, а не разобрался. Я представлял, что он взревёт
от гнева, что проклянёт меня навеки за ослушание. (А
подумавши, всё понятно: ведь я не Западу жалуюсь, не у
Запада ищу защиты - я тут, у нас, внутри, в морду даю. Это,
по понятиям А. Т., можно. И просто, по характеру кулачной
драки: нас, "Новый мир", теснят, год поражений, - а мы им с
другой стороны - в морду!) 12-го июня в редакции я увидел
его впервые после того мартовского разговора, который считал
нашим последним вообще. Ничего подобного! А. Т. сдерживался
при рукопожатии, но весёлые игринки прыгали в его глазах.
- Я очень рад, Александр Трифоныч, что вы не отнеслись к
моей акции отрицательно.
Он (неудачно пытаясь быть строгим): - Кто вам сказал,
что неотрицательно? Я не одобряю вашего поступка. Но нет
худа без добра. Может быть вы в сорочке родились, если это
вам так сойдёт. А надежда есть.
Тут он перешел на внушение заклинательным голосом, и не
увидел я надежды вернуться нам к дружбе:
- Вы должны вести себя так, чтобы не погасить то место,
откуда вы вышли, единственное место, где что-то горит.
Самая трудная для меня аргументация, самое сильное, в
чём может он меня упрекнуть... Но от вас ли я вышел,
друзья?.. И неужто нигде больше не горит?.. И после всех
колоколов - неужели я отойду хоть на ступню? Как можно так
уж не понимать?
- Как получилось, - всё с той же нагнетенной
серьёзностью спрашивал он, - что ваше письмо стало известно
на Западе и вызвало такой шум?
- А как вы хотите в век всеобщей быстрой информации:
функционировала бы демократия - и ничего не становилось бы
известным за границу? В Англии же не упрекают Бертрана
Рассела, что в СССР печатаются его статьи!
А. Т. замахал большими руками, большими пухлыми
ладонями:
- Вы этой чуши пожалуйста не заводите на секретариате
СП! Вы, скажите вот что: обращались вы в самом деле к съезду
или у вас был расчёт на западный шум?
- Что вы, А. Т.! Конечно - только к съезду.
- Так вот давайте поедем в секретариат - и вы это им
подтвердите. Скажите, что западный шум у вас у самого
вызывает досаду.
(Мой спаситель, от которого я ликую?!)
- А. Т.! Ни от одного слова письма я теперь не отрекусь
и не изменю. Если захотят, чтоб я что-нибудь писал,
извинялся...
- Да нет! - опять махал он руками. - Никто от вас не
просит ничего писать! Вы только подтвердите им то, что
сейчас сказали мне, больше ничего! Да не говорите им, что вы
боретесь против советской власти! - Уже смеялся он, уже
кончал одной из любимых своих шуток.
А оказалось вот что. Верхушкою Союза моё письмо было
воспринято как "удар ниже пояса" (правила-то - в их руках,
они знают), и призывали витии "ответить ударом на удар". Но
быстро слабела решимость и у них и наверху: от поддержки
меня ста писателями, главное же - от того, как разливался
звон по загранице (ничего подобного они не ожидали!).
Твардовский же проявил необыкновенную для себя
поворотливость и дипломатический напор. Он и у Шауры (вместо
Поликарпова, "отдел культуры") успел высказать ("вы думаете,
первый русский писатель - кто? Михаил Александрович?
Ошибаетесь!") и вразумить секретариат союза, что так нельзя,
невыгодно им самим: топя меня, они потопят и себя. И убедил
их составить проект совсем другого коммюнике: подтвердить
мою безупречную воинскую службу; признать что-то в моём
письме как заслуживающее разбора; и "сурово" осудить меня за
"сенсационный" образ действий. И так как никто в
секретариате не мог предложить ничего умней, а это выглядело
для них довольно спасительно, отмалчиваться же дальше
казалось невозможным (в предвидении международных поездок и
вопросов) - то и склонялись они представить наверх именно
такой вариант решения. И в такой-то момент я не помог
Твардовскому своим появлением, не дал ему завершить одну из
лучших его операций!.. (Впрочем, не была б она всё равно
завершена: верхи были заняты скандальным поражением арабов,
а больше одной проблемы сразу не вмещают их головы.)
Почему же секретариат союза меня просто не вызвал?
Потому что после моего письма они не были уверены,
соглашусь ли я прийти. А вдруг - не приду, а сверху не будет
указания изгнать меня - и как им тогда выйти из этого
тупика?.. Как я постепенно разобрался - для того и должны
они были на меня взглянуть, чтоб убедиться, что я вообще с
ними разговариваю. Иначе теряло смысл и их коммюнике.
Вот на какую скалу я вскочил своим "ловким ходом"!
Приехали мы в знаменитый колоннадный особняк на
Поварской, и А. Т. повел меня к секретарям. Это были
секретари-канцеляристы К. Воронков (челюсть!), Г. Марков
(отъевшаяся лиса!), С. Сартаков (мурло, но отчасти
комическое), даже и не писатели вовсе, но именно им шесть
тысяч членов союза "поручили" вести все высшие и важные дела
СП. Я вошел как жердь с головою робота - ни человеческого
движения, ни человеческого выражения. Воронков подбросил из
кресла с почтением свою фигуру коренастого вышибалы и
украсил челюсть улыбкой: кажется начинался день из его
счастливейших. Уже то для него было явной радостью, что в
две двери он имел возможность пропустить меня вперед себя. В
полузале с кариатидами и лепкой Марков с хитреньким
мягеньким полубабьим лицом швырнул телефонную трубку, увидав
наконец под сводами союза самого дорогого и желанного гостя.
Из какой-то потайной, не сразу заметной, двери вышел
Сартаков. Но этот нисколько не был мне рад, и вообще все
часы просидел с безразличной угрюмостью. А ещё ждали
Соболева, тот же метался у себя на Софийской набережной, да
не было свободной машины доехать, а другого пути он не знал.
Я спросил, нет ли графина с водопроводной водой - и тут же
та же потайная дверь раскрылась, и горничная из какого-то
заднего тайного кабинета стала таскать на огромный
полированный стол фруктовые и минеральные воды, потом
крепкий чай с дорогим рассыпчатым печеньем, сигареты и
шоколадные трюфели (народные денежки...). Начался гостиный
разговор: о том, что это - дом Ростовых и как его берегут; и
как графиня Олсуфьева, приехав из заграницы, просила его
осмотреть (со смаком выговаривал Воронков "графиню",
представляю, как он перед ней вертелся - и как бы ту графиню
пошёл расстреливать в 17-м); и что за тканые портреты
Толстого (18 миллионов петель), Пушкина и Горького украшают
стены этого полузала. От моей спины до окна, открытого в
знойный неподвижный день, было метров шесть. Но сохранение
моей драгоценной жизни так волновало Воронкова, что
вкрадчиво он осведомился, не дует ли мне, а то у них
"коварная комната".
За время этой болтовни я выложил перед собою на стол
два-три старых моих письма - Брежневу и в "Правду". Белые
листы с неизвестным машинописным текстом невинно легли на
коричневый стол, но ужасно взволновали Маркова, сидящего по
другую сторону. Он так, наверно, понял, что какую-то ещё
новую бомбу я положил, сейчас оглашу, и нетерпение не давало
ему сил дождаться удара: он должен был прочесть! Нарушая
весь приличный тон беседы, он выкручивал шею и выворачивал
глаза.
Пришел Соболев - и Марков начал так: на съезде нельзя
было разобрать моего письма, у съезда была "своя напряжённая
программа". К сожалению письмо стало фактом не внутреннего,
а международного значения и задевает интересы нашего
государства. Надо разобраться и найти выход. (Чем дальше,
тем больше это станет главной мелодией: как нам выйти из
положения? помогите найти выход!)
Коротко сказал и беспокойно смотрел на меня. Тем же
гостиным тоном, как мы говорили об особняке Ростовых, я
осведомился, не будет ли им интересно "узнать историю этого
письма". Оказывается - да, очень интересно. Тогда я длинно
стал рассказывать историю всех клевет на меня, и как я
возражал, и как вот письма посылал (трясу ими, Маркову
отлегло). Потом был - налёт, стоивший мне романа и архива...
Полканистый Соболев:
- Какой налёт?
Я (любезно): - ...госбезопасности.
Затем - мои несколько жалоб в ЦК, и все оставлены без
ответа. Затем - начало "тайного издания" моих вещей, все
условия для плагиата. А клевета всё расширяется.
(Патетически): К кому же обращаться? Да к высшему органу
нашего Союза - к съезду! Разве это незаконно? (Марков и
Воронков вместе: вполне законно. Сартаков и Соболев дуются.)
Съезд был назначен на июнь 1966 года, я готовил письмо (вру,
ещё идеи не было). Но съезд, как известно присутствующим,
был перенесен на декабрь (кивают). Что же делать? Тогда я
решил обратиться непосредственно к Леониду Ильичу Брежневу.
Там я уже говорил и о положении писателя в нашем обществе и
как вовремя можно было остановить культ Сталина. И что ж? На
это письмо не было никакого ответа. (Они между собой быстро,
как сговорясь, как актёры в хорошо отрепетированной
массовке: "Леонид Ильич не получил... не получил Леонид
Ильич!.. Леонид Ильич конечно не получил!..") Я стал ждать
декабря, чтобы писать съезду. (Вру, уезжал в Укрывище,
дописывать "Архипелаг".) Но съезд опять перенесли - на май.
(Кивки.) Хорошо! Я стал ждать мая. Если б его ещё перенесли
- я ждал бы ещё. (Небось пожалели внутренне - отчего ещё
дальше не перенесли?)
Сартаков:
- Но зачем же четыреста экземпляров?! (Цифра от Би-Би-
Си.)
Я:
- Откуда это - четыреста? Двести пятьдесят. Вот именно
потому, что письма, посланные по одному, по два экземпляра,
легли под сукно, - я был вынужден послать сотни.
Они:
- Но это - непринятый образ действий!
Я:
- А тайно издавать роман при жизни автора - это
принятый?
Соболев (полканисто):
- Но где логика? Зачем посылать делегатам, если шлётся в
президиум?
Я:
- Мне важно было получить поддержку авторитетных
писателей. Я получил от ста и вполне удовлетворён.
Марков:
- Но зачем в какую-то "Литературную Грузию"?
Я:
- А почему же органу братской республики не знать о моём
письме?
Марков:
- Со всех мест нам присылают ваши письма. И не думайте,
что все - за вас, многие - решительно против.
Я:
- Так вот я и хочу открытого обсуждения.
Марков (жалостливо):
- Да, но если б это не стало известно нашим врагам (У
них для "сосуществования" нет и термина другого,все кругом -
враги!)
Я:
- Очень досадно. Но это - ваша вина, а не моя. Это
почему произошло? Потому что три недели вы на моё письмо не
отвечали! Зачем же потеряно столько времени? Я-то ждал, что
в первый же день съезда президиум меня вызовет, даст
возможность огласить письмо либо во всяком случае устроит
обсуждение.
Марков (страдательно):
- Ну что ж, это - упрёки, а главное как теперь быть?
(И все дробным эхом: как быть!)
Марков:
- Вы, находящийся в самой гуще политики, посоветуйте!
Я (с изумлением):
- Какая политика! Я - художник!
Воронков:
- Да ведь как передают! - по два раза в одну передачу!
(Врёт, но я не могу возражать я же западною радио не
слушаю.) Израиль - ваше письмо! Израиль - ваше письмо! Да
читают как! - мастера художественною чтения!
Марков (язвительно):
- А всё-таки в вашем письме есть маленькая неточность.
Одна маленькая неточность? В письме, где я головы рублю
им начисто! Где на камни разворачиваю их десятилетия?..
- Какая же?
Марков:
А вот: что "Новый мир" отказался печатать "Раковый
корпус". Он не отказывался.
Это Твардовскии им так говорил. Он так помнит! Он
честно, он искренно помнит так об этом: мы уже в редакции с
ним сегодня толковали: "А. И., когда я вам отказывал?" - "А.
Т.! Да вы же взяли 2-ю часть в руки, подняли и говорите:
даже если бы всё зависело от одного меня." Нет, не помнит.
И что я "ничего не хочу забыть", и что у меня "ничего
святого нет" - забыл: "Может быть о какой-нибудь странице
шла речь. А всю 2-ю часть я не отказывал."
Сейчас Твардовский сидит в стороне, курит и с серьёзно
внимательным видом наблюдает наш спектакль. Подошло, что все
на него оглянулись.
Твардовский:
- Ну, погорячились, чего не сказали оба. Это был, так,
разговор, а редакция вам не отказала.
"Так, разговор", которым едва не закончились все наши
отношения.
Твардовский:
- Сейчас вся редакция согласна печатать весь "Раковый
корпус". Там расхождение с автором у нас на полторы-две
страницы, не стоит и говорить.
Полторы две! Помнится, целые главы вычёркивали, целых
персонажей. Но всё изменилось - победители не судимы. Первый
раз в жизни я могу применить эту пословицу к себе.
A. T. почувствовал заминку и - что же за молодец! откуда
в нём эта расторопность и это умение! - вдруг тоном
отечески-суровым, с торжественностью:
- Но в редакции я не задал вам, А. И., одного важного
вопроса. Скажите, как по-вашему, могут ли "Раковый корпус" и
"Круг первый" достичь Европы и быть опубликованными там?
Это нам в цвет. Такие вопросики давайте.
Я:
- Да, "Раковый корпус" разошёлся чрезвычайно широко. Не
удивлюсь, если он появится за границей.
Кто-то (сочувственно):
- Да ведь переврут, да вывернут!
(Не больше, чем ваша цензура.)
Соболев (ужасаясь попасть в такое беззащитное
положение):
- Да ещё какие порядки объявили: принимают к печати даже
рукописи, пришедшие через третьих лиц, а за авторами, видите
ли, сохраняют гонорары.
Кто-то:
- Но как случилось, что "Корпус" так разошёлся?
Я:
- Я давал его на обсуждение писателям, потом в несколько
редакций, и вообще всем, кто просил. Свои произведения своим
соотечественникам отчего ж не давать?
И не смеют возразить! Вот времена...
Твардовский (как будто только вспомнив):
- Да! Мне же Вигорелли прислал отчаянную телеграмму:
Европейская Ассоциация грозит развалом. Члены запрашивают у
него разъяснений по письму Солженицына. Я послал пока
неопределённую телеграмму.
Воронков:
- Промежуточную. (Смеется цинично.)
Твардовский:
- Да ведь без нас Европейская Ассоциация существовать не
может.
Марков:
- Да она д_л_я н_а_с и была создана.
(Потом я узнал от А. Т.: в июне он должен был ехать в
Рим на пленум президиума Ассоциации обсуждать тяжёлое
положение писателей... в Греции и Испании. Всё сорвалось.)
Я:
- А "Круг первый" я долго не выпускал из рук. Узнав же,
что его дают читать и без меня, решил, что автор имеет не
меньше прав на свой роман. И не стал отказывать тем, кто
просит. Таким образом, уже расходится и он, но значительно
меньше, чем "Раковый".
Твардовский (встал в волнении, начинает расхаживать):
- Вот почему я и говорю: надо немедленно печатать
"Раковый корпус"! Это сразу оборвёт свистопляску на Западе и
предупредит печатание его там. И надо в два дня дать в
"Литгазете" отрывок со ссылкой, что полностью повесть будет
напечатана... (с милой заминкой) ...ну, в том журнале,
который автор изберёт, который ему ближе.
И никто не возражал! Обсуждали только: успеет ли
"Литгазета" за два дня, ведь уже набрана. Может быть -
"ЛитРоссия"?
Они были мало сказать растеряны в этот день - они были
нокаутированы: не встречей, а до неё, радиобомбёжкой. И
самое неприятное в их состоянии было то, что кажется в этот
раз им с_а_м_и_м предложили выходить из положения (ЦК
уклонилось, письмо - не к нему!) - а вот э_т_о_г_о они не
умеют, за всю жизнь они ни одного вопроса никогда не решили
с_а_м_и. И пользуясь коснением их серости, всегда
медлительный Твардовский завладел инициативой.
Марков и Воронков наперебой благодарили меня - за что
же? За то, что я к ним пришёл!.. (Теперь и я смягчился, и
благодарил их, что они, наконец, занялись моим письмом.)
В этот день впервые в жизни я ощутил то, что раньше
понимал только со стороны: что значит проявить силу. И как
хорошо они понимают этот язык! Только этот язык! Один этот
язык - от самого дня своего рождения!
Мы возвращались с Твардовским в известинской чёрной
большой машине. Он был очень доволен ходом дел, предполагал,
что секретари уже советовались, иначе откуда такая
пода