Доколе же?
Ветер борьбы дунул в лицо - и как сразу весело, и даже
жалко, что вот - уходят, и готовая чудная такая бумага
остаётся втуне.
Через полгода - пришли опять. Тот же Аносов с каким-то
штатским, кривым. Я к ним пошёл уже сразу с синим конвертом.
Положил, между ним и собой. Но Аносов - сама любезность,
лишь напоминание: как же всё-таки с пропиской?.. неудобно...
вот уже два года (где два дня нельзя, где московская
прописка тоже значит ноль!) ...Ну, при таком тоне: вот, как
улажу семейные дела... - Так улаживайте, улаживайте! -
обнадёживает, торопит. - Да ведь мне и после регистрации
брака всё равно московской прописки не дадут? - Что вы, что
вы, по закону - обязаны прописать.
На всякий-то случай и другой регистр:
- Ведь мы можем и к Ростроповичу как к домохозяину
предъявить претензии. У него могут и дачу отнять. -
Смотрите, говорю, эта сковородка и так накалена, зачем на
неё ещё лить?..
А синий конверт - лежит между нами - безобидный,
неразвёрнутый, туневой. И я:
- Если на вас очень нажмут - вы не утруждайте себя
визитом, отдайте районной милиции распоряжение, они так
хотели составить протокол. Правда, я предам гласности...
Кривой:
- Что значит "гласность"? Закон есть закон.
Я (с металлом):
- Гласность? Это: я по протоколу никуда не уеду, и в суд
не пойду, а выносите уголовный приговор о ссылке.
- Что вы, что вы! - заверяют, - до этого не дойдёт.
И - не двинулась моя бумага. Всё так же беззаконно
прожил я у Ростроповича ещё полтора года.
Когда же развод состоялся и регистрация с женою, живущей
в Москве, тоже - и я законно подал заявление на московскую
прописку - вот тут-то новый начальник паспортного отдела
города Москвы (перешедший с областного) Аносов ("по закону
обязаны прописать") с той же любезной улыбкой объявил мне
лично от министра: что "милиция вообще не решает" вопросы
прописки, а занимается этим при Моссовете совет почётных
пенсионеров (сталинистов): рассматривает политическое лицо
кандидата, достоин ли он жить в Москве. И вот им-то я должен
подать прошение.
Я тоже с самой любезной улыбкой (у меня уже готов был к
ходу синий конверт и только ждал назначенной даты) попросил
выдать мне отказ в письменном виде. Он - ещё любезнее, как
старый знакомый:
- Александр Исаич, ну - вам и нужна какая-то бумажка?
Ожидал я, что будут молчать-тянуть, но что прямо вот так
откажут - всё-таки не ждал. Наглецы. Откровенно толкали:
убирайся сам с русской земли!
(А может быть можно понять и их обиду: не повлиял ли на
власти слух, который был мне так досаден, слух от,
самоназванных "близких друзей", каких немало бралось
объяснять мою жизнь и намерения: "да ему только бы
соединиться с семьёй, он сейчас же уедет, ни минуты не
останется!" Вот развели - и "законно" ждали моего отъезда
а я что ж не уезжал?)
И с июня 73-го они применили новый выталкивающий приём:
анонимные письма от лже-гангстеров. По почте, поспешно-
небрежно разоблачая себя и заклейкою поверх почтового штампа
приёма (раз для дрожи нервов вклеивши загадочный извилистый
волосок) и стремительной почтовой доставкой (когда остальная
переписка отметалась). Печатными разноцветными буквами, а
стиль - Бени Крика, с большим ущербом вкуса. Сперва: мы - не
гангстеры, вы передаёте нам 100 тысяч долларов, взамен - "мы
гарантируем вам спокойствие и неприкосновенность Вашей
семьи", и в знак своего согласия я должен появиться на
ступеньках центрального телеграфа. Следующий раз - уже
никаких требований, а откровенно одни угрозы: "Третьего
предупреждения не последует, мы не китайцы. Мы откажем вам в
своём доверии и уже ничего не сможем гарантировать" -
напугать, чтоб спасаясь от этих "гангстеров", бежал за
границу.
После второго такого письма применил и я новый приём:
откровенное "внутреннее" письмо в ГБ, безличное
предупреждение [24]. Письмо дошло, вернулось обратное
уведомление: экспедитор КГБ имярек (разборчиво). Три недели
думали. По телефону позвонил всё тот же полковник, который в
71 г. звонил от имени Андропова. И теперь та же пластинка:
"Ваше заявление (??) передано в милицию". Т_а_к_у_ю бумажку
- и передадут?.. Толкали, намекали, как и в анонимках:
обращайтесь в милицию за защитой. (И сами же под видом
охраны на голову сядут.) Больше, чем на месяц, подмётные
письма прекратились. В конце июля, однако, пришло третье:
"Ну, сука, так и не пришёл? Теперь обижайся на себя.
Правилку сделаем". Ничего не требовали, только пугали:
уезжай, гад!
То было тяжёлое у нас лето. Много потерь. Запущены, даже
погублены важные дела. Своих малышей и жену в тяжёлой
беременности я оставлял на многие недели на беззащитной даче
в Фирсановке, где не мог работать из-за низких самолётов,
сам уезжал в Рождество писать. Поддельные ли бандиты или
настоящие, только ли продемонстрируют нападение или
осуществят, - ко всем видам испытаний мы с женой были
готовы, на всё то и шли.
Если оглядеться, то и почти всю жизнь, от ареста, было у
меня так: вот именно эту неделю, этот месяц, этот сезон или
год почему-нибудь неудобно, или опасно, или некогда писать -
и надо бы отложить. И подчинись я этому благоразумию раз,
два, десять - я б не написал ничего сравнимого с тем, что
мне удалось. Но я писал на каменной кладке, в многолюдных
бараках, без карандаша на пересылках, умирая от рака, в
ссыльной избёнке после двух школьных смен, я писал, не зная
перерывов на опасность, на помехи и на отдых, - и только
поэтому в 55 лет у меня остаётся невыполненной всего лишь 20
-летняя работа, остальное - успел.
Я знаю за собой большую инерционность: когда глубоко
войду в работу, меня трудно взволновать или оторвать любой
сенсацией. Но и в самом глубоком течении работы не бываешь
совсем защищён от современности: она ежедневно вливается
через радио (западное, конечно, но тем смекается и вся наша
обстановка), а ещё какими-то смутными веяниями, которые
нельзя истолковать, назвать, а - чувствуются. Эти струйки
овевают душу, переплетаются с работой, не мешая ей (они - не
посторонние ей, как посторонни бытовые помехи вокруг),
создают атмосферу жизни - спокойную, или тревожную, или
победную. А порой эти веяния начинают наслаиваться до
толщины какого-то решения, угадки почему-то (иногда - ясно
почему, иногда - нет) пришло время действовать!
Я не могу объяснить этого причинно, тут не всегда и
различишь желание от предчувствия, но чутьё такое появлялось
у меня не раз и - правильно.
Так и в это лето. Независимо от неудач и угроз,
oбcтyпивших нас, своей чередою у меня: как Запад сотряхнуть,
что собственных дел вести не могут: кто послабей, вокруг тех
бушуют непримиримо, а тиранам каменным - всё проигрывают,
всё сдают. ("Мир и насилие") И ещё почему-то, толчком
родившееся, никогда прежде не задуманное - "Письмо вождям".
И так сильно это письмо вдруг потащило меня, лавиной
посыпались соображения и выражения, что я на два дня в
начале августа должен был прекратить основную работу, и дать
этому потоку излиться, записать, сгруппировать по разделам.
Все эти статьи легко и быстро писались потому, что это
была как бы уборка урожая - использование накопленных
текущих и беглых заготовок, естественное распрямление.
Среди таких веяний попадаются иногда и реальные события,
мы не всегда успеваем их истолковать. Ощущался душный
провальный надир* в общественной жизни: новые аресты, другим
- угрозы, и тут же - отрешённые отъезды за границу. Приезжал
Синявский прощаться (одновременно - и знакомиться) и тоской
обдало, что всё меньше остаётся людей, желающих потянуть наш
русский жребий, куда б ни вытянул он. Расчёт властей на
"сброс пара" посредством третьей эмиграции вполне
оправдывался (хорош бы я был, оказавшись в ней, хотя б и с
нобелевскими знаками в руках...): в стране всё меньше
оставалось голосов, способных протестовать. В начале лета
исключили из Союза писателей Максимова, в июле он прислал
мне справедливо горькое письмо: где же "мировая писательская
солидарность", которую я так расхваливал в нобелевской
лекции, почему ж его, Максимова, не защищаю я?..
[* (астр.) - точка на небесной сфере, внизу, под ногами
наблюдателя, противоположная зениту.]
А я не защищал и его, как остальных, всё по тому же:
разрешив себе заниматься историей революции и на том
отпустив себе все прочие долги. И по сегодня не стыжусь
таких периодов смолкания: у художника нет другого выхода,
если он не хочет искипеться в протекающем и исчезающем
сегодня.
Но приходят дни - вот, ты чувствуешь их надирный провал,
когда все твои забытые долги стенами ущелья обступают тебя.
На II-й Узел мне не хватало совсем немного - месяца четыре,
до конца 73-го. Но их - не давали мне (Только срочно
продублировать на фотоплёнку роман, как он есть, чтоб это-то
не погибло в катастрофе). Тем более мерк и III Узел, так
манивший к себе, в революционное полыханье. Сламывались все
мои искусственные сроки, ничего не оставалось ясным, кроме:
надо выступать!
И очевидно, усвоенным приёмом каскада: нанести подряд
ударов пять-шесть. Начать с обороны, с самозащиты из своего
утонутого положения, постараться стать на твёрдую землю - и
наступать.
Когда пишешь с оборотом головы на прошлое, то непонятно:
чего уж так опасался? не преувеличено ли? И сколько раз так,
что за паника! - и всегда сходило благополучно.
Всегда сходило - и всегда могло не сойти (и когда-нибудь
- не сойдёт). А размах удара моего каждый раз - всё больше,
сотрясение обстановки больше, и опасность больше, и перед
нею справедливо готовишься к прекращению своего хоть и
утлого, а как-то налаженного бытия.
Кроме рукописей какая ещё у меня вещественная
драгоценность? - в 12 сотых гектара моё "именьице"
Рождество, где половину этого - последнего, как я думал,
лета - я так впивался в работу. Лишь половину, ибо теперь
делил его по времени со своей бывшей женой. Настаивала она
забрать его совсем, и, очевидно, перед намеченными ударами,
разумно было переписать участок на неё. В середине августа,
уезжая на бой, я обходил все места вокруг и каждую пядь
участка, прощался с Рождеством навсегда. Не скрою: плакал.
Вот этот кусочек земли на изгибе Истьи и знакомый лес и
долгая поляна по соседству есть для меня самое реальное
овеществление России. Нигде никогда мне так хорошо не
писалось и может быть уже не будет. Каким бы измученным,
раздёрганным, рассеянным, отвлечённым ни приезжал я сюда -
что-то вливается от травы, от воды, от берёз и от ив, от
дубовой скамьи, от стола над самой речушкой, - и через два
часа я уже снова могу писать. Это - чудо, это - нигде так.
Последняя неделя, последние ночи перед наступлением были
совсем бессонные. Всё ревели самолёты над самыми крышами
Фирсановки, как возвращаются чёрные штурмовики, отбомбясь.
Опасались мы, что на дачном участке сказали вслух
неосторожную какую фразу, и рассыпанные микрофоны подхватили
её, и враг уже может догадаться, что я готовлю что-то. А
весь успех - во внезапности, перед началом атаки надо быть
особенно беззаботным, дремлющим, ни лишних мотаний, ни
лишних приездов и встреч, и разговоры, наверно
подслушиваемые, должны быть медленные, беззаботные.
Тревожило именно: не успеть выполнить весь замысел.
Такое ощущение, будто идёшь заполнять какой-то уже заданный,
ожидающий тебя в природе объём, как бы форму, для меня
приготовленную, а мною - только вот сейчас рассмотренную, и
мне, как веществу расплавленной жидкости, надо успеть,
нестерпимо не успеть, залить её, заполнить плотно, без
пустот, без раковин - прежде, чем схватится и остынет.
Сколько раз уж так: перед очередным шагом, прорывом,
атакой, каскадом - весь сосредотачиваешься только на этом
деле, только на этих малых последних сроках, - а остальная
жизнь и время после этих сроков совсем забываются, перестают
существовать, лишь бы вот этот срок выдержать, пережить, а
та-ам!..
Первый удар я намечал - письмо министру внутренних дел -
ударить их о крепостном праве [25]. (Не красное словцо,
действительно таково: крепостное. Но противопоставив право
миллионов на свободу в своей стране - праву сотен тысяч на
эмиграцию, я покоробил "общество".)
Я пометил письмо 21-м августа (пятилетие оккупации
Чехословакии), но из-за серьёзности его текста задержал
отправку до 23-го, чтобы беспрепятственно нанести второй
удар - дать интервью. Интервью - дурная форма для писателя,
ты теряешь перо, строение фраз, язык, попадаешь в руки
корреспондентов, чужих тому, что тебя волнует. Извермишелили
моё интервью полтора года назад - но опять я вынужден был
избрать эту невыгодную форму из-за необходимости защищаться
по разрозненным мелким поводам. (И его опять извермишелят в
"Монд", непорядочно, и даже спрячут во французском МИДе, и
придётся с многомесячным опозданием печатать полный текст в
русском эмигрантском журнале, чтобы восстановить объём и
смысл.)
Но в этом интервью я успевал стать на твёрдую землю -
сперва на колено - потом на обе ноги - и от униженной
обороны перейти к отчаянному нападению [26].
Сразу после интервью я вышел в солнечный день на улицу
Горького (так испорченную, что уже и не хочется называть её
Тверской), быстро шёл к Телеграфу сдать заказное письмо
министру и повторял про себя в шутку: "А ну-ка, взвесим,
сколько мы весим!". Два удара вместе, кажется, весили
немало.
К тому ж накануне я уже знал из радио, что независимо от
меня (издали это воспринималось как согласованное движение,
и власти были уверены, что согласовано хитро) в тот же день
21 августа (совпадение первое) пошла в наступление и другая
колонна: Сахаров дал пресс-конференцию по международным
вопросам, откровенностью и активностью захватывающую дух:
"СССР - большой концентрационный лагерь, большая зона". (Что
за молодец! Нашу зэческую мысль и высказал раньше меня!
Залежался "Архипелаг".) "С каким легкомыслием Запад
отказался от телевизионных передач на территорию Советского
Союза!" "Москва прибегает к прямому надувательству."
Я только не знал, что в эти самые часы 23 августа в
своей тёмной "Достоевской" да ещё коммунальной квартире на
Роменской улице в Ленинграде просовывала голову в петлю
несчастная Елизавета Денисовна Воронянская, терзаемая тем,
что открыла ГБ, где хранится в земле "Архипелаг". Противник
наступал своим порядком.
(Я этого не ведал, я настроен был превесело, и
созоровал: 21 августа послал шутливо-злую записочку в КГБ по
адресу той экспедиторши, так чётко расписавшейся на
уведомлении [27]. В этот раз уведомление не вернулось:
генерал Абрамов не оценил возможностей такой откровенной
пикировки. А может быть, он уже листал "Архипелаг",
откопанный 30-го августа из земли, под Лугой?)
Под начавшееся улюлюканье нашей прессы, Сахаров, никак
не ожидая никакого положительного продолжения, поехал
отдохнуть в Армению, и часть событий воспринимал там, не
могучи сесть на поезд (предсентябрьский пик).
А власти тем более не знали наших планов. У них план
был: к этой осени окончательно разгромить оппозицию. Для
этого (по тупости мысли их) надо было провести показательный
процесс Якира-Красина, те раскаются, что всё
"демократическое движение" было сочинено на западные
диверсионные деньги - и тогда советская интеллигенция и
западная общественность окончательно отвернутся от такой
мерзости, и последние диссиденты заглохнут. Конечно,
поражение таилось уже в самом идиотском замысле: применить в
70-е годы избитый приём 30-х. И всё-таки угнетение
общественного настроения в Союзе, ещё худший опуск его были
бы достигнуты, если бы не уляпались они с этим судебным
процессом - да во встречный бой: 14 месяцев они всё
откладывали, откладывали этот свой бездарный процесс, думая,
что грозней подготовят, страшней напугают, - и влезли с
открытием в 27 августа!
Этой даты, конечно, никто из нас не знал. Но я,
предвидя, что когда-то они соберутся всё же, решил загодя
парировать, накрыть их ещё до открытия, - и сказал в
интервью, что процесс будет унылым (на Западе перевели
"прискорбным", совсем другой смысл) повторением недаровитых
фарсов Сталина-Вышинского, даже если допустят западных
корреспондентов. Опубликовать интервью назначил - 28
августа, на Успение.
27-го они и открыли процесс, ещё дешевле сортом - без
допуска иностранных корреспондентов, и не успели посмаковать
свою пятидневную тягомотину, как на другой день Ассошиэйтед
Пресс по всему миру понесло мою презрительную оценку.
(Совпадение второе. Правда, успели они на ходу вставить за
это и меня в процесс: я оказался главный вдохновитель и
направитель "Хроники"!)
Встречный бой! - где в ловушку захлопнули мы их, где -
они нас. 29, 30, 31-го я слушал по всем радиостанциям, как
идёт моё интервью, ликовал и дописывал - несло меня -
"Письмо вождям". А тем временем выкопан был "Архипелаг", и -
худые вести не сидят на насесте - 1-го сентября пришли мне
сказать об этом, ещё не совсем точно. 3-го - уже наверняка.
Как именно и что произошло в Ленинграде - мы не узнали
тогда, не узнали и до сих пор: все затронутые этой историей
были окружены слежкой ГБ, и моя открытая поездка туда по
горячему следу могла бы только повредить. Воронянской было
уже за 60, расстроенное здоровье, больная нога, -
ленинградский Большой Дом навалился на неё всей своей мощью,
началось с подробного обыска, потом 5 суток допросов, потом
дни неотступной слежки. За всё это время никто не сумел дать
нам никакого сообщения. Что именно происходило с Воронянской
- все последние сведения от соседки по квартире, которая
сама не вызывает доверия. В вариантах её рассказа - пятна
крови или даже ножевые раны на повешенном трупе, что
противоречит версии о самоубийстве через петлю. Есть большие
основания подозревать и убийство, если боялись, что она
сообщит мне, если она попытки такие делала. Медицинская же
констатация была записана - "удушение", а труп не показан
родственникам. После конца допросов миновало две недели, за
это время в несчастной женщине взяли верх иные чувства, чем
тот страх, который она всегда испытывала к шерстяным
родственникам, чьи когти и зубы особенно остро изо всех нас
предчувствовала, хотя как будто - в шутку и к острому
словцу. Она металась по квартире, говорила соседке: "Я -
Иуда, скольких невинных людей я предала!". Откуда и как
пришло на Воронянскую подозрение и розыск - мы ещё выясним
когда-нибудь до конца, как и всю историю её смерти. Реальной
работы со мной она не вела уже три года и не виделась почти.
Но самое досадное, что провала никакого бы и не было:
никакого хранения ей не было оставлено, но из страсти к этой
книге, из боязни, что погибнут другие экземпляры, она
обманула меня, поклялась и красочно описала, как, исполняя
моё уже третье настойчивое требование, - сожгла "Архипелаг".
А на самом деле - не сожгла. И из-за этого только обмана -
госбезопасность схватила книгу.
Да и схватила-то ещё не сразу. Считая, что книга теперь
в руках - не спешили. Очевидно, более всего опасались (и
справедливо) - чтобы я не узнал, это важней даже было, чем
схватить. Своё хранимое Воронянская стала держать на даче у
своего знакомого Леонида Самутина, бывшего зэка. Теперь на
допросах сама и открыла хранение. (Сколько говорит мой опыт,
никогда ничего закопанного не находили прямым рытьём, всегда
- дознанием и добровольным показанием. Земля хранит тайны
надёжней людей.) Открыла - а брать не шли. Но когда после её
похорон, известие о смерти передали по телефону мне в
Москву, - ГБ, очевидно, решила, что дальше ждать нельзя, я
могу приехать за "Архипелагом" через несколько часов. И
пошли брать. И об этом я тоже узнал совсем случайным
фантастическим закорочением, какими так иногда поражают наши
многомиллионные города, - ГБ надеялась глодать и грызть свою
добычу втайне от меня, - я же, почти с места не пошевелясь,
к вечеру 5-го сентября отозвался в мировую прессу [28]. Тут
- не всё точно, мне передали, что Елизавета Денисовна пришла
из ГБ 28-го и кончила 29-го. Но - встречный бой, удары не
планируются, не проверяются, а наносятся на ходу.
Так судьба повесила ещё и этот труп перед обложкой
страдательной книги, объявшей таких миллионы.
Провал был как будто бездный, непоправимый: самая
опасная и откровенная моя вещь, которая всегда считалась
"голова на плаху", даже если б оглашена по всему миру и тем
меня защищала, - теперь была в руках у них, ещё и не
двинувшись к печатанью, готова к негласному удушению, вместе
со мной. Провал был намного крупней, чем провал 65-го года,
когда взяли "Круг", "Пир" и "Республику труда".
А настроение, а ощущение - совершенно другое: не только
никакого конца, гибели жизни, как тогда, но даже почти нет и
ощущения поражения. Отчего же? Во-первых: сейф на Западе,
ничто не пропадёт, всё будет опубликовано, хотя бы пал я сию
минуту. А во-вторых: вокруг мечи блестят, звенят, идёт бой,
и в нашу пользу, и мы сминаем врага, идёт бой при сочувствии
целой планеты, у неё на глазах, - и если даже наш главный
полк попал в окружение - не беда! это - на время! мы -
вызволим его! Настроение весёлое, боевое, и в памяти: именно
с 4-го на 5-е сентября 44-го года у Нарева, близ Длугоседло,
мы выскочили вперёд неосторожно и маленький наш пятачок
отжимали от главных сил, сжимали перешеек с двух сторон, нас
- горстка, а почему-то никак не уныло: потому что всё
движение - в нашу пользу, размахнутое фронтокрылое движение,
и уже завтра мы не только будем освобождены, но на плотах
поплывём через реку, захватывать плацдарм.
Ни часа, ни даже минуты уныния я не успел испытать в
этот раз. Жаль было бедную опрометчивую женщину с её порывом
- сохранить эту книгу лучше меня, и вот погубившую - и её, и
себя, и многих. Но, достаточно уже учёный на таких изломах,
я в шевеленьи волос теменных провижу: Божий перст! Это ты!
Благодарю за науку! Во всём этом август-сентябрьском бою,
при всём нашем громком выигрыше - разве бы я сам решился?
разве понял бы, что пришло время пускать "Архипелаг"?
Наверняка - нет, всё так же бы - откладывал на весну 75-го,
мнимо-покойно сидя на бочках пороховых. Но перст
промелькнул: что спишь, ленивый раб? Время давно пришло, и
прошло, - о_т_к_р_ы_в_а_й!!!
Я ещё был пощажён - сколько провалов я миновал: за год
до того с "96-м", за полтора - с "Телёнком", когда я был в
затменьи, в задушьи, в косном недвиженьи, не способный
подняться быстро. А тут - на коне, на скаку, в момент,
избранный мною же (вот оно, предчувствие! - начинать
кампанию, когда как будто мирно и не надо!) - и рядом другие
скачут лихо, и надо только завернуть, лишь немного в
сторону, и - руби туда!!! Провал - в момент, когда движутся
целые исторические массы, когда впервые серьёзно
забеспокоилась Европа, а у наших связаны руки ожиданием
американских торговых льгот, да европейским совещанием, и
несколько месяцев стелятся впереди, просто просящих моего
действия! То, что месяц назад казалось "голова на плаху", то
сегодня - клич боевой, предпобедный! Помоги Бог, ещё и
выстоим!
Пониманье, обратное 65-му году: после захвата моего
архива - кто же ущемлён? я? или они? Тогда, полузадушенный,
накануне ареста, я мечтал и путей не имел: о, кто б объявил
о взятии моего архива? Объявили через 2 месяца, и прошло в
тумане для Запада. А сейчас - я сам, через 2 дня, и на весь
мир, и все откинулись: ого! что ж там за жизнь, если за
книгу платят повешением?
И что за заклятая полицейская жадность: искать и
выхватывать хранимые рукописи? Лежал бы "Круг первый" ещё и
ещё, нет, выследили, схватили, взликовали, и я пустил его, и
через 3 года он напечатан. Лежал бы "Архипелаг" ещё и ещё,
нет, выследили, схватили, взликовали - п_у_с_к_а_ю! Читайте
через 3 месяца! Их же руками второй раз решается действие
против них!
Оглянуться - так и все годы, во всём: сколько ни били по
мне - только цепи мои разбивали, только высвобождали меня! В
том-то и видна обречённость их.
3-го вечером я узнал, 5-го вечером посылал не только
извещение о взятии "Архипелага" - но распоряжение:
немедленно печатать!
И в тот же день - послал и "Письмо вождям". И это было -
истинное время для посылки такого письма: когда они впервые
почувствовали в нас силу. (Меня в такие минуты заносит, я
уже писал. "Письмо вождям" я намерен был делать с первой
минуты громогласным, жена остановила: это бессмысленно и
убивает промиль надежды, что внимут, а сразу как пропаганда,
дай им подумать в тиши! Дал. "Письмо" завязло, как крючок,
далеко закинутый в тину. Закинутый, но потянем же и его.)
Буря в газетах, удары по Сахарову больше, но сыпались и
по мне, объединяют два имени наших и на Востоке и на Западе,
и всё, что он говорил (а я б такое и не вымолвил: "Страна в
маске... Хитрый партнёр с тоталитарным режимом... Берут
экономическую помощь, с чем справиться не могут (сильно
отстают с компьютерами), а зато сохранившиеся силы
переключают на войну"), приписывают уже как бы и мне.
Достаются мне удары, плашмя, с его плеча, а по другому
понять - как гонка за лидером: главное сопротивление среды
преодолевать ему, а я подсохраниваю свои силушки. И того не
стыжусь: мой бой - впереди, мои-то силы - все, все ещё
пригодятся. (А впрочем, гудит западное радио десятикратно в
день: преследования, гонения Солженицына - а я этих гонений
и не замечаю пока, тьфу-тьфу-тьфу, нешто это гонения по
сравнению с лагерной жизнью? Того, что в наших газетах
гавкают - я того не читаю, для нервов зэка пустое дело. А
остальных гонений с меня и не сослабляли никогда. Я к ним
притерпелся.)
За 55 лет это был, я думаю, первый случай, что травимые
советской прессой смели отлаиваться. Действия и
решительность этой осени потому дались нашей кучке
"инакомыслящих" (выступили Турчин, Шафаревич), что были -
просто естественным распрямлением затёклой, изнывшей гнуться
спины. И ещё потому, что мы поднялись в самом надире, когда
уже дальше невозможно было молчать и сносить. Когда уже так
было плохо, что просто выстоять - не спасение было для нас,
нам нужно было достоять до победы.
В ту же разгарную неделю я отравил на публикацию "Мир и
насилие" Эта статья готовилась у меня как конкретное
разъяснение моей нобелевской лекции - против западных
иллюзий, искажающих пропорций. Она не была целью своей
связана с нобелевскими премиями мира, хотя толковала и их.
Но когда 31 августа, и самый разгар боёв, я услышал, что
нобелевский комитет мира отобрал 47 кандидатов, и среди них
Никсона и Тито (я ещё не знал о Ле Дык Тхо!) - я решил
обратить статью в форму помехи тем кандидатам и выдвинуть
Сахарова на эту премию, в соответствии со смыслом
изложенного. К 4-му сентября статья была у меня закончена,
5-го отправлена. А 6-го, за несколько дней до намеченной
публикации, я дал прочесть её Сахарову. Это и было наше
единственное свидание и согласование за весь встречный бой.
Победа прорисовывалась в те дни. И всё-таки нельзя было
думать, что уже так близка! - что через день дадут отбой
травли, ещё через четыре дня снимут глушение западных
передач!
Вступая в этот бой, ни он, ни я не могли рассчитывать на
западную поддержку большего размаха, чем она бывала все эти
годы: достаточно ощутительная, чтоб оградить нас от ареста и
уничтожения, но недостаточная, чтобы влиять на ход дел у нас
или за границей. А теперь, как почти и все исторические
движения непредсказуемы для человеческого ума, так и накал
западного сочувствия стал разгораться до температуры
непредвиденной. (Приводимые дальше факты и цитаты
скороспешно записаны мною по русским передачам западных
радиостанций ещё в период глушения их, не всё расслышано, не
каждый день слушано, ни одной газеты за это время я не
видел. Даты могут быть с ошибкою в день-два: иногда - день
события, иногда - день слушания.)
Уже всю первую неделю, с 24 августа по конец его,
"инакомыслящие в СССР" были главной темой всей европейской
печати (сюда ведь и процесс Якира-Красина ввалился). Но
сверх нашего ожидания на ещё большем накале прошла следующая
неделя - первая сентябрьская: в ответ на советскую газетную
травлю - там ещё более распихивалось.
"За разрядку напряжённости нам предлагают платить
слишком большую цену - укреплением тирании." - "Советская
власть опять хочет одурачить западных интеллектуалов. Может
быть поэтому Сахаров и Солженицын решили предупредить Запад
об опасности" (Би-Би-Си). - "В мрачной обстановке Солженицын
и Сахаров бросили свой вызов руководителям советским и
западным. Если их заставят замолчать силой - это только
докажет, что они говорят правду." - Бывший посол
Великобритании в СССР В. Хейтер: "Нельзя сотрудничать в
разрядке с диктаторским режимом"
В поддержку советских инакомыслящих выступили: 3.9 -
канцлер Австрии, 6.9 - шведский министр иностранных дел (это
- из правительства Пальме, так до сих пор к СССР
предупредительного! - и то было "наиболее резкое
высказывание в Швеции об СССР со времени оккупации
Чехословакии"), в ФРГ - не только христианские демократы, но
и президиум с.д. (и только отмалчивался миротворец Брандт),
начиная с 7.9 поднял скандал Гюнтер Грасс, до сих пор один
из общественных столпов брандтовской Ostpolitik: теперь он
назвал её (в "Штерне") политическим безумием: разрядка не
должна идти экономическая за счёт областей культуры, он дал
вызывающее интервью германскому телевидению.
К 8 сентября уже накопилось довольно, чтобы наши власти
поняли, что проиграли с газетною травлей и надо её кончать.
8 сентября в "Правде" подвели итоги - и кончили по этому
сигналу. По привычке десятилетий представлялось Старой
Площади так, что с этим оборвётся и всё: вольно травителям
смолкнуть, тут же благодарно вздохнут перепуганные травимые,
и естественно стихнет Запад. А не тут-то было - всё только
начиналось!
8-го же сентября Сахаров дал новую пресс-конференцию - о
злодейской психиатрии у нас, о галоперидоле, и, отбиваясь от
газетных обвинений: советские газеты "бесстыдно играют на
ненависти нашего народа к войне" ("Дэйли Телеграф":
"Перчатка, брошенная КГБ!" Ещё позавчера ей казалось: "Всё
тесней сжимается кольцо вокруг них", а теперь "Вся кампания
велась, чтоб они замолчали, но оба полны решимости стоять до
конца".) И 9-го дал интервью нидерландской радиостанции:
пусть представители Красного Креста проинспектируют наши
психдома! 9-го президент американской Академии Наук: "Нас
охватило чувство негодования и стыда, когда мы узнали, что в
этой травле приняло участие 40 академиков. Нарушение этоса
науки лишило русской народ своего положения в ней. Если
Сахарова лишат свободы, американским учёным будет трудно
выполнять обязательства правительству по сотрудничеству с
СССР." (Самый чувствительный удар по нашим, да обидно как:
Никсон подписал, а учёные откажутся - и ничего не вырвешь!)
- Присоединилась к защите и молодёжная организация с.д. ФРГ
(уж самая левая): "нельзя расширять торговые отношения за
счёт таких людей как Сахаров и Солженицын" - И молодёжная
организация ХДС - И министр иностранных дел Норвегии - И
Баварская Академия Искусств - "Отправить нобелевского
лауреата в Сибирь - фашизм, сравнимый с делом Карла
Осецкого" - "Обсервер": "пробный камень - какого рода
человеческое общество предлагает нам СССР!" - 10-го раздался
голос больного, со своей фермы, Вильбора Милза, председателя
бюджетной комиссии палаты представителей США он - против
расширения торговых связей с СССР, пока не прекратятся
преследования таких людей, как Солженицын и Сахаров. То
есть, расширялась поправка Джексона от эмиграции до прав
человека в СССР! А в его комиссии обсуждение подходило как
раз к решительному моменту.
Вообще, сила западной гневной реакции была неожиданна
для всех - и для самого Запада, давно не проявлявшего такой
массовой настойчивости против страны коммунизма, и тем более
для наших властей, от силы этой реакции они просто
растерялись. Суммировали комментаторы, что к этому времени
"советское правительство оказалось почти в таком же
положении, как в августе 1968 г." И, спасаясь из этого
состояния, 13-го сентября правительство сняло глушение
западных передач, введённое именно под лязг чехословацкой
оккупации!!! Уж это была победа ошеломительная, совсем
неожиданная (как все победы, вырываемые у наших) и вполне
историческая - ибо прежде того только XX съезд снимал
глушение.
И как же взбодрилось наше общество, так недавно столь
упавшее духом, что даже отказалось от Самиздата!
10-го "Афтенпостен" напечатала "Мир и насилие" (статья
предназначалась для "Монд", но та отшатнулась:
благоприличную её левизну такая прямота из Советского Союза
уже оскорбляла. Тем естественней статья перешла к норвежской
газете). Сперва она была понята лишь как выдвижение Сахарова
на нобелевскую премию мира, он 10-го же ответил
корреспондентам (да они рвались к нему ежедённо и по
телефону и в двери, отказа не было никому), что рад будет
принять её, что "выдвижение моей кандидатуры на нобелевскую
премию положительно скажется на положении преследуемых в
нашей стране. Это - лучший ответ" на травлю. И - покатилась
новая всемирная кампания вокруг выдвижения Сахарова. Хотя
Нобелевский комитет мира (где уже зрела позорная мысль
разделить премию между оккупантом и капитулянтом?) в тот же
день отверг моё право и время выдвигать кандидатов, - тотчас
полились предложенья взамен: 11.9 выдвижение переняли члены
британского парламента, 12.9 - целая либеральная фракция
датского парламента, затем - мюнхенская группа физиков,
затем и другие: если не в 73-м, так в 74-м дать Сахарову
премию! (Лишь 12.9 более полно перевели статью с
норвежского, разобрались, что она не ограничивается
выдвижением Сахарова, - и возбудились противоречивые
комментарии по сути статьи. Она шла вразрез и не во вкус тем
самым западным кругам, которые более всех нас и поддержали.)
Но кампания западной поддержки как разогнанный маховик с
силою вымахивала и дальше. Публиковались телеграммы Сахарову
то от ста британских психиатров, то от трёхсот французских
врачей ("послать международную комиссию для проверки
деятельности психдомов в СССР"). В нашу защиту выступал
премьер Дании, бургомистр Западного Берлина, Итальянские с-д
("можно ли доверять стране, которая преследует мнения внутри
себя?"), Комитет Обеспокоенных учёных (США), Комитет
Интеллектуальной Свободы (там же), Итальянская палата
представителей, Консультативная Ассамблея Европейского
Сообщества, норвежские писатели, учёные и актёры,
швейцарские писатели и художники, 188 канадских творческих
интеллигентов; собирались подписи 89 нобелевских лауреатов
по всему миру (это - задержится, и потом они сами задержат
из-за ближневосточной войны); в Париже собиралась
конференция писателей, философов, редакторов, журналистов и
священнослужителей, - где упрекали французское общество в
примиренчестве с советскими несвободами. Сенат США
публиковал декларацию (для правительства необязательную) в
защиту свободы в СССР, а палата представителей в тот же день
предлагала присвоить Сахарову и Солженицыну звание "почётных
граждан Соединенных Штатов". - 12.9 "Немецкая волна"
говорила: "Западные люди чувствуют себя в большей
безопасности, если такие, как Сахаров и Солженицын, свободно
передвигаются по своей земле и высказываются". - 19.9 Би-Би-
Си: "Запад и сам окажется под инфекцией тирании, если мы
проигнорируем преследование инакомыслящих в СССР". И
суммируя к 22.9 четвёртую неделю нашего боя: "По всему
видно, советским властям не удалось запугать инакомыслящих".
"Крисчен Сайенс Монитор": "Дело Сахарова-Солженицына стало
крупным международным событием. Оно стало быстро влиять на
американскую политическую жизнь".
В ту неделю был и Григоренко переведён в больницу
обычного типа. В те же самые дни пошёл через огонь Евгений
Барабанов. 15.9 он пришёл ко мне (я уже знал, как его тягают
в ГБ и душат) и у меня сделал корреспонденту своё тоже
вполне историческое заявление: распрямлялся рядовой раб, до
сих пор никому не известный, подымался с ноля - и сразу в
мировую известность, распрямлялся на том, на чём мы согнуты
были полвека: что отправить рукопись заграницу не
преступление, а честь: рукопись этим спасалась от смерти.
И - чудо! Уже назначен был Барабанову в ГБ последний
допрос, чтобы с него не вернуться домой, обещаны 7 лет
заключения! - и вдруг отвалилась от него нечистая сила, как
руки отсохли: материал угрожающего следствия, вынесенный
пред очи мира оказался похвальным листом. Барабанов был
только изгнан с работы.
Вот именно этого распрямления, одного такого духовного
распрямления безо всякого действия достаточно было бы ото
всех наших рабов, чтобы мы в одно дыхание стали свободными.
Но - не смеем.
Западная реакция на Заявление Барабанова, как и многое в
тот месяц, превосходила наши ожидания. В Италии католическим
священникам было рекомендовано коснуться его поступка в
проповедях, во Франции его защищали академики.
После того как западный мир равнодушно промалчивал
уничтожение у нас целых народов и события миллионные, -
нынешний отзыв на такое малозначительное событие на Востоке,
как публичное поношение малой группки инакомыслящих, поражал
нас, мы ушам не верили, переходя от одной станции на другую,
ежеутренне и ежевечерне. Ещё не успели высохнуть моё
интервью и статья с горькими упрёками Западу за слабость и
бесчувственность, а уже и старели; Запад разволновался,
расколыхался невиданно, так что можно было поддаться
иллюзии, что возрождается свободный дух великого старого
континента. На самом деле сошлись какие-то временные
причины, которых нам отсюда не разглядеть (одна из них,
вероятно, - наболевшая настороженность к СССР из-за препон,
чинимых эмиграции). Эта вспышка, напоминавшая славные
времена Европы, уже невозможна была бы месяцем позже, когда
та же Европа трусливо и разрозненно склонилась перед
арабским нефтяным наказанием.
Но в сентябре - она прополыхала! И ослепила наших сов.
Тупо задуманный, занудно подготовленный якировский процесс
пролетел холостым прострелом, никого не поразив, никого не
напугав, только позором для ГБ. Они заняли позицию худшую,
чем без процесса бы. Сколотили, сочинили заявление советских
психиатров, что у нас не сажают в дурдома (3.10) -
молниеносно (4.10) в западной прессе ответили им Сахаров и
Шафаревич. Семь месяцев пыжились, готовили - кто будет
подавлять выход советских рукописей зарубежом, 21-го утром
объявлено о создании ВАПП, - 21-го вечером объявлено, что я
"бросил им вызов": чтоб испытать их юридическую силу, отдаю
в Самиздат главы из "Круга-96". (Третье совпадение в нашу
пользу! Это был очередной из моей серии ударов по графику
[29].) Мы как будто действовали с быстротой сверхтанковой,
техникой, какой у нас и не бывало. Мы носились по полю боя,
будто нас вдесятеро больше, чем на самом деле.
А с Запада, с неизбежными ошибками дальнего зрения, это
выглядело так. В конце августа, перед началом боя ("Дэйли
Телеграф"): "В СССР всё задушено