тюремном режиме можно бы и писать. Что писать? Историю
России в кратких рассказах для детей, прозрачным языком,
неукрашенным сюжетом. (С тех пор задумал, как свои сыновья
пошли, а - соберусь ли?) Обсуждали, как при свидании
передавать написанное серьёзное. Как буду вести себя на
следствии, на суде (давно решено: не признаю их и не
разговариваю с ними).
Был бессолнечный полуснежный день (земля - под белым,
деревья и скамьи черны), а вот уже и к сумеркам - горели
враждебные огни в АПН, и с двух сторон бульвара катили
огоньки автомобилей. Кончался день, не взяли.
Покойный рабочий вечер. Делали последнюю фотоплёнку с
"Тихим Доном". Слушали радио, как мой утренний ответ уже по
миру громыхал. Собрали простейшие тюремные вещи, а мешочка
не нашли - вот заелись: тюремного мешка нет наготове! Ночью,
в обычную бессонницу, я тоже хорошо поработал, сделал правку
"Письма вождям": оценки и предложения все оставались, но
надо было снять прежний уговорительный тон, он сейчас звучал
бы как слабость. И так на душе было спокойно, никаких
предчувствий, никакой угнетённости. Не кидался я проверять,
сжигать, подальше прятать - ведь для работы завтра и через
неделю - всё эго понадобится, зачем же?
С утра опять работали, каждый за своим столом. У жены
много стеклось опасного и всё лежало на столе. 10 часов,
назначенные во вчерашней повестке. Одиннадцать. Двенадцать.
Не идут. Молча работаем. Как хорошо работаем! - отпадает с
души последняя тяжесть: О_т_с_т_у_п_и_л_и! Живём дальше!!
Я ответил: С_у_д_и_т_ь в_и_н_о_в_н_и_к_о_в г_е_н_о_ц_и_д_а!
- и мир, и покой, облизнулись и отступили. Потерпят и
дальше. Никакие патриоты не звонили, никто не рвался в
квартиру, никто подозрительный не маячил под парадным. Может
быть потому не шли, что иностранные корреспонденты дежурили
близ нашего дома?
И я даже не проверил как следует большой заваленной
поверхности своего письменного стола, не видел плёнки-копии,
давно назначенной на сожжение. Хуже. Лежали на столе письма
из-за границы от доверенных моих людей, от издателей, их
надо было срочно обработать и сжечь - и тоже времени не
было. Да, вспоминаю, вот же почему: 14-го вечером назначена
была моя встреча с западным человеком - и я гнал подготовить
то, и только то, необходимое, что предполагал в этот вечер
отправить.
Теперь имею возможность открыть, во что поверить почти
нельзя, отчего и КГБ не верило, не допускало: что всe
передачи на Запад я совершал не через посредников, не через
цепочку людей, а сам, своими руками! Следило ГБ за
приходящими ко мне, за уходящими, и с кем они там
встречались дальше - но по вельможности своего сознания, по
себе меря, не могли представить ни генерал-майоры, ни даже
майоры, что нобелевский лауреат - сам, как мальчишка, по
неосвещённым углам в неурочное время шныряет со сменённой
шапкой (обычная в рюкзаке), таится в бесфонарных углах - и
передаёт. Ни разу не уследили и ни разу не накрыли! - а
какое бы торжество, что за урожай!.. Правда, помогало здесь
моё загородное житьё - то в Рождестве, то в Жуковке, то в
Переделкине, обычно шёл я на встречи о_т_т_у_д_а. Из
Рождества можно было гнать пять вёрст по чистому полю на
полустанок, да одеться как на местную прогулку, да выйти
лениво в лес, а потом крюку и гону. Из Жуковки можно было
ехать не обычной электричкой (на станции то и дело
дежурили топтуны) - в другую сторону и кружным автобусом
на Одинцово. Из Переделкина - не как обычно на улицу,
а через задний проходной двор, где не ходили зимой, на
другую улицу и пустынными снежными ночными тропами - на
другой полустанок, Мичуринец. И перед тем по телефону с
женой - успокоительные разговоры, что мол спать ложусь. И -
ночной огонёк оставить в окне. А если попадало ехать на
встречу из самой Москвы, то либо выехать электричкой же за
город, плутануть в темноте и воротиться в Москву, либо,
либо... Нет, городские рецепты пока придержим, другим
пригодятся. ...А ещё ж остаётся и быстрая ходьба. В 55 лет
я не считал себя старым для такой работы, даже очень от неё
молодел и духом возвышался. Обрюзгшие гебисты не
предполагали во мне такого, сейчас прочтут - удивятся.
В 3 часа дня, не обедая, я со Степаном, 5-месячным моим
сынком, пошёл гулять во двор - понёс его коляску подмышкой.
На просмотре всех окон, всех прохожих и дворовых, стал
похаживать с бумагами, как обычно, почитывать, подумывать.
Спокойный день получился. Вот когда только и дошла очередь
до чтения тех писем из-за границы - к завтрему надо было на
них ответить. Так, на просмотре, на полной открытости,
похаживал мимо спящего Стёпки, и читал конспиративные
письма... Но не суждено было мне их дочитать: пришёл,
подошёл ко мне Игорь Ростиславич Шафаревич.
А не пора ли мне и о нём написать, открыто? К тому
времени, как эта книга напечатается, уже он выступит с
опасным своим и примет свой рок или Бог отведёт от него. В
этой книге много было писано о Твардовском, как он пробивал
мне дорогу и как я двигался самовольно - р_я_д_о_м с ним,
но нельзя сказать, чтобы в_м_е_с_т_е. И о Сахарове: только
так и виделось издали, что в_м_е_с_т_е мы. Но - ни одного
замысла у нас не составилось совместного никогда и даже
ни одного заявления мы никогда не подписали вместе,
странно; и о выходе "Архипелага" я не предупреждал его.
А с Игорем Шафаревичем мы действительно были в_м_е_с_т_е,
плечо о плечо, уже три года к тому времени готовя "Из-под
Глыб". Соединяли нас не прошлые воспоминания (их не было)
и даже не нынешнее стояние против Дракона - нет, более
прочная связь: соединяли нас общие взгляды на будущее
русское (это будущее очень не едино скоро раскроется в
нашей стране).
Мы познакомились в начале 68-го. Время ценя, а
зубоскальство застольное нисколько, я отклонял многие
знакомства, в академических особенно был разочарован,
насторожен был и к этому, зашёл на полчаса. Глыбность,
основательность этого человека не только в фигуре, но и во
всём жизненном образе, заметны были сразу, располагали. Но
первый наш разговор не дошёл до путного, тут ещё вмешалась
насмешливая случайность: лежали у него на столе цветные
адриатические пейзажи, он был там в научной командировке и
мне показал зачем-то. Ему самому это было крайне не в масть,
нельзя придумать противоположней. А я решил: балуют его
заграничными командировками (а как раз наоборот!), такие -
безнадёжны для действий. Сказал я ему: вообще, сколько
академиков видел - поговорить интересно и даже смело все
любят, а как действовать да выстаивать, так и нет никого. И
ушёл. Не открылось вмиг, на чём бы нам сблизиться. Позже.
Уже с третьей встречи стала проступать наша общая работа.
Тот год был, кажется, самый шумный в "демократическом
движении", и уже тогда стал опасно напоминать 900-е и 10-е
годы: только - отрицание, только - дайте свободу! а что
дальше - никто с ответственностью не обдумывал, с
ответственностью перед нашей несчастной страной - чтоб не
новый крикливый опыт повторить и не новое потрошенье
внутренностей её, сама она хоть пропади.
Все мы - из тёплого мяса, железных не бывает, никому
никому не даются легко первые (особенно первые) шаги к
устоянию в опасности, потом и к жертве. Две тысячи у нас в
России людей с мировой знаменитостью, и у многих она была
куда шумней, чем у Шафаревича (математики витают на Земле в
бледном малочислии), но граждански - все нули, по своей
трусости, и от этого нуля всего с десяток взял да поднялся,
взял - да вырос в дерево, и средь них Шафаревич. Этот
бесшумный рост гражданского в нём ствола мне досталось, хоть
и не часто, не подробно, наблюдать. Подымаясь от общей
согнутости, Шафаревич вступил и в сахаровский Комитет Прав:
не потому, что надеялся на его эффективность, но стыдясь,
что никто больше не вступает, но не видя себе прощения, если
не приложит сил к нему.
Вход в гражданственность для человека не гуманитарного
образования - это не только рост мужества, это и поворот
всего сознания, всего внимания, вторая специальность в
зрелых летах, приложение ума к области, упущенной другими
(притом свою основную специальность упуская ли, как иные,
или не упуская, как двудюжий Шафаревич, оставшийся посегодня
живым действующим математиком мирового класса). Когда такие
случаи бывают поверхностны, мы получаем дилетантство, когда
же удачны - наблюдаем сильную свежую хватку самобытных умов:
они не загромождены предвзятостями, доведёнными до лозунгов,
они критически провеивают полновесное от трухи. (И. Р. эту
свою вторую работу начал совсем частным образом, для себя, с
музыки, и именно естественнее всего - с гениального,
трагического и жалко опустившегося Шостаковича, к которому
его всегда тянуло. Он пытался понять, за чем застаёт
Шостакович наши души и что обещает им - сама собою просится
такая работа, но никем из советских музыковедов не
совершена. Напечатать статью было, конечно, негде - и по сей
день. Исследование о Шостаковиче привело И. Р. к следующему
расширению: к общей оценке духовного состояния мира как
кризиса безрелигиозности, как порога новой духовной эры.)
Вот назвал я три крупных имени, вошедших в эти
литературные заметки - лиц, делавших или делающих нашу
гражданскую историю. Заметим: лишь Твардовский из них -
гуманитарист от начала до конца. Сахаров - физик, Шафаревич
- математик, оба занялись как будто не своим делом, из-за
того, что некому больше на Руси. (Да и про меня заметим, что
образование у меня - не литературное, а математическое, и в
испытаньях своих я уцелел лишь благодаря математике, без неё
бы не вытянул. Таковы советские условия.)
А ещё Шафаревичу прирождена самая жильная, плотяная,
нутряная связь с русской землёй и русской историей. Любовь к
России у него даже ревнива - в покрытие ли прежних упущений
нашего поколения? И настойчив поиск, как приложить голову и
руки, чтобы по этой любви заплатить. Среди нынешних
советских интеллигентов я почти не встречал равных ему по
своей готовности лучше умереть на родине и за неё, чем
Спастись на Западе. По силе и неизменности этого настроения:
за морем веселье да чужое, а у нас и горе да своё.
Два года обсуждая и обсуждая наш сборник "Из-под Глыб" и
материалы, стекающие к нему, мы с Шафаревичем по советским
условиям должны были всё это произносить где-то на
просторной воле. Для этого гуляли мы подолгу - то под
Жуковкою, то по несравненным холмам близ Рождества (граница
Московской области и Калужской), то, однажды (в разгар
"встречного боя", 31 августа 73 года, перед тем, как я узнал
о захвате "Архипелага") близ села Середникова с его
разреженными избами, печальными пустырями (разорённое в
коллективизацию, сожжённое в войну, оно никогда уже более не
восстановилось), с его дивной церковкой времён Алексея и
кладбищем. Мы переходили малую светлую речушку в мягкой
изгибистой долине между Лигачёвым и Середниковым,
остановились на крохотном посеревшем деревянном мостке, по
которому богомолки, что ни день, переходят на подъём и кручу
к церкви, смотрели на прозрачный бег воды меж травы и
кустов, я сказал:
- А как это всё вспоминаться будет... если... не в
России!
Шафаревич, всегда такой сдержанный, избегающий выразить
чувство с силою, не показалось бы оно чрезмерным, ответил,
весь вытягиваемый изнутри, как рыбе вытягивает внутренности
крючком:
- Да невозможно жить не в России!
Так выдохнул "невозможно" - будто уж ни воздуха, ни воды
т_а_м не будет.
Со свежестью стороннего непредубеждённого точного ума
Шафаревич взялся и за проблему социализма - с той свободой и
насмешкой, какая недоступна сегодня загипнотизированному
слева западному миру. В сборник помещалась лишь статья
умеренного объёма, Шафаревич начал с книги, с обзора
подробного исторического, от Вавилона, Платона, государства
инков - до Сен-Симона и Маркса, мало надеясь на доступность
ему источников после того, как опубликуется "Из-под Глыб".
Очередная редакция этой книги и лежала у меня последние
недели, я должен был прочесть, всё некогда было, тут
обнаружилось что машинописный отпечаток мне достался очень
бледный, я просил - нельзя ли ярче. 12 февраля, часа в 4
дня, Игорь и принёс мне другой экземпляр своей книги,
оставил портфель в квартире, а сам спустился ко мне во двор.
И здесь, среди бела дня, насквозь наблюдаемые и неужели же
не слушаемые (уже несколько таких важнейших бесед по вечерам
проводили мы в нашем дворе - и если б хоть раз подслушали
бездельники из ГБ, неужели бы не приняли мер захватить и
остановить наш сборник)? - здесь мы, потупляя рты от
лазеров, меняя направление лиц, продолжали обсуждать
состояние дел со сборником. Обсудили без помех. Оставалось
разменяться экземплярами. Для этого нужно было мне подняться
в квартиру. И на минутку оставив малыша со старшим
мальчиком, я поднялся с Игорем в дом. В большую, уже тугую,
портфельную сумку уложил Игорь кроме "Социализма" ещё и две
моих статьи сборника, недавно оконченные, тут раздался
звонок в дверь. Жена открыла на цепочку, пришла, говорит:
"Опять из прокуратуры, теперь двое. С этим же вызовом, что-
то, говорят, выяснить надо". Было уже близко к пяти, конец
рабочего дня. Выяснить? Так успокоительно миновал день, уже
спала вся тревога. Выяснить? Ну, пойдём вместе, откроем. Так
и не прочтённые письма из-за границы кинув на письменный
стол, я пошёл ко входной двери, это особый целый коридорчик
от кабинета, затем передняя с детской коляской. И ничто в
сердце не предупредило, потерял напряжённость! Чтобы дверь
открыть, надо прежде её закрыть - цепочку снять, стала жена
прикрывать дверь - мешает что-то. Ах, старый приём: ногою не
дают двери закрыться. "Старый приём!" - выругался я вслух, -
но куда же девалась старая зэчья реакция? - после этой ноги
- как же можно было не понять и дверь открывать?
Успокоенность, отвычка. И ведь были у нас с Алей переговоры,
планы: когда придут на обыск - как поступать? не дать
создать им численный перевес, не впускать их больше, чем
есть нас взрослых тут (подбросят на обыск любую фальшивку,
не углядишь), а стараться, если телефон ещё не перерезан,
назвонить друзьям, сообщить. Но ведь их же - двое, но ведь -
выяснить... И так не даём себе времени оттянуть, подумать -
то есть, подчиняемся их игре, как и описал же я сам в
"Архипелаге" - и вот теперь подчиняюсь опять, сколько же
надо нас, человеков, бить-молотить-учить разуму? Да ведь
минувшие дни - посыльных впускали, ничего.
Если б я сообразил и двери не открыл - они бы ломали,
конечно. Но ещё позвонили бы, постучали бы? Ещё сходили бы
за ломами. Да по лестнице же часто ходят, значит - либо при
людях, так огласка, а то задержать движение - тоже
заметность. Может, 15 минут мы бы продержались, но в
обстановке яснеющей, уже что-то бы сожгли, уже друг другу бы
что-то обещали, разъяснили... Очень слабое начало: просто -
открыли. (Увы, всё не так, узнаётся после меня и то не
сразу: пока жена ходила меня звать, гебисты уже испортили,
заколодили английский замок, и двери уже нельзя было
запереть! Не открывать - это значило, с самого начала не
открывать, но - как догадаться? У нас и смотрелки в двери не
было... А считали - будем держаться в осаде.)
И первый, и второй ещё шли, как обычно идут, но тут же,
из тёмного лестничного угла навалив, задние стали передних
наталкивать - мы сообразить не успели (и для чего ж твоё
восьмилетнее ученье, балбес?) - они уже пёрли плотной
вереницей, между коляской, вешалкой, телефонным столиком,
пятя, пятя нас с женою, кто в штатском, кто в милицейском,
маленьких ростом и слабогрудых нет - восьмеро!!!
Я стал кричать, что-то бессмысленное и повторительное -
"Ах, вот вы как?!.. Так вы так?!.." - наверно, это звучало
зло-беспомощно. И - дородный, чёрный, в роскошной шубе,
играя под почтенного, раскрывая твёрдую папку, в каких
содержат премиальные грамоты за соцсоревнование, а в ней -
большая белая немятая бумага с гербами: "Старший советник
юстиции Зверев! Привод!". И - ручку совал, чтоб я
расписался. Я отказался, конечно.
Вот эта обожжённость внезапности, как полыхнуло пламенем
по тебе, и на миг ни рассудка, ни памяти, - да для чего ж
тебя тренировали, дурбень?! да где ж твоё хвалёное,
арестантское, волчье? Привод? В обожжённости как это просто
выглядит: ну да, ведь я не иду по вызову, вот и пришли
нарядом. Время - законное, действие власти - законное.
Приводу я подчиняюсь (говорю вслух) уже "в коробочке", уже
стиснутый ими к выходу. Драться с восемью? - не буду.
Привод? - простое слово, воспринимается, схожу - вернусь,
прокуратура тут рядом. Нет, раздвоенность я иду, конечно,
как в тюрьму, как подготовились ("Да не ломайте комедию, -
кричат, - он сейчас вернётся"), - надо за тюремным мешочком
идти в кабинет, иду - и двое прутся за мной, жене отдавливая
ноги, я требую отстать - нет. (Мелькнул, как туча чёрный,
неподвижным монументом Шафаревич, в руке - перенабитый
портфель, с алгеброй и с социализмом.) И вот мы в кабинете,
я - за мешочком, те - неотступно, дюжий капитан в
милицейской шинели нагло по моему кабинету, сокровенному
закрытому месту, где только близкие бывали, но -
обожжённость! - я забыл, не думаю, не гляжу, что на столе
раскидана, разбросана вся конспирация, ему только руку
протянуть. Мне б его из кабинета выпереть (а он липнет за
мной, как за арестованным, у него задача - чтоб я в окно не
выпрыгнул, не порезался, не побился, не повесился, ему тоже
не до моего стола). "У вас что, - опоминаюсь, - есть ордер
на обыск?" Отвечают: "Нет." "Ах, нет? Так вон отсюда!" -
кричит жена. Как на камни, не шелохнутся. Э-э, мешочек-то не
приготовлен. Есть другой - школьная сумка для галош, в ней
бумаги, какие я всегда увожу и за городом сжигаю, то есть,
самые важные - и вот они не сожжены, и более: я выпотрашиваю
их на стул и в этот мешочек жена кладёт приготовленные
тюремные вещи. Но в таком же обожжении (или бесправии?)
гебисты: они и не смотрят на бумаги, лишь бы я сам был цел и
не ушёл. Взял мешочек, иду назад, все идём коридорчиком
назад, толкаемся - и я не медлю, я даже спешу - вот странно,
зачем же спешу? теперь бы и поизгаляться - сесть пообедать
на полчаса, обсудить с семьёй бытовые дела, непременно бы
разыграл, это я умею. Зачем же принял гебистский темп! - а,
вот зачем: скорей их увести (от обожжённости, я уйду - они
уйдут, и квартира чистая.) Только соображаю одеться похуже,
по тюремному, как и готовился - шапку старую, овчиный
полушубок из ссылки. Гебисты суют мне куртку мою меховую -
"да вот же у вас, надевайте.", - э, нет, не так глуп, на
этом не проведёте: а на цементном полу валяться в чём будем?
Но не прощаюсь ни с кем, так спешу, (скоро вернусь!) - и
только с женой, только с женой, и то уже в дверях,
окружённые гебистами, как в троллейбусной толкучке, целуемся
- прощально, неторопливо, с возвратом сознания, что может
быть навсегда. Так - вернуться! так ещё распорядиться! так -
помедлить, потормозить, сколько выйдет! - нет, обожжённость.
(А всё от первого просчёта, оттого, что в дверь так глупо
впустил их, и теперь дожигаюсь, пока не очищу квартиры, пока
не уведу их за собой, в обожжённости спутал кто кого
уводит.)
Медленно перекрестил жену. Она - меня. Замялись гебисты.
- Береги детей.
И - уже не оглядываясь, и - по лестнице, не замечая
ступеней. Как и надо ждать за парадной дверью - впритык (на
тротуар налезши) легковая (чтобы меньше шага пройти мне по
открытому месту, иностранные корреспонденты только-только
ушли), и, конечно, дверца раскрыта, как у них всегда. Чего ж
теперь сопротивляться, уже сдвинулся, теперь сажусь на
середину заднего сиденья. Двое с двух сторон вскочили,
дверцы захлопнули, а шофёр и штурман и без того сидели,
поехали. В шофёрское зеркальце вижу - за нами пошла вторая,
тоже полная. Четверо со мной, четверо там, значит - всех
восьмерых увёл, порядок! (За обожжённостью не соображу:
шофёр, и штурман, да кажется и охранники по бокам - все
новые, где ж мои восемь?!) Сколько тут ехать, тут и ехать
нечего, через задние ворота ближе бы пешком. Сейчас на
Пушкинскую, по Пушкинской вниз машины не ходят, значит
вверх, объехать по Петровке. Вот и Страстной бульвар. Вчера
обсуждали а е_с_л_и ч_т_о - так как? Вчера ещё морозец не
вовсе сдал, а сейчас слякоть, мечется по стеклу протиратель
- и вижу, что мы занимаем левый ряд поворачивать не вниз,
к прокуратуре, а наверх - к Садовому кольцу.
- Ах, во-от что. - говорю. (Как будто другого чего
ожидал. В тюрьму - не всё ли равно, в какую! Это я по
обожжённости промахнулся. Но вот уже - и охлаждён, одним
этим левым поворотом у Петровских ворот.) Шапку - снял (оба
вздрогнули), на колени положил. Опускается, возвращается
спокойствие. Как сам написал, о прошлом своем аресте:
На тело мне, на кости мне
Спускается спокойствие,
Спокойствие ведомых под обух.
Двумя пальцами потянуло зачем-то обязательно пощупать
около гортани, как бы помассировать. Справа конвоир
напряжённо, быстро:
- Опустите руку!
Я - с возвращённой благословенной медленностью:
- Права знаю. Колющим-режущим не пользуюсь.
Массирую. Очень помогает почему-то. Опять правый
(левый молчит, из разбойников обочь один всегда злей):
- Опустите руку!
(Похоже, что задушусь?) Массирую:
- Права знаю.
По Садовому кольцу - направо. Наверно - в Лефортово.
Дополним коллекцию: на свиданьях бывал там, а в камерах не
сидел. И вот как просто кончается: бодался-бодался телёнок
с дубом, стоял-стоял лилипут против Левиафана, шумела
всемирная пресса: "Единственный русский, кого власти
боятся!.. Подрывает марксизм - и ходит по центру Москвы
свободно!". А всего-то понадобилось две легковых, восемь
человек, и то с избытком прочности.
Спокойствие вернулось ко мне - и я совершил вторую
ошибку: я абсолютно поверил в арест. Не ждал я от них такой
решительности, такого риска, ставил их ниже, - но что ж?
крепки, приходится признать. К аресту я готовился всегда, не
диво, пойдём на развязку.
((А жена, едва оторвясь от меня, и не дожидаясь, пока
выйдут все чекисты, затолпившие прихожую, бросилась в
кабинет, сгребла со столов моего и своего всё первое-
страшное. Невосполнимое прятала на себе, другое, поплоше -
сжигала на металлическом подносе, который в кабинете и стоял
для постоянного сожжения "писчих разговоров". К телефону
кинулась - отключён, так и ждали, конечно. Но почему никто
из своих к ней не идёт? Не слышно ни разговоров, ни шагов,
квартира беззвучна - что там ещё случилось? Ощупав себя,
запрятано плотно, пошла в прихожую, а там вот что: из
восьмерых остались двое: "милицейский" вышибала-капитан и
тот самый первый застенчивый "посыльной". Та-ак, значит ждут
новую группу, будет обыск. А дети-то, двое, остались на
улице - и выйти за ними никому из женщин нельзя - нельзя
ослабить силы здесь. И - опять в кабинет, кивнувши И. Р.
защищать дверь. Он - и стал, загородил, со своим пудовым
портфелем не расставаясь. Теперь - вторая разборка бумаг,
уже более систематическая, а всё молниеносная. И жечь -
жалко, в такие минуты чего не сожжёшь, потом - зубами
скрипи. Что можно - листочками отдельными - по книгам,
найдут - не соединят. Кабинет - в гари сжигаемого, форточка
не выбирает, тянет конечно и в прихожую, там чуют - а не
идут!.. Ни горя, ни возбуждения, ни упадка, глаза сухие, -
спокойная ярость: жена сортирует, перекладывает, жжёт со
скоростью, не возможной в обычности. А ещё сколько разных
материалов - почерками людей! А весь роман! а все заготовки
- горы конвертов и папок, ни до какого обыска не успеть!
Вышла в прихожую, а их нет: всё время взглядывали на часы.
Через 20 минут после увода один сказал: "Пойдём?" Другой:
"Ещё пару минут". Ушли молча. 22 минуты? Не прокуратура, не
Лубянка... Лефортово? Только тут обнаружилось, что двери за
ними уже запереть нельзя, замок сломан, полуторагодовалый
Игнат лезет выйти на лестницу. Пошли за другими - узнаётся:
весь двор был полон милиции. Какого ж сопротивления они
ждали? Какого вмешательства?.. Жена набирает и набирает
телефонные номера, хотя надежды никакой. Но - не ватная
тишина, а кто-то на линии дежурит (посмотреть, по каким
номерам звонят?): гудок, нормальный набор - и тут же разрыв,
и снова длинный гудок. А отстать - нельзя: увели - и никто
не знает! И жена - всё набирает. Прикатили Стёпку. Теперь -
в детский сад за Ермолаем. Может быть, там из автомата
позвонят корреспондентам. И вдруг - по какой случайности? -
соединения не разорвали, и Аля успевает выпалить Ирине
Жолковской: "Слушай внимательно, полчаса назад А. И. увели
из дому силой, восемь гебешников, постановление о
принудительном приводе, скорей!". И сама повесила, и скорей
следующий! И ещё почему-то два звонка удались. И - опять на
прежнюю систему разрыва, часа на полтора. Но хватит и трёх -
по всей Москве зазвонили.))
Лефортовские знакомые подступы. (На самом взлёте,
кандидатом на ленинскую премию, приходил я сюда изучить
Лефортово снаружи, никогда не помешает.) Знакомые раздвижные
ворота, двор, галерея кабинетов, где у нас бывали свидания.
Пока доехали - уже темновато, фонарей на двор не хватает,
какие-то офицеры уже стоят, меня ждут. Да без лишней
скромности: не совсем рядовой момент в истории Лефортова, не
удивлюсь, если тут и по партийной линии кто-нибудь дежурит,
наблюдает. Ну как же, столько гавкал, столько грозил - а
схвачен. Как Пугачёв при Екатерине - вот он, у нас, наконец!
Распоряжаются, как в бою: куда машине точно стать,
обсыпали круговой цепочкой человек десять, перебегают, какие
дверцы в машине открыть, какие нет, в каком порядке
выходить. Я - сижу спокойно, пока мягко, тепло, а лучше не
будет. "Выходите!" - в сторону тюремных ступенек.
И, нисколько вперёд не обдумав, вот сразу тут родилось:
как бы мне выйти пооскорбительней, подосадней для них?
Мешочек мой - для галош, тёмный, на длинной повороже, как на
вешалках они свисают, - я перекинул через спину - и
получилась нищего сума. Выбрался из машины не торопясь и
пошёл в тюрьму - несколько шагов до ступенек, по ступенькам,
потом по площадке - в потёртой танке-кубанке, в тулупчике
казахстанском покроя пастушьего ("оделся как на рыбалку"
скажет потом Маляров, метко) - пошёл хозяйской развалкой,
обременённый сумою с набранной милостынею - как будто к себе
в конуру, и будто их нет никого вокруг.
А кабинеты следовательские куда-то переведены, и здесь
теперь у них шмональные боксы: всё в камне, голый стол,
голых две скамьи, лампочка сверху убогая. Два каких-то
затруханных мусорных мужичка на скамье сидели, я думал -
зэки (потом оказалось - понятые из соседнего ЖЭКа! ведь вот
законность!..). Сел и я, на другую скамью, положил мешочек
рядом.
Нет, не думал. Честно говоря - не ждал.
Решились...
Рано, сказала лиса в капкане. А знать ночевать.
Тут вошёл обыкновенный бойкий шмональщик серо-
невыразительного вида и бодро предложил мне кидать на стол
мои вещи. И этот самый обыкновенный тюремный приём так был
прост, понятен, даже честен, без обмана, что я незатруднённо
ему подчинился: порядок есть порядок, мы под ним выросли, ну
как же тюрьме принять арестанта без входного шмона, это всё
равно как обедать сесть без ложки или рук не помыв. Так
отдавал я ему свою шапку, тулупчик, рубаху, брюки, ожидая,
встречно по-честному, тут же получать их и назад (для помощи
приспел и ещё детина, рубчики перещупывать, но не строго
щупали, я бы сказал). Шмональщик меня и не торопил догола
раздеваться - посидите пока так. И тут вошёл наблещённый
висломясый полковник с сединой.
Когда я рисовал себе будущую свою тюремную посадку - уже
теперешний я, со всей моей отвоёванной силой и значением, я
твёрдо знал, что не только следствие от меня ничего не
услышит, легче умру: что не только суда не признаю, отвод
ему дам в начале, весь суд промолчу, лишь в последнем слове
их прокляну; - но уверен я был, что и низменному тюремному
положению наших политических не подчинюсь. Сам я довольно
писал в "Архипелаге", как ещё в 20-е годы отстаивала
молодёжь гордые традиции прежних русских политических: при
входе тюремного начальства не вставать и др., и др.... А уж
мне теперь - что терять? Уж мне-то - можно упереться? кому ж
ещё лучше меня?
Но пройдя первым светлым чистым (жестоким в чистоте)
тюремным коридором, в первом боксе на первую севши скамью, и
почему-то так легко поддавшись шмону - да по привычности,
как корова замирает под дойку, - я уже задумался: где ж моя
линия? Машина крутилась, знать не зная (или притворяясь, что
не знает), кто там известность, кто беззвестность. А я - я
силён, когда ем по своей охотке, гуляю вволю, сплю вдосталь,
и разные мелкие приспособления: что под голову, да как глаза
защитить, да как уши. А сейчас я вот лишился этого почти
всего, и вот уже изрядно пылает часть головы от давления, и
начни я ещё и по мелочам принцип давить перед тюремным
начальством - ничего легче карцер схватить, холод, голод,
сырость, радикулит, и пошло, пошло, - 55 лет, не тот я уже,
27-летний, кровь с молоком, фронтовик, в первой камере
спрошенный: с какого курорта? И так ощутил я сейчас, что на
два фронта - и против следствия, и против тюремного
начальства, может моих сил не хватить. И, пожалуй, разумней,
все силы поберечь на первый, а на втором сразу уступить, шут
с ними.
И тут вошёл наблещённый хитроватый седой полковник, с
сопровождением. И спросил - самоуверенно, хотя и мягко:
- Почему не встаёте? Я начальник Лефортовского
изолятора, полковник Комаров!
Раньше всяко я эти картины воображал, но сразу в камере
(да прежде камеры начальство не приходит к арестанту). Вот,
сижу на кровати и предлагаю: "А вы тоже присаживайтесь". Или
конспективно: "В старой России политические перед тюремным
начальством не вставали. Не вижу, почему в советской". Или
что-нибудь о непреклонности своих намерений. Или слукавить,
по грому ключа уже стоя и, на ногах - и как будто встал не к
ним.
Но вот, в шмональном боксе, почти раздетый и врасплох,
вижу перед собой эту свиту, слышу формальное, всем тут
обязательное требование встать, - и, уже рассчитавши, что
силы надо беречь для главного, - медленно, искривь, нехотя,
как одолжение, - а встаю.
А по сути - вот уже и первая уступка? не начало ли
слома? Как высоко доложили, что я тюремным правилам
подчинился? Мог ли там кто оценить и взрадоваться? Очень-
очень у них мог быть расчёт в первый же вечер меня ломать -
а отчего ж не попробовать?
Ну - и следующие наскоки, и следующие уступки: с
формуляром офицер спрашивает фамилию-имя-отчество-год, место
рождения - смешно? не отвечать? Но я же знаю, что это - со
всех, я же знаю, что это - просто порядок. Ответил. (Слом
продолжается?) Врач, типичная тюремная баба. Какие жалобы?
Никаких. (Неужели объявлю вам - давление?) Ничего,
стетоскопом, дышите, не дышите, повернитесь, разведите руки.
Не подчиниться медосмотру, отказаться? Вроде глупо. А тем
временем шмон подходит к концу, тоже: разведите руки! (Я же
- подчинился началу шмона, чего ж теперь?) Повернитесь,
присядьте... Правильно сказано: не постой за волосок -
бороды не станет. Но вот странно, выпадает из обычая, - ещё
и другой врач лезет, мужчина, не так, чтоб интеллектуал,
хорёк тюремный, но очень бережно, внимательно: разрешите, я
тоже вас посмотрю? Пульс, опять стетоскоп. (Ну, думаю, много
не наслушаете, сердце ровное - дай Бог каждому, спокойствие
во мне изумительное, в родных пенатах, тут всё знакомо, ни
от чего не вздрогнешь.) Так достаёт, мерзавец, прибор для
давления: разрешите? Вот именно давление и не разрешить?
Открывается моя слабость, кошусь на шкалу, сам по ударам
слушаю - 160-170, и это только начало, ещё ни одной тюремной
ночи не было. Да, не хватит меня надолго. "На давление
жалуетесь?" - спрашивает. Уж об этом давлении сколько мы по
телефону говаривали через гебистов, вполне откровенно, о чём
другом по телефону? - "Нет, нет".
Но я-то порядку подчинился, а вот они? - барахла моего
мне не отдают! Почему? На часы, на крест нательный -
квитанция, это как обычно, хотя о кресте поспорил, первый
спор. "Мне в камере нужен!" Не отдают: металл! Но вещи
мягкие, по рубчикам промятые, без железки запрятанной и без
железного крючочка - почему вещи не отдают?? Ответ: в
дезинфекцию. А перечень - пожалуйста, до наглазника
самодельного, всё указано. Раньше так не бывало. Но, может
быть, я от тюремной техники отстал, отчего б теперь и не
делать дезинфекции? На полушубок показываю - "Это же не
прожаривается!" - "Понимаем, не прожарим". Удивило это меня,
но приписал новизне обычаев. Взамен того - грубая-прегрубая
майка, остьями колет бока, это нормально. И чёрная курточка,
тюремно-богаделенная, по охотке не купишь. Но поверх
костюм, настоящий, там хороший-нехороший, я в них никогда не
разбирался, и полуботинки (без шнурков) - так наверно, так
теперь одевают? у нас на шарашке тоже ведь маскарад бывал, в
костюмы одевали. Через час-другой всё моё вернут. Пошли.
Спереди, сзади по вертухаю, с прищёлкиванием, коридоры,
переходы, разминные будки - это всё по-старому. С интересом
поглядываю, где ж эта американская система навесных железных
коридоров, сколько мне о Лефортове рассказывали, теперь и
сам посмотрю. На второй этаж. Не очень-то посмотришь, ещё
придумали новое: междуэтажные сетки покрыли сероватыми
полотнищами, и взгляда через сетки с этажа на этаж не
осталось. Какой-то мрачный молчаливый цирк, ночью между
спектаклями.
((По телефонным звонкам собралось пятеро, во главе с
Сахаровым, и пикетировали на Пушкинской перед Генеральной
прокуратурой - отчасти демонстрация, отчасти поджидая, не
выйду ли я. А к нам в квартиру шли и шли, по праву
чрезвычайности, близкие и неблизкие, по два, по три, по
пять, за каждым дверь ставилась на цепочку и так болталась
со щелью, зияя разорением.
Жена рассказала первым как что было, а потом уже
слышавшие рассказывали следующим, она - опять за бумаги: о,
сколько их тут, только теперь ощутить, жили - не замечали.
Всё то ж сочетание: холодная ярость - и рабочее
самообладание. Мысли плывут как посторонние, не вызывая
отчаяния: что сделают с ним? убьют? невозможно! но и арест
казался невозможным! А другие, чёткие мысли: как делать, что
куда.))
Не упустить номер на камере. Не заметил, как будто нету.
Уверен, что шагаю в одиночку - вступаю: одиночка-то
одиночка, по размеру, но - три кровати, двое парней лежат -
и курят, всё задымлено. Вот этого никак не ожидал: почему ж
не в одиночку? И куренье: когда-то сам тянул, наслаждался,
сейчас в 10 минут голова откажет. По лучшей твёрдой линии -
промолчать. По линии слабости - заявляю: "Прошу поместить в
одиночку. Мне куренье мешает." Сопровождающий подполковник
вежливо: доложит. Вообще, все очень вежливы, может быть и
это теперь стиль такой новый? (если не считать, что двух
моих сокамерников тот же подполковник при входе облаял). Ну,
на их вежливость и у меня же покойность, как будто я все
четверть столетия так от них и не уходил, сроднился. (А вот
что: спокойствие это потому беспрепятственно мне досталось,
что я подчинился тюремным правилам. Иначе б на мелкие стычки
и раздёргался весь. Хоть не задумано, а умно получилось:
нате моё тело, поворачивайте, а от спокойствия моего -
лопните! Если там с надеждой запрашивает куратор из ЦК -
бешусь? буяню? истерику бью? - ни хрёнышка! не возвысил
голоса, не убыстрил темпа, на кровати сижу - как дремлю, по
камере прохаживаюсь - топ-топ, размеренно. И если сохраняли
они такой расчёт, что вдруг я забьюсь, ослабну, стану о чём-
то просить или скисну к соглашению, то именно от спокойствия
моего их расчёты подвалились.)
Заперли дверь. Мои ребята что-то растеряны. И с куреньем
как же? А что ж у вас форточка закрыта?
Да холодно, плохо топят, польтами накрываемся, всё равно
холодно. Ну всё ж, после перекура давайте проветрим.
Так, так. Всё, как рассказывали, камеры не изменились:
серый пакостный унитаз, а всё-таки не параша; кружки на
столе, но не съезжают от рёва и дрожи аэродинамических труб
по соседству, как тогда, тишина - и то какое благо; яркая
лампочка под сеткой в потолке; на полке - чёрный хлеб, ещё
много цело, а ведь вечер. Глазок то и дело шуршит, значит,
не дежурный один улупился, а многие меняются. Смотрите,
смотрите, взяли. Да как бы вам не поперхнуться.
Слежу за собой, отрадно замечаю - никаких ощущений
новичка. С полным вниманием смотрю на сокамерников (новички
бывают только своим горем заняты). Оба ребята молодые, один
- чернявый, продувной, очень живой, но весь так и крутится
от обожжения, взяли его лишь сутки назад, ещё не опомнился;
второй - белокурый, тоже будто трёх суток нет, не
арестованный, мол, а задержанный, но, если не болен, -
вяловат, одутловат, бледен, - многие признаки долгого уже
тюремного сиденья, такими наседки бывают. А между собой они
уже - впросте, и, наверно, первый второму всё рассказал...
Не спрашиваю - "за что сели?", спрашиваю - "в чём
обвиняют?". Валютчики.
[* Западу это трудно объяснить: виновны в том, что
совершали операции по истинному соотношению валют, a не по
искусственному советскому.]
В чём они ещё не узнали тюремной сласти - ходить по
камере. Четыре шага небольших - а всё-таки. Проходка, от
какой я за всю жизнь не отставал, - и вот опять пригодилась.
Медленно-медленно. В ботинках чужих и мягко бы хотел, да
стучат как деревянные. Глазком шуршат, шуршат, смотрят, не
насмотрятся.
Решились...
((От прокуратуры с улицы сахаровская группа время от
времени звонила: что - спокойно, и сказали им: "никакого
Солженицына здесь нет". Всё больше подваливало своих, на
длинную вместительную кухню, уже и иностранные
корреспонденты, а с обыском всё не шли. Дожидаться ли его?
Жена кипела в решениях: сейчас - раздать архив друзьям,
знакомым? рассуют по пазухам, портфелям, сумкам? А может -
того и ждут? И всех сейчас поодиночке похватают, засуют в
автомашины, там обыщут безо всякого ордера и без протокола,
даже не докажешь потом... Нет, не напороть бы горячки. Люди
неповинные пострадают. (А, может, и не арест? Ещё, может, и
вернётся? Сказали - "через час вернётся". Уже прошло три.
Арестован, конечно.) Предложили трёхлетнего Ермолая увести
от тяжёлых впечатлений. "Пусть привыкает, он Солженицын".))
Решились. Да неужели ж не понимали, что я - как тот
велосипед заминированный, какие бросали нам немцы посреди
дороги: вот лежит, доступный, незащищённый, но только
польстись, потяни - и нескольких наших нет. Всё - давно на
Западе, всё - давно на старте. Теперь сама собой откроется
автоматическая программа: моё завещание - ещё два тома
"Архипелага" - вот этот "Телёнок", с Третьим Дополнением. -
Сценарий и фильм. - "Прусские ночи". - "Пир победителей". -
"Декабристы". - "Шоссе энтузиастов".- "Круг"-96. - Ленинские
главы. - Второй Узел... Всей полноты заряда они, конечно, не
понимают. Ну, отхватите! Если б не это всё, я бы вился,
сжигался сейчас хуже несчастного моего соседа. А теперь -
спокоен. К концу - так к концу. Надеюсь, что и вам тоже.
Ребята предлагают мне - хлеба с полки и сухарей. Есть,
пожалуй, хочется. Вспоминаю: предлагали мне дома в 3 часа
пообедать, сказал - нет, Степана прогульну