..
"Да я сразу бы и вернулся, мне б только и_х (детей жены)
отвезти... Я и не собираюсь уезжать..." - "Но вас не пустят
назад, Андрей Дмитриевич!". "Как же могут меня не пустить,
если я приеду прямо на границу?.." (Искренно не понимает -
как.)
Уже столько вреда от этой затеи, а внутри его и движенья
такого нет - уехать. Мало того, что его не выпустят, - я
думаю, он и сам в последнюю минуту дрогнет, визы не возьмёт.
Уж мы стали с ним как будто не лицами, а географическими
понятиями, что ли, так связались с нашей поверхностью, что
как будто не подлежим физическому перемещению по ней, а
только разве на три аршина вниз.
Весь минувший бой имел для меня значение, теперь видно,
чтоб занять позицию защищённую и атакующую - к следующему,
главному сражению, шлемоблещущему, мечезвенящему. Уже вижу
завязи его, кое-что и сейчас наметить можно бы, да это уже
к расстановке сил, план операции.
А они, противник, - научились ли чему во встречном бою?
Похоже по их началу, что - нет. Дмёт их гордость всемирных
победителей, и мешает видеть, и мешает рассчитывать
движения. Грозятся вынести домашний скандал на улицу, бить
детей не в чулане, а на мостовой, открывать за границей
судебные процессы против "Архипелага". Глупей придумать
нельзя, только чванство их повело. Но и за них рассудить: а
что им остаётся?
Подсылаются новые анонимные письма: "В смерти найдёшь
успокоение! Скоро!". На лекциях для крупных чиновников,
узко, вот на днях, в декабре: "Солженицыну мы долго ходить
не дадим".
Слышу: зубы дракона скребут по камню. Ах, как он алчет
моей крови! Но и: как вам моя смерть отрыгнётся, злодеи,
подумали? Не позавидую вам.
Есть сходство в той поре, в том настроении, с каким я
кончал главный текст этой книги весной 67-го года и кончаю
теперь, может быть уже и навсегда, надо и честь знать, за
всею жизнью пером не поспеешь. И тогда, и сейчас распутывал
я нити памяти, чтоб легче быть перед ударом, перед выпадом.
Тогда казалось, да и было, страшней: слабей позиция, меньше
уверенности. Теперь - ударов много будет, взаимных, но и я
же стою насколько сильней, и в первый раз, в первый раз
выхожу на бой в свой полный рост и в свой полный голос. Мою
биографию для Нобелевского Сборника я так и кончил -
намёком: даже событий, уже происшедших с нами, мы почти
никогда не можем оценить и осознать тотчас, по их следу, тем
более непредсказуем и удивителен оказывается для нас ход
событий грядущих.
Для моей жизни - момент великий, та схватка, для
которой я, может быть, и жил. (А когда б эти бои - да
отшумели? Уехать на годы в глушь и меж поля, неба,
леса, лошадей - да писать роман неторопливо...)
Но - для них? Не то ли время подошло, наконец, когда
Россия начнёт просыпаться? Не тот ли миг из предсказаний
пещерных призраков, когда Бирнамский лес пойдёт?
Вероятно, опять есть ошибки в моём предвидении и в моих
расчётах. Ещё многое мне и вблизи не видно, ещё во многом
поправит меня Высшая Рука. Но это не затемняет мне груди.
То и веселит меня, то и утверживает, что не я всё задумываю
и провожу, что я - только меч, хорошо отточенный на нечистую
силу, заговорённый рубить её и разгонять.
О, дай мне, Господи, не переломиться при ударах! Не
выпасть из руки Твоей!
Переделкино
Декабрь 1973
ЧЕТВЕРТОЕ ДОПОЛНЕНИЕ (июнь 1974)
ПРИШЛО МОЛОДЦУ К КОНЦУ
Предыдущее Третье Дополнение уже окончено было, но ещё
оставалось его перепечатать, перефотографировать, отправить
на Запад, остаток спрятать, когда 28 декабря в Переделкине,
на даче Чуковских, где с осени был мой новый пустынный
зимний приют, во время обычного дневного пережёва под
слушанье дневного Би-Би-Си, я неожиданно услышал, что в
Париже вышел на русском языке первый том "Архипелага".
Неожиданно - лишь в днях, я просил его и ожидал - 7 января,
на православное Рождество, но по перебивчивости нашей связи
опоздала моя просьба, а самоотверженные наши издатели, не
зная ни воскресений, ни вечернего досуга, силами настолько
малочисленными, каким удивятся когда-нибудь, опередили мои
расчёты. Всего на 10 дней, но именно дни и решают судьбу
подпольной литературы: не хватит ведра на уборку - пропал
многомесячный урожай.
Услышал - не дрогнул, и вилка продолжала таскать капусту
в рот. Уж сколько шагов за эти годы я делал, и каждый
казался отчаянным, и каждый оставался без последствий от
правительства - изумляла слабость, неупругость той стены или
той непомерной дубины, незаслуженно названной дубом, лишь
вподгон к пословице. Столько раз проходило - отчего б ещё
раз не пройти?..
Через час опалило мне руку из газового котла, пришлось с
ожогом ехать в Москву, я подумал: символ? А ощущался со
всеми близкими - праздник, так и провели вечер. И какое ж
освобождение: скрывался, таился, нёс - донёс!
С плеч - да на место камушек неподъёмный, окаменелая
наша слеза. Даже держать не смели дома, а сейчас - кому не
лень, друзья, приходите читайте!
Много лет я так понимал: напечатать "Архипелаг" -
заплатить жизнью. Не отрубить за него голову - не могут они:
перестанут быть сами собой, не выстоит их держава. Чтобы
голову сохранить, надо прежде уехать на Запад. А если здесь
- то естественно, человечески, оттягиваешь: вот ещё бы I-й
Узел написать, вот ещё бы II-й, а и до IV-гo бы хорошо,
когда уже Ленин приедет в Петроград, и историко-военный
роман взорвётся в революционный, и уж заодно под брёвнами
горящими погибать. А пока между делом ещё проверять,
доводить старые редакции прежних вещей, а пока между делом и
"Телёнка" бы дочертить. (Только потому и довёл его, что
вовремя спохватывал Первое-Второе-Третье Дополнения; не
написал бы в срок - нипочём бы сегодня, когда уж оборвалась
вся эта напряжка подполья, и зашвырнуло меня в изменённую
жизнь, под окном моего горного домика - солнечная чаша
швейцарских гор, и рукописи уже не стерегутся, и под
потолками говорится в открытую. Другая жизнь.) Так и
откладывался "Архипелаг" - от января 70-го года, своего
первого срока, и всё дальше, и в май 75-го, уже срок совсем
окончательный, - как вот прорвало на Рождество 73-го.
И как же явственно, кто видеть умеет: до чего они
ослабели! Городили конвенцию - хлипкую загородочку против
разнёсшегося быка, конвенцией думали остановить "Архипелаг".
Ещё 23 декабря начальник вертухайского ВААПа Панкин грозил:
"сделка будет признана недействительной... а также иная
ответственность" по законодательству, - да кто же кошачьего
расцарапа боится, когда шашки рассвистались наотмашь!
Заявление ВААП перед самым "Архипелагом" могло выражать
такое решение, что нашим легче задушить за границей
несколько издательств, чем з_д_е_с_ь меня самого. Но и это
был ложный расчёт: не сделка была "Архипелаг". Они могли
останавливать любой роман, хотя бы мой "Октябрь 16-го", и их
претензии ещё давали бы юристам пищу подумать - обосновано?
не обосновано? Но душить "Архипелаг" юридическими волосяными
петлями выражало слишком явную беспомощность. Американские
издатели поспешили заявить, даже просить: они очень хотят,
чтобы советские власти померялись силами, затеяли бы
судебный процесс. (Прошло полгода и недавно Панкин, как кот,
не доставший молока в кувшине, облизнулся: на Западе очень
хотели, чтобы мы судились против "Архипелага", а мы
разочаровали их.)
Удивительно: ещё в августе схватили эту книгу,
разглядели. Видели раскалённую, уже оплавленную массу - и
всё ещё думали: температуры не хватит, металл не потечёт? Ни
канавок, ни опок, ни изложниц - ничего не готовили, куда б
его отвести. Убаюкал я их на Казанском вокзале, обманул
любимое министерство. Проспали октябрь, проспали ноябрь.
(Только в декабре зашевелились: слали в письмах череп и
кости, похоронные вырезки из "Русской мысли", кто ж в Союзе
ещё получает её, номер за номером? обещанья расправиться до
конца года, - но до конца же года я их опередил!) Пример
беспечности, характерный для слишком великой бюрократической
системы. Стоило создавать величайшую в мире контрразведку,
чтоб не только прохлопать свою смертельную книгу, но даже
собственными руками вытащить её на поверхность? Стоило
создавать величайший в мире пропагандистский аппарат, чтоб
на скосительную свою книгу не подготовить ни единого
аргумента встречь?
Первую неделю обомление полное. С 4 января посыпались
судорожные ТАСС'овские заявления, но только для заграницы,
без перевода на русский, без печатанья для своих: "якобы
окутавшая всю страну сеть секретной разведки... якобы
психиатрические больницы... Повод приписать советской
действительности язвы капитализма... Пасквиль в обмен на
валюту...". В этой убогости аргументации - вся их
растерянность и страх. Всего-то? Полстолетия убивать
миллионы - и всего-то защиты? Но и всех перемахнул
французский коммунист Ларош 7 января по московскому
телевидению: Солженицын не отразил (в "Архипелаге"...)
рекордного урожая последнего года и вообще не учитывает (над
могилами) экономических достижений СССР!.. Один за другим
поспешные слабые невольные удары.
На Новый год опять составил я прогноз - "Что сделают?".
Вот он:
1. Убийство - Пока закрыто
2. Арест и срок - Маловероятно
3. Ссылка без ареста - Возможно
4. Высылка заграницу - Возможно
5. В суд на издательство - Самое желательное для меня и
самое глупое для них
6. Газетная кампания, подорвать доверие к книге - Скорее
всего
7. Дискредитация автора (через мою бывшую жену) - Скорее
всего
8. Переговоры - Не ноль. Но - рано
9. Уступки, отгородиться: до 1956 г. - "не мы" - Не ноль
(К тому и подзаголовок был поставлен: 1918-1956).
Двумя последними пунктами оценивал я их слишком высоко.
Дорасти до такого понимания они не могли. А ведь лежало у
них с сентября моё "Письмо вождям", могли б соотнести,
подумать. (Да читали ли они его, кто-нибудь ?..) Мой замысел
отчасти и был: нанося прямой крушащий удар "Архипелагом" -
тут же смутить отвлекающей перспективой "Письма", поманить
их по тропке 9-го пункта. В декабре я послал моему адвокату
и издателям такой график: печатать "Письмо" автоматически -
через 25 дней после первого тома "Архипелага". То есть,
давши вождям подумать 25 дней и ничего не дождавшись,
перенести эту двойственность, это смущение вовне, в
общественность, чтоб нависло не над одною закрытою комнатой
политбюро, но знали бы: и все наблюдают их выбор.
И верил я: ещё могло потянуть разно. Не могло, чтоб
совсем никто наверху не задумался над "Письмом". (Хотя б
другие, кто взойдёт: как путь, для себя возможный, как выход
из тупика.)
Из-за того, что "Архипелаг" вышел раньше, и срок "Письма
вождям" переходил теперь с 31-го января на 22-е. Но когда
ТАСС закричало так гневно и бранно, в этой багровой окраске
примирительный тон письма мог восприняться как уступка моя,
как будто я напуган, не заметят и даты "5 сентября". Мой
замысел - от "Архипелага" сразу и прямо пытаться толкнуть
нашу государственную глыбу, оказался слаб, плохо рассчитан.
Да, предстояло "Архипелагу" менять историю, в этом я уверен,
но не так быстро и, видимо, не с Москвы начиная. И 10 января
со случайной оказией я поспешил остановить печатанье
"Письма". Это успело телефонным звонком в последний миг,
ведь вещь не мала, уж её запустили в набор. Остановили.
Возможно было и другое совмещение, более логичное, я
раньше имел его в виду: спарить "Письмо вождям" с "Жить не
по лжи", уже четыре года томившимся, и с кем составляли они
две стороны единого: отшатнуться от одной и той же мерзости
и народу и правительству.
Впрочем, начиная печатать такую поворотную книгу, а за
ней теперь и все прочие накопившиеся, сплошь, - нуждался ли
я вообще в тактических шагах и каскадах? текли бы просто
книги. (О таком образе жизни и сегодня мечтаю. Из долгого
боя выйти непросто, вот уже 4 месяца в Европе и ещё многие
месяцы придётся дояснять, договаривать, отражать догонные
удары, а истинно хочется: уйти совсем в тишину, писать - и
книги пусть текут. Общественное поведение людей объясняют
общественными обстоятельствами, но ведь и законы возраста и
внутренних наших перемен подготавливают наши общественные
решения.)
После отмены "Письма" я настроился: пусть свистят и
улюлюкают, я своё дело сделал пока. Придёте, возьмёте? -
берите, и к тюрьме готов. Пассивное защитное состояние.
Впрочем, по серьёзному, мы с женою не ждали, что расправа -
будет. Многажды сходило с рук, и эту безнаказанность
начинаешь ложно продлять вперёд. Жена в этот раз особенно
была убеждена: кроме газетной брани ничего не будет,
проглотят. Я не думал так, но вёл себя именно так: не
самозаперся в нашей московской квартире без дневного света
(от прогляда и фото закрыты были наши занавеси
круглосуточно), без воздуха и простора, но мирно ездил в
Переделкино, неторопливо надышивался под соснами, и в темпе
необычно для меня медленном (ах, спохвачусь я по этим
денёчкам!) доканчивал статьи для сборника "Из-под Глыб".
Сейчас даже не верится, что размеренно, ровно, буднично
текла наша жизнь в январе. (Во время газетной травли друзья
приходили к нам и говорили: "только у вас в доме и
покойно".) Аля перепечатывала последние главы "Телёнка", мы
их фотографировали, готовили к отправке. И, за городом,
радио наслушивался я вдосталь: собственный "Архипелаг"
доносился из эфира как живущий сам по себе, своими болями
полный, а мной никогда не построенный, не могущий созданным
быть - и меня же до слёз пронимал. Мировой отклик на русское
издание книги превзошёл по силе и густоте всё мыслимое. Ну,
конечно, перемешивали со своим, более понятным: страшные
вести о диком Архипелаге - и снятие запрета с воскресных
автомобильных поездок в ФРГ; в головы невмещаемая
архипелажная жизнь и трёхдневная рабочая неделя в
Великобритании. Топливный кризис дохнул на преблагополучный
Запад - и эти первые слабые ограничения поразили его
чувства. К чести Запада, однако, страдания с бензином не
показались сильней, чем страдания тех вымерших туземцев.
Только теперь, нет, только сегодня, я понимаю, как
удивительно вёл Бог эту задачу к выполнению. Когда весь
1962-й год "Иван Денисович" сновал по Самиздату до Киева, до
Одессы, и ни один экземпляр за год, каким чудом? не уплыл
заграницу - Твардовский так боялся, а я нисколько, мне по
задору даже хотелось, чтоб "Денисович" вырвался
неискажённый, - я совсем не понимал, что только так, именно
так вколачиваюсь я, по наследству от Хрущёва, невыемным
костылём в кремлевскую стену. И когда ленинградский
экземпляр "Архипелага" не сожжён был, как я понуждал, как
был уверен, а достался гебистам, и вызвал спешное печатанье,
под яростный их рёв, - именно этим путем возводился
"Архипелаг" в свидетельство неоспоримое. Сейчас тут, на
Западе, узнаю: с 20-х годов до сорока книг об Архипелаге,
начиная с Соловков, были напечатаны здесь, переведены,
оглашены - и потеряны, канули в беззвучие, никого не убедя,
даже не разбудя. По человеческому свойству сытости и
самодовольства: всё было сказано - и всё прошло мимо ушей. В
случае с советским Архипелагом тут веял ещё и славный
социалистический ветер: стране социализма можно простить
злодейства и непомерно большие, чем гитлеровские: это всё
гекатомбы на светлый алтарь. Напечатай я "Архипелаг" с
Запада - половины бы не было его убойной силы при появлении.
А теперь даже удивительно, как понимали:
"Огненный знак вопроса над 50-летием советской власти,
над всем советским экспериментом с 1918 г." ("Форвертс").
"Солженицын рассказывает всему миру правду о трусости
коммунистической партии" ("Гардиан").
"Может быть когда-нибудь мы будем считать появление
"Архипелага" отметкой о начале распада коммунистической
системы" ("Франкфуртер Альгемайне").
"Солженицын призывает к покаянию. Эта книга может стать
главной книгой национального возрождения, если в Кремле
сумеют её прочесть" ("Немецкая волна").
Ассоциация американских издателей выразила готовность
опубликовать исторические материалы, которые советское
правительство захотело бы противопоставить "Архипелагу". Но
- не было таких материалов. За 50 лет палачи не подсобрали
себе оправданий. И за последние полгода, уже книгу имея в
ГБ, - не удосужились. Напечатали в "Нью-Йорк Тайме" вялую
статью Бондарева, в "Известиях" статью о генерале Власове -
обширную, я развернул, думаю: ну, сейчас будут опровергать,
кто Прагу от немцев освободил, документы - у них, каких нет
- подделают, а где ж мне моих сокамерников теперь созвать?
Но - нет! даже не хватило наглости, главного не опровергли:
что единственным боевым действием власовских дивизий был бой
против немцев - за Прагу!
За полстолетия нисколько разумом не возрастя, но много
даже поубавившись от изворотливых коминтерновских 20-х
годов, советская пресса умела и знала одно: лобовую брань,
грубую травлю. Её и открыла "Правда" 14-го января: "Путь
предательства". Материал - директивный: на другой день
перепечатали её все другие крупные и местные газеты, это уже
тираж миллионов под 50. Ещё на следующий день "Литгазета"
указала и специальный термин для меня: литературный
власовец. И в несколько дней посыпало изо всех типографий,
со всех витрин. И главный передёрг: тюрьмы, лагеря - вообще
не упоминались как тема, вся осуждаемая книга есть
оскорбление памяти погибших на войне, а главное, изящно-
непрозрачным выражением: как будто (и отступить можно) у
подлеца три автомашины - и этот смачный кусок, брошенный
толпе, более всего дразнит: "Гад! чего ему не хватало?".
Со следующего же дня после сигнала "Правды" началась
трёхнедельная атака телефонных звонков в нашу московскую
квартиру. Новое оружие XX века: безличным дребезжаньем
телефонного звонка вы можете проникнуть в запертый дом и
ужалить проснувшегося в сердце, сами не поднявшись от своего
служебного стола или из кресла с коктейлем.
Началось - блатным рыком: "Позови Солженицына!" - "А вы
кто такой?" - "Позови, я - его друг!". Жена положила трубку.
Снова звонки. Взяла трубку молча (ни "да", ни "слушаю") -
тот же блатной хрипящий крик: "Мы хоть и сидели в лагерях,
но свою родину не продавали, понял?? Мы ему, суке, ходить по
земле не дадим, хватит!!". (Лектор ЦК в декабре - слово в
слово, только без "суки".) Телефонная атака была
неожиданное, непривычное дело, требовала нервов, мгновенного
соображения, находчивых ответов, твёрдого голоса (нас не
проймёте, не старайтесь). Аля быстро овладела, хорошо
находилась. Слушала, слушала всю брань эту молча, потом
тихо: "Скажите, зарплату дают в ГБ два раза в месяц или
один, как в армии?" - по ту сторону в таких случаях всегда
терялись. Или даже поощряла междометиями, давая
выговориться, потом: "Вы всё сказали? Ну, так передайте Юрию
Владимировичу (то есть, министру КГБ), что с такими тупыми
кадрами ему плохо придётся". Звонили так сдирижированно
непрерывно, что не давали прорваться звонкам друзей, а не
взять трубку - может быть именно друг и звонит? Всё ж
удалось и самим сообщить об этом шквале (и в тот же вечер
западные радиостанции, дай Бог им здоровья, уже передавали о
телефонной атаке). Голоса мужские и женские, ругань, угрозы,
сальности, - и так непрерывно до часу ночи, потом перерыв -
и снова с 6 утра. Немного звонили и к Чуковским в
Переделкино, оскорбляли Лидию Корнеевну, вызывали меня ("с
женой плохо"). К счастью, заготовлено было у нас
приспособление записывать телефонные разговоры на диктофон,
я по телефону же, через ГБ, проинструктировал Алю - как
включать, и она по телефону же демонстрировала
воспроизведение: вот, мол, наберём на кассету самых
отборных... Цивилизация рождает оружие - рождает и
контроружие. Подействовало, стали остерегаться, говорить
помягче, разыгрывать роли сочувственников ("боимся, что его
арестуют!").
В тот первый вечер затевали и большее, чем звонки -
кажется, народный гнев: какие-то лица созваны были во двор,
и сюда же стянуто несколько десятков милиционеров -
охранять, но ни битья стёкол, ни "охраны" не осуществилось,
очевидно, переменили команду, когда-нибудь узнаем.
А телефонные звонки зарядили на две недели, хотя уже не
с такою плотностью, как в первый день, зато разнообразнее:
- ...Власовец ещё жив?..
- ...Я читал все его произведения, молился на него, но
теперь вижу, что мой кумир - подонок.
А то и - крик отчаяния (после моего нового заявления
прессе):
- Да что ж он делает, гад?!! Что ж он не унимается?!
Темы не столько перемежались, сколько сменяли друг друга
по команде: день-два только угрозы убить, потом - только
"разочарованные почитатели", потом - только "друзья по
лагерю", потом - доброхоты, с советами: не выходить на
улицу, или детей беречь, или не покупать продуктов в
магазине - для нас успеют их отравить. Но удивительно: среди
сотен этих звонков не было ни одного умелого,
артистического, фальшивость выявлялась в первом же слове и
звуке, независимо от сюжета. И все сбивались от встречной
насмешки. И, чтоб не тратить досуга, все стали вмещаться в
служебное время.
Такова была попытка сломить дух семьи - и через то мой.
Но госбезопасности не повезло на мою вторую жену. Аля не
только выдержала эту атаку, но не упустила течения
обязанностей. Шла работа, и семья жила, и малыши ещё нескоро
поймут, что их младенчество было не совсем обычное.
Параллельно телефонной атаке (и, само собою, газетной)
велась ещё и почтовая. По почте враждебные письма всегда
были с полными точными адресами - но анонимны. Прорвалось
несколько и дружеских (ошибка цензуры: "Немецкая волна"
назвала наш адрес без № квартиры - и эти письма шли другою
разборкой, не попадали под арест) - то от "рабочих с Урала",
то - от детей погибших зэков.
Советская газетная кампания, шумливая, яростная и
бестолковая, на международной арене была проиграна в
несколько дней, так глупа она была. Предупреждала "Нью-Йорк
Тайме": "Эта кампания может принести СССР больший вред, чем
само издание книги". И "Вашингтон Пост": "Если хоть волос
упадёт с головы Солженицына - это прекратит культурный обмен
и торговлю". Уж там прекратит-не прекратит, преувеличение,
конечно, разрядку-то упускать никак нельзя, однако, читая
западные газеты на Старой Площади, можно и раздуматься: чёрт
ли в этом Солженицыне, стoит ли из-за него портить всю
международную игру? Западная пресса звучала таким могучим
хором моей защиты, что исключала и убийство, и тюрьму.
А тогда - куда ж и к чему это всё лаялось? Куда выносило
необдуманно серые паруса наших газет? (Для себя я видел в
газетной кампании уже ту победу, что отдавшись крику на весь
мир, они упускали простую бывалую молчаливую хватку - зубами
на горло и в мешок.) Но - начали, по срыву, по злости, не
вырешив до конца, начали, задели миллионы неведавших голов у
себя в стране, - и теперь за них, прежде всего - за
соотечественников, начиналась борьба. Да и перед Западом как
будто непонятно становилось: отчего уж я так не
оправдываюсь, ни единым словом? может, в чём-то клевета и
права?
Вот так и зарекайся - в драке дремать молчаливо. На то
нужен не мой нрав.
Я ответил в два удара - заявлением 18-го января [31] и
коротким интервью журналу "Тайм" 19-го [32]. В заявлении
ответил на самые занозистые и обидные обвинения советских
газет, подсобравши всё к двум страничкам; в интервью развил
позицию: упущенный в ноябре ответ Медведевым; и образумленье
себе, Сахарову, и всем, кто за гомоном и гоненьем потерял
ощущение меры: что как бы нас на Западе ни защищали,
спасибо, но надо скорей на ноги свои; и - пока ещё рот не
заткнут, а как там вывернется с "Жить не по лжи" не знаешь,
высунуть на свет и этот главный мой совет молодёжи, эту
единственную мою реальную надежду; и просто вздохнуть
освобождённо, как чувствует душа:"Я выполнил свой долг перед
погибшими...".
Отстонались, отмучились косточки наши: сказано - и
услышано...
Передавали по многим радио, телевидениям - а в газетах
пришлось во многих на 21-е января - в полустолетие со дня
смерти Ленина, какого и не вспомнили в тот день. Броском
косым и укусом мгновенным сколько схваток он выиграл при
жизни! - а вот как проигрывал через полвека, ещё неназванно,
ещё полузримо.
Би-Би-Си: "Двухнедельная кампания против Солженицына не
смогла запугать его и заставить замолчать". - "Ди Вельт":
"За устранение его Москве пришлось бы заплатить цену,
аналогичную Будапешту и Праге".
И так перестояли мы неделю после правдинского сигнала -
бить во все! Перестояли, и даже ТАССу пришлось отзываться -
но как же отозваться на мой призыв молодёжи - не лгать, а
выстаивать мужественно? Вот как: "Солженицын обливает грязью
советскую молодёжь, что у неё нет мужества". Но это было уже
22-го января, день, когда в Вашингтоне перед зданием
Национального клуба печати состоялась демонстрация
американских интеллектуалов разных направлений, очень
ободрившая меня: читали отрывки из "Архипелага", возглашали:
"Руки прочь от Солженицына! Наблюдает весь мир!". 22-го,
когда появился "Архипелаг" уже и на немецком и первый тираж
был распродан в несколько часов. Мы перестояли неделю, но ею
завершался почти полный первый месяц от выхода книги, самый
трудный месяц, когда плацдарм ещё так мал, ещё мир и не
читал - а уже так много понял! Теперь же плацдарм
расширялся, начиналось массовое чтение на Западе, при взятом
уже разгоне даже трудно было предвидеть последствия. 23-го у
меня записано: "А что, если враг дрогнет и отойдёт (начнёт
признавать прошлое)? Не удивлюсь". (Ещё раньше, вслед за
русским тотчас, должно было появиться американское издание,
мною всё было сделано для того, но два-три сухих корыстных
человека западного воспитания всё обратили в труху, всю
Троицыну отправку 1968 года; американское издание опоздает
на полгода, не поддержит меня на перетяге через пропасти - и
только поэтому, думаю, наступила развязка. А могло быть,
могло бы быть - чуть ли бы не отступление наших вождей, если
бы на Новый 1974 год вся Америка читала бы реально книгу, а
в Кремле только и умели сплести, что она воспевает
гитлеровцев...)
Я понял тогда так: если первый месяц решалось, что будет
со мной, - от нынешнего момента сражение расходится шире и
глубже: теперь о том идёт, проглотит ли Россию
пропагандистская машина ещё раз - или поперхнётся? газетная
ложь - опять и опять разольётся свободно или наконец
встретит сопротивление? Я верил, что благоприятный перелом
возможен, и тем более понимал смысл положения своего: делать
следующие заявления не к Западу, а по внутренним адресам.
В конце января газетная брань ещё ожесточилась,
умножилась, гроздьями и гроздьями набирали подписи, теперь
уже и известных, для толпы выставляли афишу на улице
Горького: моя книга с жёлтым черепом и чёрными костями, - но
и молодые бестрепетные выступали по одному как на смерть,
выходили в полный рост, беззащитные, под свинец - Боря
Михайлов, Дима Борисов, Женя Барабанов, по совпадению у
каждого - неработающая жена и по двое малых детей. И Лидия
Корнеевна назвала, кто кого предал [33]. Газетная брань
гремела выгибанием жестяных полотнищ, но с Запада издали
чутко заметили: что мои заявления были "явно-наступательного
характера", а власти - как будто бы отступают, тратя усилия
многие и всё равно беспомощно.
Утки в дудки, тараканы в барабаны, на своем месте каждый
посильно толкал. Пока газеты бранились - в госбезопасности
обряжали Виткевича на интервью кому-нибудь западному. Такой
поворот поразительный: обвиняла меня госбезопасность, что я
был против неё недостаточно стоек, не с первого знакомства
по морде бил, как сегодня. Хоть и сам я ожидал вероятнее
всего дискредитации личной, но ждал, что это будут вести
через первую жену, не предполагал через друга юности. Кем я
у них уже не был - полицаем, гестаповцем - теперь доносчиком
в ГБ. Предпочёл бы я вовсе не отвечать, слишком часто. Да
влезши в сечь, не клонись прилечь. Ну, а раз отвечать - так
во весь колокол. [34]
И снова мировое радио и пресса подхватили. "Против
вооружённых повстанцев можно послать танки, но - против
книги?" ("Кёльнише Рундшау"). "Расстрел, Сибирь, сумасшедший
дом только подтвердили бы, как прав Солженицын" ("Монитор").
"Пропаганда оказалась бумерангом...". И уже не впервые
поддержал меня звучно Гюнтер Грасс.
И мне показалось: я выиграл ещё одну фазу сражения. Дал
новый залп, а их атаки как будто замирают или кончились (как
уже было в сентябре)? Я - ещё и ещё укрепился? 7 февраля
записал: "Прогноз на февраль: кроме дискредитации от них
вряд ли что будет, а скорей передышка". Неразумно так я
писал, сам же и не забывая, что конец января-начало февраля
всю жизнь у меня роковые, многие в эти дни сгущались
опасности, окруженье, арест, этап, операция, и помельче, а
как переживёшь - так сразу и спадало. Я больше хотел так,
передышку: замолчать, убраться в берлогу, как много уже раз
после столкновений - уцелевал и замолкал. Хотя по ходу
сражения даже жалко было - в передышку.
Особенность человека, что он и грозные, и
катастрофические периоды жизни переживает схоже с рядовыми,
занят и простым вседневным, и только издали потом оглядясь:
ба, да земля под ногами крошилась, ба, да при свете молний!
Сам я никакого перелома не заметил. А жена в начале
февраля почуяла зловещий перелом: в том, что телефонная
атака на нашу квартиру прекратилась, да даже и газетная
кампания увяла как-то - всё, чем прикрывали до сих пор
нерешительность власти. (Брежнев вернулся с Кубы, я значения
не придал. А его и ждали - принять обо мне решение.)
Среди множества, прозвучавшего за этот месяц, было и
вещее, да не замеченное, как всегда это бывает, могущее и
впусте пройти, пока возможность не стала выбором. Сейчас,
пересматривая радиобюллетень за тот месяц, нахожу с
удивлением для себя: 18 января, корреспондент Би-Би-Си из
Москвы: "Есть намёки, что склоняются к высылке". 20 января,
Г. Свирский, эмигрант: "Солженицына физически заставят войти
в самолёт". Как по печатному! И ведь я допускал возможность
высылки, а вот этой формы простейшей - силою, в самолёт, да
меня одного, без семьи - как-то не видел, упустил. (Да что!
- сейчас в печать отдавая, проглядываю эту книгу -
откинулся: в марте 72-го н_а_с ж_е и
п_р_е_д_у_п_р_е_ж_д_а_л_и, что именно так будет: высылка
через временный арест. Совершенно забыли, никогда не
вспомнили!..) И уж меньше всего мог думать, что так
прилипнет ко мне, что канцлер Брандт 1 февраля сказал
молодым социалистам (нисколько тем не довольным, провалился
бы я и сквозь землю): "В Западной Германии Солженицын мог бы
беспрепятственно жить и работать". Сказал - и сказал.
Высылка - могла быть, но она и прежде уже не раз быть
могла, да никогда к ней не подкатывало. А если будет, то,
представляли мы с женой: охватят кольцом нашу квартиру, всех
вместе, отрежут телефон и велят собираться - поспешно или
посвободнее. Если бы продумать медленно, могли бы мы
догадаться, что такая форма властям не подойдёт. Но медленно
никогда не доставалось нам подумать: всегда мы были в гонке
текущих дел. Уже третий год, как держали мы такую бумажку:
"Землетряс", и варианты: застигло нас вместе, порознь, в
дороге - но так никогда и не собрались детально разработать.
Да перебрать все годы по неделям - каждая была наполнена как
главная из главных: что-то пишу, срочно доделываю, или
исправляю старую редакцию, перепечатываем, фотографируем,
рассредоточиваем (и сколько изменных решений: эту вещь -
лучше дома держать? не дома? и так пробуем, и этак),
отправляем за границу, сопровождаем пояснительным письмом. И
за теми заботами и за свалкой с врагами, так никогда и не
углубились превратить "Землетряс" в график.
8 февраля в Швеции вышел "Архипелаг", поддержка
прибывала. И в Норвегии после выступлений в стортинге
министр иностранных дел передал советскому послу
беспокойство норвежской общественности. Тут и датская с-д
партия - тоже в мою защиту. Спокойно я работал в
Переделкине. И вдруг от Али внеурочный звонок: приносили
повестку из генеральной прокуратуры [35], явиться мне туда и
немедленно, к концу рабочего дня. (Это и невозможно было из
Переделкина, голову сломя, как не рассчитали, зачем написали
так?) Придравшись, что повестка не мотивирована, не указаны
причины вызова, в качестве кого вызываюсь, исходящего номера
нет (придраться непременно надо было, глазами ела эту
повестку), - жена отклонила вызов.
У Чуковских в столовой много лет телефон стоял на одном
и том же месте - на резном овальном столе, противоположно
окну, так что в пасмурный день, да к концу его - серо было.
И взявши трубку, и услышав о генеральной прокуратуре, я
сразу вспомнил, так и прокололо, как на этом самом месте в
такие же полусумерки из этой же трубки в сентябре 65-го, я
услышал от Л. Копелева: "Твоё дело передано в генеральную
прокуратуру". Дело моё тогда было - захваченный архив, с
"Пиром победителей" и "Кругом", и передача его в генеральную
прокуратуру означала судебный ход. (Почему они на него не
решились тогда - загадка. Имели бы успех.) Тогда-то - в
генеральной прокуратуре "Круг" мой просто заснул в сейфе. Но
какое-то пророчество было в том: чтобы через 8 лет та же
задремавшая змея на том же месте меня ужалила.
Что ж. Громоглашу я против них уже 7 лет, должны были и
они, наконец, подать команду.
По телефону с женой мы разговаривали всегда условно,
притворно, всё через Лубянку, так и сейчас - будто этот
вызов в прокуратуру не выше прыща (она и звонила не тотчас).
А поняли оба, что дело серьёзно. Серьёзно, однако сбивало,
что летом туда же вызывали Сахарова и всего-навсего для
увещательной беседы: прекратить непристойную деятельность.
Правда, и не сбив это вовсе, к нему и ко мне отношение
властей всегда было разное. Номенклатурно мысля: он - три
медали "Золотая звезда", уж от него ли государство не
попользовалось? зачеркнуть даже им не просто. А я, сколько
знают они меня - как спирт нашатырный под нос, другого от
меня не видели. Вызывать меня на увещание - никак не могли.
А тогда - на что? И почему - к концу рабочего дня,
последнего в неделе? Тут бы и вникнуть. Нет, аналогия
отвлекала. (Они на неё и рассчитывали, заманить?..) Ясно
было, что своими ногами я не пойду, но и будто - простор ещё
оставался, время.
Двух часов не прошло - вдруг топот мужской на крыльце и
сильнейший грозный стук по стёклам - именно так стучали, как
ЧКГБ - властно, последним стуком. А Лидия Корнеевна ничего
не знала - чтоб работы её не прерывать, я ей о прокуратуре
ещё и не сказал, и впопыхах объяснять уже некогда. Не готовы
мы оказались, впустили! В чужом доме и не мог я советовать -
не впускать.
Трое. С глупейшим поводом: для ремонта дачи (какого
делать не будут) уже приходили дважды (осматривать меня и
мою комнату) - так вот, два месяца назад "забыли книгу
сметы" в этом доме, теперь искать пришли. Выедали меня
глазами, с полуслепой Л. К. ходили по комнатам. Вдруг -
телефонный звонок, и - чужой ремонтник, в чужом доме! -
хватнул трубку, выслушал, буркнул - и тут же, книгу
потерянную более не ища, - ушли сразу все. Пошла Л. К. за
ними, успела увидеть за воротами машину и ещё двоих-троих.
Кажется, так явно: приходили за мной. Нет,
безнаказанность стольких уже сошедших эпизодов, а главное -
инерция работы, не давшая мне много лет нигде завязть,
захряснуть, затиниться, - эта самая инерция мешала мне
тотчас же кинуть всю работу, методически собраться и утром
катить в Москву. Кончалась пятница, и двое суток - субботу и
воскресенье, могли мы потратить на самое нетерпящее,
улаживая, обдумывая, признав, что Землетряс уже начался!
Нет, я просидел ещё три ночи и два дня в Переделкине, вяло
продолжая и ничего не докончив, уже как будто невесомо
взвешенный, а всё ещё и на земле, и даже в понедельник
утром, не слишком рано спеша в Москву, оставил на месте свой
быт, поверхность письменного стола, книги.
Утром 11-го, по дороге в Москву, я знал уже, что отвечу
прокуратуре. Но так не рано приехал я, а посыльной
прокуратуры (офицер, конечно, но с застенчивой улыбкой) так
в рани рабочего дня с новою повесткой, что я не успел и с
женой обсудить, как следует, и уже при нём, посыльном,
посадивши его в передней, перепечатывал на машинке свой
ответ [36] - и вместо подписи приклеил его к повестке.
Растянулось долго, и посыльной офицер нервничал в передней
(думал ли, что мы ему засаду готовим?), при моём проходе
зачем-то вскакивал и вытягивался. Получив ответ -
благодарил, и так торопился уйти, листа не сложив, что я
ему: "В конверт положите, дождь". Втиснул неловко.
Началась драка - бей побыстрей! Ещё при посыльном стали
мы звонить корреспондентам, звать к себе. Сперва - объявить
мой ответ. Но заскакивало чувство дальше, раззудись рука, -
после э_т_а_к_и_х слов какие ж ещё остались запреты?
Выговаривать - так до дна. И, схвативши третий том
"Архипелага", выпечатывали мы уже отрывок из 7-й части, из
брежневского времени: з_а_к_о_н_а н_е_т. Пришли от "Нью-Йорк
Таймс", от Би-Би-Си, я прочёл им вслух на микрофон. Вот эти
два ответа за несколько часов - стоили ситуации.
Но собираться, прощаться - мы и не начинали. Бой - так
не первый же раз, не грознее прежних.
Я и сегодня не могу точно понять: почему не взяли меня в
Переделкине на даче? почему дремали субботу и воскресенье? И
после дерзкого моего ответа 11-го утром - почему не шли
взять меня тотчас, если было уже всё решено? Ведь если в
пятницу вечером я пришёл бы в прокуратуру (а так просто
метнуться по моему характеру, она - рядом, на Пушкинской,
две минуты ходьбы и не какое-нибудь же заклятое ГБ) - вот
попался бы гусь, вот бы в ловушку! - меня бы тут же и взяли,
беззвучно, неглядно. Почему ж не брали в понедельник и во
вторник, давали трубить на весь мир? Может быть, и сробели -
от громкости моего отпора. Если б я явился в прокуратуру -
значит, ещё признавал их власть, значит, ещё была надежда на
меня давить, переговариваться.
К вечеру пошли мы с женой погулять, поговорить на
Страстной бульвар: это было любимое наше место для разговора
подольше - и удивительно, если нас не прослушивали там
никогда (правда, мы старались всё время менять направление
ртов). Тот самый Страстной бульвар - уширенный конец его,
почти кусочек парка - и вообще любимый, и за близость к
"Новому миру", сколько здесь новомирских встреч! В этот раз
следили за нами плотно, явно. Но когда не следили совсем? -
от этого день не становился изрядным.
Перебрали, что в чертах общих мы готовы как никогда, все
главные книги спасены, недосягаемы для ГБ. И что к аресту
надо приготовиться, простые вещи собрать. Но - усталые,
приторможенные мозги: на настоящее обсуждение Землетряса -
он пришёл, но он ли уже? - не достало чёткости, какая-то
вялость. Я повторил, как и прежде, что два года в тюрьме
выдержу - чтоб дожить до напечатания всех вещей, а дольше -
не берусь. Что в лагере работать не буду ни дня, а при