. Так с утра и не
ел, и голодный в камеру пришёл, и уже до утра ничего не
дадут, все выдачи миновали. Плохой арестантский старт, перед
первым днём следствия. И даже не оказалось в кармане
кошелька, ни рубля, ни копейки на ларёк, вот уж спешил!
Хлеб? а как же вы? Да мы не хотим. Да его дают от пуза. От
пуза?! Чудеса, неузнаваемо. Начинаю пощипывать. После
средней московской черняшки - довольно мерзкий хлеб,
глиноватый, специально пекут похуже. Ничего, втянусь.
Но что ж это? Уже часа два прошло, а вещей моих нет.
"Голосую" (палец подняв). Сразу с готовностью открывают
кормушку: тут они все толкутся, и офицер один, второй. Тихо
говорю, нисколько не шумя, не как бывало, звонко права
качая, а лениво даже (тогда - вся сила была в этой
звонкости, а сейчас - силища другая - книги ползут
неуклонно): пора вещи вернуть, все сроки прожарки кончены.
"Выясняется... Вопрос выясняется." Хрена тут выяснять? Ну,
может быть, теперь всё по-новому. (Упускаю у ребят спросить:
а у них - долго прожаривали?) Ребята говорят: без пальто
пропадёте, ночью под одним одеялом холодно. Вдруг
распахивается дверь, подполковник принимает парад, а ещё
один чин несёт мне второе одеяло, со склада новое, ещё не
пользованное. Ребята изумлены - что я за птица?.. Так
значит, прожарка - до утра? Странно. Ну ладно. Теперь чего
мне только не хватает? - скорей бы спать. Привык я в 9 уже
ложиться, не стыжусь и в 8, а здесь только в 10 формальный
будет отбой, да пойди засни. К завтрашней первой схватке всё
решает первая ночь. Счастливое вечернее торможение, мысли
вялые, - вот сейчас бы и выиграть час-два-три. Снотворных
нет, и ночь будет бессонная, сейчас - самое спать. Но
нельзя: разрешается лежать поверх одеяла, не раздеваясь, не
укрываясь. Лежу, да только голова затекает. Как низко! (И
как это скрыть, что я стал уязвим на низкое изголовье?) А
ребята - ещё по одной папиросе, ещё, но каждый раз
проветривают. Чернявый вертится у меня за головой: "Ну, кто
мог сказать? Кто?? Вот что меня одно интересует." С любимой,
видно, женой, устраивали они жизнь покрасивше, как понимали
- что из мебели, а вот и машину купили - что в нормальной
стране рабочий может просто заработать, а у нас надо
исхитриться против закона. Какие-то монетки у него взяли при
обыске, теперь эти монетки надо было объяснять. "Слышь,
парень, ты вообще в камере вот это поменьше. Тут -
микрофоны, не беспокойся. Может и не было ничего, понимаешь?
Ты - про себя крути больше." Задумался. Ещё им из тюремного
опыта кой-что рассказал, дотянуть до сна. Вдруг - замок
гремит. Точно, как на Лубянке бывало - ближе к отбою на
допрос. Но теперь-то ночами не допрашивают? (Я и днём-то
разговаривать не буду.)
Однако подполковник, фамилии моей ни разу так и не
назвав, и не спросив, приглашает меня пройти. После отбоя
нипочём бы не пошёл. Но сейчас - ладно, может тулупчик
отдадут, - как хорошо в него укутаться - хоть на рельсах
сидючи, хоть в краснухе, хоть на лагерных нарах. А идти мне
оказывается - почти ничего, вот как камеру выбрали, не
успеваешь глазами прошастать по этим полотнищам, офицер
впереди, офицер позади, - а полковник, начальник Лефортова
поперёк дороги: пожалуйте вбок. Вестибюльчик - вестибюльчик
- дверь в кабинет. Ярко. Вкруговую по стульям: уже двое
сидят (лиц не разглядываю - откуда, кто? ряженые?), а со
мной пришедшими - пятеро их. А за главным столом, сверкая
лысиной, - маленький, вострый, пригнулся, и ещё под
настольной лампой ярко-бело от бумаг. А посреди комнаты, на
просторе, как нормальные люди не садятся, под самыми лампами
- стул, к вострому лицом, и - туда мне показывают полковник
и подполковник. Ничего, сидеть - лучше, чем стоять. Сел. И,
чую, задние все уселись, полукругом за моей спиной. Молчим.
Главный вострый - щуп, щуп меня глазами, как никогда
людей не видавши.
Ничего, пош-шупай.
И остро, стараясь даже пронзительно:
- Солженицын??
Ошибся. Ему бы: "фамилия?"... Ну, ладно, поймали,
держите:
- Он самый.
Опять остро:
- Александр Исаич?
Успокоительно:
- Именно.
И - с возможной звонкостью и значением:
- Я - заместитель генерального прокурора СССР - Маляров!
- А-а-а... Слышал.
У Сахарова читал. Да не написал Сахаров, что он
маленький такой. По записи можно подумать - номенклатурная
глыба, Осколупов.
Но - не размазывает, деловой. А может быть, воздухом
одной комнаты со мной дышать не может, торопится:
- Зачитываю постановление...
Не запомнил я, кто "утверждает" - он ли, или самый
генеральный прокурор, а "постановил" всего навсего старший
советник юстиции тот самый Зверев, в роскошной шубе, - на
квартиру почти как милиционер приходил, а тут, вишь, за всё
политбюро управляется:
- ...За...за... Предъявляется обвинение по статье 64-й!
(ещё там буква или часть?).
Я - голосом дрёмным, я - с мужицким невежеством:
- Вот этого нового кодекса... (он ведь только 13 лет)...
совсем не знаю. Это - что, 64-я?
То ли было в добрые времена, при Сталине-батюшке, как
посидишь десятку, так шпарь любой подпункт в темноте
наизусть.
Маляров вылупился рачьи:
- Измена родине!
Не шевелюсь.
(Они за спиной впятером засели - ждут, я кинусь на
прокурора?)
- Распишитесь! - поворачивает ко мне лист, приглашает к
столу подойти.
Без шевеленья, давно отдуманное, слово на вес:
- Ни в вашем следствии, ни в вашем суде я принимать
участия не буду. Делайте всё без меня.
Ожидал, наверно. Не так уж и удивляется:
- Только расписаться, что - объявлено.
- Я - сказал.
Не спорит. Повёртывает лист, и сам же расписывается.
Ах, как меня жал следователь 29 лет назад, неопытного,
зная, что в каждом человеке есть невыжатый объём. И до чего
ж хорошо - зарекомендовать себя камнем литым, даже и не
пытаются, не прикасаются пожать, попробовать. Следствие - не
будет трудным: напрягаться умом не надо. Всех, всех
предупреждал: говорите, валите, что хотите, со мной
противоречий не будет никогда, потому что я не отвечу ни на
вопрос.
Так - и надо. Вот она, лучшая тактика.
Всё. Тем же чередом - встают сзади меня, встаю я, офицер
впереди, офицер позади, через два вестибюля - руки назад!
(не резко, мягко-напоминающе). Можно бы и не брать, конечно.
Но я руки назад - беру. Для меня руки назад, если б вы
знали, даже ещё и уверенней: чего ж ими болтать, строить
вольняшку недобитого, для меня руки назад - я железный зэк
во мгновение, я сомкнулся с миллионами. Вы не знаете: вот
такая маленькая пустая проходочка под конвоем насколько
укрепляет зэка в себе.
А тут и не долго, вот уже и в камере. Ребята: "Ну,
что?".
Говорить, не говорить?..
Я и действительно не помню: до пятнадцати лет - это
точно. Но, конечно, и расстрел же есть.
Да, осмелели, не ожидал от них. Вот тебе - и варианты.
На всякого мудреца довольно простоты.
((Сейчас по минутам восстановить нельзя. Но вызывали
меня - ещё до 9 вечера. Жене позвонили: "ваш муж задержан" в
9.15. Заявка нашего посла министерству ин. дел ФРГ о том,
что завтра утром он явится с важным заявлением, была
довольно поздно вечером по-европейски, значит - ещё позже
этого. Такое сопоставление не исключает, что мои первые
тюремные часы и когда меня вызывал Маляров - ещё не до
последней точки была у них высылка решена. (А если решена -
нужна ли статья?) Ещё оставляли они себе шанс, что я дрогну
- и можно будет начать выжимать из меня уступки? Если был
такой расчёт, то каменность моя ленивая - задавила его.
Полукультурный голос в трубке предложил моей жене
справки наводить по телефону завтра утром у следователя
Балашова, того самого, к которому меня якобы вызывали. Вот и
всё, арестован. Повесила трубку, - и снова уже другие
набирали, разнося по Москве.))
Наконец, объявили в кормушку отбой. Ну, теперь
побыстрей, это мы ловко когда-то умели: одеяла - откачены,
куртку - прочь, брюки - прочь, да не очень-то: холодно,
правда, ах, сволочи, замотали тулупчик! и носки шерстяные!
Побыстрей. Так спешили обвиненье объявить - завтра, гляди, с
утра и следствие покатят. И в общих движениях, в суматохе,
незаметно, ботинки - под подушку - старый зэчий приём - для
сохранности, а сейчас мне для высоты. Лампа бьёт, полотенцем
накрыть глаза, на Лубянке не запрещали. А потребуют ли руку
наружу? - может, и нет. Спать! Дышать глубоко-глубоко-
глубоко. (Чем дышать? в камере - не воздух, я забыл уже про
такой.)
Нет, собачий сын, заметил, что под моей кроватью пусто,
откинул кормушку:
- Опустите ботинки на пол!
Строил, строил подушку без них. Потом дышал глубоко.
Заснул.
((Дети не засыпали, пугались шума, света, многих
голосов. Всё новые приходили, и Сахаровская группа от
прокуратуры. (А всё-таки вот это обилие бесстрашных
сочувствующих в квартире арестованного - это новое время!
Пропали вы, большевики, как ни считай!..) Из нашей квартиры
Сахаров отвечал канадскому радио: "Арест Солженицына - месть
за его книгу. Это оскорбление не только русской литературы,
но и памяти погибших". К нам звонили Стокгольм, Амстердам,
Гамбург, Париж, Нью-Йорк, гости брали трубку, подтверждали
подробности. А в мыслях: если взяли заговорённого
Солженицына - то кого теперь запретно взять? то кого заметут
завтра?..
Кто не знал конспирации, не разделит этих колебаний
мучительных: где лучше хранить? Унести? Оставить? Сейчас
гостей так много - раздать? Всех, пожалуй, не похватают.
Упустишь этот момент - а утром нагрянут и всё возьмут!? Но
раздавать - людей губить. И удастся ли потом собрать? Ладно
уж, пока не прояснится, понадеяться на захоронки домашние.))
С вечера заснуть не мудрено, мудрено заснуть после
первого просыпа. Всё, что было плохое за день, прорывается в
первом просыпе - и жжёт грудь, жжёт сердце, где тут спать.
Не вздохи, не круговерть моего валютчика за головой, не
куренье его всю ночь, ни даже лампа сатанячья, разрывающая
глаза, - но свои просчеты, свои промахи, и откуда только
выныривают они в ночной мозг, какой чередой подаются,
подаются!
Больше всего зажгло: как там обыск идёт, у Али? Почему-
то с вечера хватило мне впечатлений и событий, или
заторможенность, - на домашний обыск я не стянулся тревогой.
А сейчас - всё на нём, и всё - из моих ошибок. Зачем я дверь
открыл?! Полчаса у нас быть могло на сжиганье, на сборы, на
уговоры. Зачем я спешил уйти? Остались почти все, я тех,
восьмерых, потом уже не видел, тот же Зверев и обыском
руководит. И надо же так сложиться, два "Социализма" сразу -
и Шафаревич при них, тут же. Портфель-то ещё, может, не
даст, - но один экземпляр вынул мне на стол, и уже не успеет
спрятать! Хорошо, взял мои статьи для Сборника - но другие
экземпляры - на столе же прямо! и ещё других авторов
проекты, полузаконченные, ай-ай-ай, пропал "Из-под Глыб",
три года готовили - в прорву. Да! А письма с Запада! -
просто на столе, и искать не надо, только руку протяни!
никогда ни одно не попадалось, а эти - прочтут, все карты
открываем!. Да много может быть там... Да! Исправления к
"Письму вождям", в последнюю ночь сделанные. Да хуже! К
"Тихому Дону" последнее приложение - мало, что не отправим,
но - узнают всё! Да! Ещё одна плёнка, полуиспорченная,
дубликат от прошлой отсылки, нужно было сжечь, я забыл за
город взять, а в доме сложно палить - уж этот трофей отдать
совсем бессмысленно, совсем позорно. Да! А в несгораемом
шкафу - ведь "Телёнок" весь! "Телёнок" весь, отпечатанный! -
реветь хочется на всю камеру, вертеться, бегать! Ведь годы
так, лотерея: то кажется, у меня всего безопаснее, и
собираем ко мне, то кажется - я горю, и тащим, везём куда-
нибудь целый мешок, зарываем. Да "Декабристов" экземпляр не
дома ли? А уж о Втором Узле и говорить нечего, и ленинские
главы - всё это теперь в их руках. Боже мой, Боже, стоял как
скала, 25 лет конспирации, одни успехи, одни успехи - и
такой провал. И всего-то надо было им, на что никогда не
решались по трусости, - просто прийти ко мне прямо. И всё.
Вздыхал бедняга-валютчик за моим изголовьем, крутился,
жёгся, папиросы жёг. "Спи, - говорил я ему, - спи, силы
всего нужней пригодятся." Нет, - "кто продал?" - жгло его.
Кроме своих промахов ещё предательство близких больше всего
и жжёт всегда. А второй спал спокойно.
((К полуночи налились ноги, голова, глаза, ушла вся
ясность. Даже не отрывочные мысли, а какое-то месиво, но
спать не хотелось Але нисколько. Думала по третьему заходу
начать просматривать бумаги, но силы ушли. Тут вспомнила,
что от завтрака не ела ничего, и мужа взяли без обеда.
Прежний поднос для сжиганья бумажек стал слишком мал,
поставили в кухне на пол большой таз под костёр, - стоять
ему так полтора месяца.
А обыск в эту ночь был - вели его 14 гебистов в Рязани -
у Радугиных, моих знакомых, у которых отроду ничего я не
держал, а пришли искать чего-то грандиозного, хуже
"Архипелага", вот этого Телёнка искали, всего, что ещё не
досталось им. И ничего не нашли.))
Жгло-жгло, да не непрерывно же. В чём преимущество перед
сидением прежним? Голова свободна от этих изнурительных
расчётов: а если так спросит? - а я так отвечу, а если так?
- так. Какая свобода: ни единого ответа, ка-титесь!..
Глубоким дыханием себя успокаивал, молился - и благодетельно
наплывали полоски сна. А после них - опять ясность жестокая.
Голова пылает, затекает, уж оба кулака под подушкой - всё
равно низко. Обещал я жене: в тюрьме и в лагере 2 года
выдержу, что б со мной ни было - 2 года выдержу. Чтобы
знать, что всё моё напечатано и умереть спокойно: врезал. А
теперь вижу - обещал не по силам. Ещё много лет я мог бы
устоять в любых склонениях, но чтобы - воздух, тишина,
писать бы можно. А здесь - в 2 месяца не кончусь ли?
Минимальный срок следствия, в два месяца. Не страшно, и не
уступлю ничуть, но - кончусь?
И уже жизнь свою отстранённо обозревал как законченную.
Ничего, удалась. С тем, что я нагрохал - ни этим вождям, ни
следующим не разделаться и за пятьдесят лет. Хотел, хотел
ещё Узлы, больше-то всего их, но что успел - и на том Богу
слава. Если выше, выше подняться над мелкими неудачами
обыска - всё удалось, книги отправлены к печатанию, а что в
движеньи, в набросках, вариантах, замысле - всё в твёрдых
верных Алиных руках. Хорошо уходить из жизни, оставив
достойного наследника. Там и трое сыновей подрастут, в чём-
то батькину линию продолжат.
((Не спали всю ночь. Просматривали, жгли, но не много:
жалко, ведь ничего этого не восстановить. Да придут ли
утром? - отчего ж тогда не сразу вечером? Вдруг - вспомнила!
Вспомнила - и стала искать: прошлым летом перед встречным
боем было написано заявление о неправомочности суда над
русской литературой, да и покинуто без применения,
черновиком. А вчера на Страстном повторил: никаких допросов,
следствия, суда не признает. Догадалась, где искать! Нашла!!
[37] Так пустить! Среди ночи?.. Руки жжёт! как бы не
опоздать! А с 6 утра, по "закону", могут придти - накроют,
погасят, останется неизвестным. Надо пустить сейчас же,
ночью!! Позвонить корреспонденту? Кому? По разным
соображениям - "Фигаро" (Ляконтр). "Можете ли приехать? У
меня к вам просьба". "Буду через 5 минут!" (Как? В дом
арестованного, ночью, зовут по телефону иностранного
корреспондента - и не задержат?? Нет, ослабли, ослабли
большевики. О, где ты, пламенный Дзержинский?..) Аля садится
за машинку и сразу стучит 10 экземпляров на тонкой бумаге.
Ляконтр - корреспондент, почему новости не взять? Законно.
Аккуратно сворачивает, заверяет, что раздаст всем
агентствам. Уехал. Разбираются бумаги дальше. Сколько писем
чужих надо жечь, сколько почерков надо спасать! А это что за
ужас? Целых две плёнки. Надо протягивать, протягивать их
долго через лупу, чтоб убедиться: ненужные, дубликаты, жечь.
А горят - плохо. Около таза - очередь бумаг на сожжение. В
общем - к обыску приготовились неплохо. Да если придут - не
открывать (уже замок исправили): "Арест Солженицына считаю
незаконным, тем более - обыск в его отсутствие. Ломайте!" 6
часов утра. Не приходят. А вот и 7, проснулись дети, некогда
взрослым спать.))
Странно, в эту ночь в камере не было холодно, хотя
форточка открывалась часто. Но и не от моего ж дыхания
потеплело? Пощупать батарею невозможно, она вся в
заградительном ящике, а регулируется, конечно, от вертухаев
и вероятно - каждая камера отдельно, иначе как создашь
нужный режим? (Вот, думаю теперь: для меня и подкрутили
тепла.)
Подъём самый обычный: под ночной лампочкой грохот
кормушки. Конечно, к подъёму как раз все и спят, нет
поворачивайся, подымайся быстро. Прохлопали все двери по
разу, теперь по второму: кто дежурный по камере? Щётку,
подметать. Но какие мягкости: оделся, постель застелил,
сверху можно опять лечь. (От этих одеял какая-то мелкая
нитка липнет на костюм.) Нет мрачней тюремного утра, об этом
уже писано сколько раз, да и утр же сколько! При всё том же
свете ночном ярком из потолка, всё том же тёмном окне -
ждать теперь обычных тюремных событий: хлеба, кипятка,
утренней поверки. На следствие раньше полдесятого не
выдернут никого.
Как бы не так! - грохот замка, и опять подполковник, в
глубине капитан (слишком чины высоки для раннего утра, да
ведь не знаю теперешних порядков, кто у них корпусной) - и
без "кто на сы..?", без малейшего сомнения в моей фамилии -
жестами и словами: пройти надо мне.
Ну, пожарный порядок! В хорошей тюрьме за 12 часов ещё
из бани в камеру не попадёшь (а кстати, почему бани не
было?), а тут уже и обвинение предъявлено и на первый
допрос! Торопятся.
Туда ж, где вчера, но перед самым "маляровским"
кабинетом - в другую сторону. На тебе, санчасть! Два врача
вчерашних, а офицеры задом-задом, и ретировались. Бабёшка -
вовсе не суётся, держится как медсестра, мужчина же полон
заботы: как я себя чувствую?
А, звери, что-то всё-таки вам мешает, инструкция какая-
то. Но и открывать себя перед следствием? нельзя.
Разденьтесь до пояса. Ляжьте. Где у вас опухоль была? Всё
знает, стервец, и щупает неплохо, прямо идёт по краям
петрификата. Значит, врач неподдельный. Опять давление
мерит, и для утра высоко, да. "Что вы обычно от давления
принимаете?" Не скроешься, да по телефонам сто раз уже
слышали: "Травы". "А - какие?" Что они тут, будут мне
заваривать? А что мне терять? Если при следствии буду
давление сбрасывать, так ещё как потяну!! И, обнаглев:
"Некоторые в настойках готовые продаются: боярышник,
пустырник". Он - взгляд на сестру, она - тык в шкаф, и уже
несет пузырёчек родной, пустырника! (Да чего удивляться, из
десяти арестантов тут восьмерых до давленья доводят.)
Налили, выпил - натощак, как хорошо, самое лучшее!
В камеру. Дивятся ребята: какой-то я привилегированный,
не ихний. Мне и самому забава: сам легенды слышал про
именитых арестантов, сам видал, как содержали полковника МВД
Воробьёва, - теперь на тот лад и меня?
А вот и пайка. Не пайка: за кормушкой на подносе
нарезанные буханки, отламывай и бери, сколь хошь. Ну, жизнь!
У ребят - никакого аппетита, взяли с полбуханки. Я с кровати
испугался:
- Э, э! Что вы! - вскочил и нарушая все приличия
привилегированных и омрачая все возможные легенды обо мне -
сунулся в кормушку и захватил две полных буханки. Потом
подумал - треть буханки сдал назад.
- До вечера всё смолотим, что вы!
Тут же и начал. Впрочем, к Лефортовскому хлебушке в день
не привыкнешь, одним сознаньем не ужуёшь, надо и доходить
начать.
Вот и сахар, и кипяток, даже чем-то подкрашенный. Сахара
- как и в 45-м году, не разбогатела родина, и даже не
пиленый светлый, а песок темноватый от Фиделя. На бумажке
целый день хранить - ветром сдует, в кипяток его - и
рассчитался.
Нет, как бы не так! Кашу принесли! Утром - ещё и кашу?
Невероятно. Да сколько! Почти полная миска. Прежних
лубянских обеденных порций - шесть или семь. Ну, на убой!..
Нет, не совсем-то убой: жира нет, это ясно, но - соли! -
как бы не жмень. И при всём арестантском высоком сознании -
есть эту пшёнку я не могу. Вот чем просто они меня и
доведут: всё будет пересoленное.
А тут - обход утренний. И приди мне в голову по растущей
наглости, да для забавы больше: делаю формальное заявление,
что нуждаюсь в бессолевой диете. (Уж всё равно карты
открыты, солоней не принесут, чем эта каша.)
((А жене бесконечно тянется время до девяти - когда
можно будет звонить в прокуратуру. Магазин открылся -
закупают продукты, на осаду. Ночью события внешнего мира как
будто остановились, а вот утром - замирание, сжатие: что из
трубки узнается, вломится сейчас? Руки виснут с утра -
устала, как будто поздний вечер. Наконец - 9 часов. Звонит
этому Балашову. Конечно, никто не подходит. Снова, снова -
каждые 10 минут. Нет, нет... Что ж теперь думать? что
сделали с ним? Провалы и гудки пустой телефонной трубки. Вот
когда стемнело к дурноте: убили. Несуществующий телефон, и
Балашова никакого не существует, никто никогда не снимет
трубку, и никогда не ответят. Потому что - убили. Как же не
поняла этого вчера? - суетилась, перепрятывала, сжигала. И
куда ни бросься теперь - встретит стена. Рядом советуют:
звонить Андропову. По советской логике - да. Но убийцу -
просить дать справку? ни за что! Никуда не денутся, сами
сообщат! Только как дождаться?.. Однако и с обыском не идут
- почему? Ведь за сутки можем всё запрятать. Или считают,
что мы в руках, можно не спешить? Или - вообще не страшное
что-то? Если б убили - как же не броситься, не захватить всё
до последней строки? - Пошла стирать, детское накопилось.))
Пришло время допросов - вызвали одного парня, вызвали
другого, только не меня. Где-то светало, даже день наступал
- не в лефортовском дворе, конечно, а над двором, во дворе
же была пасмурь, а за камерным окном - какой-то жёлтый
рассвет. И лампочка треклятая в потолке будет мёртво светить
весь день, неотличимо от ночи. Эх, вспомнишь роскошные
лубянские камеры, особенно верхних этажей! Сократили
министерство в "Комитет при" - а штаты, небось, расширили, и
все бессмертные славные камеры Внутрянки переделали себе под
кабинеты.
Метучего валютчика привели с первого допроса, а
одутловатого взяли зуб рвать (да не оттого ль и был он такой
вялый и сосредоточенный, всего лишь?). Парню моему объявили
арест. Но после первого допроса он несколько успокоился (как
бывает этот первый успокоительный: отрицаешь? - отрицаю! -
ну, хорошо, распишись, иди, подумай. Следователю нужна
исходная отметка, с которой он начал свою мастерскую работу.
Предупредил я его, как может следствие пойти, как надо себе
определить точные рубежи и на них стоять насмерть, а где
отступать неизбежно - подготовить приличные объяснения.
Какие бывают следовательские приёмы главные. (И зачем меня
сунули к ним, не в одиночку? Соткровенничаю в чём?) Уж он,
после двух тюремных ночей понимая неизбежность: а что, как в
лагерях? Да многое изменилось, о старых могу рассказать.
Рассказываю. Кругозор его интересов быстро растёт (в
перепуганного кролика уже заранивается бессмертная душа
зэка). Первый признак - интерес к собеседнику: а когда я
сидел? за что? Немного рассказываю, потом думаю: отчего след
не оставить живой? проглотят меня, никто больше живого не
увидит, а этот в лагере расскажет, дальше передадут.
- Ты не читал такого "Ивана Денисовича"?
- Н-не. Но говорили. А вы - и есть Иван Денисович?
- Я-то не я... А такого Солженицына слышал?
- Вот это... в "Правде" писали? - живей, но и стеснённо,
ведь предатель, небось обидно. Заинтересовался, вспоминает,
спрашивает: так у меня что, капиталы за границей? А нельзя
было туда уехать?
- Можно.
- И чего ж?
- Не поехал.
- Как?? Как??? - изумился, ноги на кровать, назвал я ему
одну нобелевскую, 70 тысяч рублей, он за голову взялся, он
стонал от боли - за меня, да как же я мог? да на эти деньги
сколько машин можно купить! сколько... И в его восклицаниях,
сожалениях не было корысти, ведь он - за меня, не за себя!
Просто в советское миропонимание он не мог вместить такой
дикости: иметь возможность уехать к 70 тысячам золотых
рублей - и не уехать. (Чтоб и верхушку нашу понять, не надо
забираться выше, не тем ли и заняты головы их всегда, как
строить на казенный счёт дачи - сперва себе, потом детям?
Отчего и ярились они на меня, искренне не понимая почему не
уезжаю добровольно?)
Он сидел с поджатыми ногами на кровати, а я ходил, ходил
медленно, сколько было длины, в чужих деревянистых ботинках,
при тускло-жёлтом дневном окне, и в голосе этого острого
сожаления представилось мне правда, сам ведь я сюда пришёл,
полной доброй волей, на самоубийство. В 70-м году через
Стокгольм открыт мне был путь в старосветский писательский
удел, как мои предшественники могли поселиться где-то в
отъединённом поместьи, лошади, речка, аллеи, камни,
библиотека, пиши, пиши, 10 лет, 20 лет. Но всей той жизни,
теперь непроглядываемой, я велел не состояться, всей главной
работе моей жизни - не написаться, а сам ещё три года
побездомничал и пришёл околевать в тюрьму.
И я - пожалел. Пожалел, что в 70-м году не поехал.
За три года не пожалел я об этом ни разу, врезал им -
чего только не сказал! Не произносилось подобное никогда при
этом режиме. И вот теперь напечатал "Архипелаг", в самой
лучшей позиции - отсюда!
Выполнил долг. О чём же жалеть? А легко принимать смерть
неизбежную, тяжко - выбранную самим.
Дверь. Опять подполковник. За мной, значит. Приглашающий
жест. Вот и мой допрос. Повели - вниз, туда, где
следовательские кабинеты были раньше. Но сейчас-то там
приёмные боксы. И в соседнем с тем, где вчера меня шмонали,
на столе лежит какое-то барахлишко. А вот что: шапка
котиковая или как её там чёрта; пальто, понятия не имею, из
чего, белая-белая рубашка, галстук, шнурки к ботинкам -
тонкие, короткие, на них и воробья не удушишь, а всё ж
примета вольного человека; и вместо грубо-остевой моей майки
- традиционное русское многовековое солдатское - тюремное
бельё. Подполковник как-то стеснительно:
- Вот это - оденьте всё.
Вижу: заматывают мой тулупчик, да любимую кофту
верблюжьей шерсти.
- Зачем это мне? Вы - мои вещи верните! До каких пор
прожаривать?
Подполковник пуще смущён:
- Потом, потом... Сейчас никак нельзя. Вы сейчас -
поедете...
Поедете... Точно, как мне комбриг Травкин говорил при
аресте. И поехал я из Германии - в московскую тюрьму.
- ...А костюм оставьте на себе. Э-э!..
Ба, с костюмом-то что! В камере не видно было, а здесь
при дневном свете: и пиджак, и брюки, как лежал я на
тюремном одеяле - нарочно так не выделаешь, не в пухе, не
в перье, в чём-то мелком-мелком белом, не сотни, а тысячи,
как собачья шерсть! Засуетился подполковник, позвал
лейтенанта, щётку одёжную, а кран благо тут, и велит
лейтенанту чистить пиджак, да не так, ты воду стряхивай, а
потом чисть, да в одну сторону, в одну сторону! Я -
нисколько не помогаю им, мне-то что, мне - тулупчик верните,
кофту верблюжью и брюки мои... Пиджак почистили, а брюки -
уже на мне, и вот, приседая по очереди, спереди и сзади,
лейтенант и подполковник чистят мне брюки, работа немалая,
въедаются эти шерстинки, хоть каждую ногтями снимай
отдельно, да видно и времени в обрез.
Куда же? Сомненья у меня нет: в правительство, в это
самое их политбюро, о котором так Маяковский мечтал. Вот
когда, наконец, первый и последний раз - мы поговорим!
Пожидал я такого момента порой - что просветятся,
заинтересуются поговорить, ну неужели ж им не интересно? И
когда "Письмо вождям" писал - это взамен такого разговора и
не без расчёта на следующий: не хочется совсем покинуть
надежду: что если отцы их были простые русские люди, многие
- мужики, то не могут же детки ну совсем, совсем, совсем
быть откидышами? ничего, кроме рвачества, только - себе, а
страна - пропади? Надежду убедить - нельзя совсем потерять,
это уже - не людское. Неужели же они последнего
человеческого лишены?
Разговор - серьёзный, может быть главный разговор жизни.
Плана составлять не надо, он давно в душе и в голове,
аргументы - найдутся сами, свободен буду - предельно, как
подчинённые с ними не разговаривают. Галстука? - не надену,
возьмите назад.
Одет. Суетня: выводить? Побежали, не возвращаются.
Машины ждут, на Старую Площадь? Не идут. Не идут. Вернулся
подполковник. Опять с извинением:
- Немножко подождать придётся..., - не выговаривает
ужасного, неприличного слова "в камере", но по жестам, по
маршруту вижу: возвращаемся в камеру.
Всё те же переходы, начинаю подробно запоминать. Нет,
пожалуй не цирк, а - корабль на ремонте, паруса плашмя.
Валютчики мои аж откинули лбы: рубашка белая на всю
камеру сверкает. И присел бы на одеяло, да труд
подполковника жалко, похожу уж.
Хожу - и мысленно разговариваю с политбюро. Вот так мне
ощущается, что за два-три часа я в чём-то их сдвину,
продрогнут, фанатиков ленинского политбюро, баранов
сталинского - пронять было невозможно. Но этих - смешно? -
мне кажется, можно. Ведь Хрущ - уже что-то понимал.
((Да не постираешь долго, набегают вопросы, а голова
помрачённая. Что делать с Завещанием-программой? А - с "Жить
не по лжи"? Оно заложено на несколько стартов, должно быть
пущено, когда с автором случится: смерть, арест, ссылка. Но
- что случилось сейчас? Ещё в колебании? ещё клонится? Ещё
есть ли арест? А может, уже и не жив? Э-э, если уж пришли,
так решились. Только атаковать! Пускать! И метить вчерашнею
датой. (Пошло через несколько часов.) Тут звонит и из Цюриха
адвокат Хееб: "Чем может быть полезен мадам Солженицыной?".
Сперва - даже смешно, хотя трогательно: чем же он может быть
полезен?! Вдруг просверкнуло: да конечно же! Торжественно в
телефон: "Прошу доктора Хееба немедленно приступить к
публикации всех до сих пор хранимых произведений
Солженицына!" - пусть слушает ГБ!.. А телефон - звонит,
звонит, как будто в чужой квартире: в звонках этих ничего не
может содержаться. Звонят из разных столиц, ни у них узнать,
ни самой сказать.))
За мной. Выводят. С Богом! Пошёл быстро, ночным
молчаливым цирком, идти далеко. Ничего подобного - опять
ближайший боковой заворот, мимо врачебного кабинета,
полковник Комаров, ещё один полковник, - и в тот же кабинет,
где вчера мне предъявили измену родине, - только светлый
светлый сейчас от пасмурного дня, и за вчерашним столом -
вчерашний же... Маляров, да, всего-навсего Маляров. Чего ж
меня наряжали? И для меня - тот же стул посередь комнаты. И
высшие офицеры рассаживаются позади, если кинусь на
Малярова.
И с той же остротой, как вчера, и с той же взвинченной
значительностью читаемого, отчетливо выделяя все слова:
- Указ президиума верховного...
И с этих трёх слов - мне совершенно уже ясно всё, в
остальные вслушиваюсь слегка, просто для контроля.
Эк они мне за 18 часов как меняют нагрузки - то на
сжатие, то на растяжку. Но с радостью замечаю, что я не
деформируюсь - и не сжался вчера, и не растянулся сейчас.
Значит, говорить со мной не захотели, сами всё знают.
Сами знаете, но отчего же ваши ракеты, ваша мотопехота, и
ваши гебистские подрывники и шантажисты, - почему все в
отступлении, ведь - в отступлении, так? Бодался телёнок с
дубом - кажется, бесплодная затея. Дуб не упал - но как
будто отогнулся? но как будто малость подался? А у телёнка -
лоб цел, и даже рожки, ну - отлетел, отлетит куда-то.
Но секунды текут - надо быстро соображать.
- Я могу - только с семьёй. Я должен вернуться в семью.
Маляров - в черном торжественном костюме, сорочка белее
моей, встал, стоит как актёр на просторе комнаты, с
приподнятой головой:
- Ваша семья последует за вами.
- Мы должны ехать вместе.
- Это невозможно.
Вот как. Какая неожиданная форма высылки. А вдуматься -
у них и другого пути нет, только такой: меня быстро-быстро
убрать.
- Но где гарантия?
- Но кто же будет вас разлучать?
Вообще-то, визгу не оберётесь, верно.
- Тогда я должен..., - секунду не сообразишь,
обязательно что-нибудь упустишь, с ними так всегда..., - я
должен заявление написать.
Зачем заявление - до сих пор не понимаю, как будто
заявление что-то весит, если они решатся иначе. А просто -
время выиграть, старая арестантская уцепчивость. Подумал
Маляров:
- В ОВИР? Пишите.
- Ни в какой ОВИР. Указ Подгорного. Ему.
Подумал. К столу меня, сбоку. Бумагу.
Пишу, пишу. Перечень семьи, года рождений. Зачем пишу -
не знаю. (Ошибка: они боятся - я стекла буду бить, а я
заявление мирно пишу.) Что б ещё придумать?
- Самолётом - я не могу.
- Почему?
- Здоровье не позволяет.
Неподвижно-торжественен (да ведь операция почти боевая,
может и орден получить). То ли кивнул. В общем, подумает.
Некогда мне проанализировать, что поездом они никак не
могут рискнуть - а вдруг по дороге демонстрации, разные
события?
И - в камеру назад. Я - руки нарочно сзади держу, крепче
так. Вошёл - свет погашен, разгар дня, от полудня до часу
дают отдохнуть электричеству. Боже, какая темень, затхлость,
гибельность. И будто ступни мои всё легче, всё легче
касаются пола, я взмываю - и уплываю из этого гроба. Сегодня
к утру я примирился, что жить осталось 2 месяца и то под
следствием, с карцерами. И вдруг, оказывается, я ничем не
болен, я ни в чём не виновен, ни хирургического стола, ни
плахи, я могу продолжать жизнь!
Второго парня опять нет, а мой сочувствующий пялится на
меня, ждёт рассказа. Но сказать ему - мне совестно. Из
бутырских камер провожали меня на свободу (по ошибке), тогда
я ликовал, выкрикивал приветы, а сейчас почему-то совестно.
Да теперь ещё чудо какое: в камере - ежедневная газета,
фамилию мою знает, завтра сам прочтёт Указ. Всплеснётся пуще
сегодняшнего: ай да-да, вот так наказали!
Отваливается кормушка. Обед. Подходим брать. Щи и
овсяная каша. Но в мои руки попадают миски не простые, я не
сразу понял. Парень уносит к себе на кровать, я сажусь на
единственное место за столик. Беру первую ложку щей - что
это? Соли - вообще тут не бывало, как я и люблю, и как не
могли по тюрьме готовить. Значит - по моему заказу,
бессолевая! И я с наслаждением до конца выбираю, выхлёбываю
тюремные, но они же и простые русские тощие щи, не баланду
какую-нибудь. А потом и кашу овсянку, ничем не заправленную,
но порция - пятерная, с Лубянкой сравнивая, да и круче
насколько! У меня в "Декабристах без декабря" украденный из
Европы наш парень на берлинском аэродроме по солдатской каше
узнаёт возвращённую горькую родину. Так и я теперь прощаюсь
с Россией но каше, по вот этой лефортовской каше, последней
русской еде.
Доесть не дали, гром замка, выходить. Ну, хоть щи
долопал. А хлеба-то я навалил на полку - кто теперь его
одолеет? Сунул кус в карман пиджака, до этих Европ ещё
пожрать понадобится. Парню пожал, пожелал - пошёл. Не успел
я подробно всех лефортовских переходов запомнить. Только в
месте каком-то всё предупреждали меня головой не стукнуться.
В приёмном боксе вернули мне часы, крест, расписаться.
Подполковник побеспокоился - что это мой карман оттопырен. Я
показал хлеб. Поколебался, ну - ничего.
Опять ждать. И провести время со мной зашёл хитроватый
начальник лефортовской тюрьмы. Уже не давя своей
наблещённостью, а даже как-то задумчиво, как тянет его на
меня. Как на всё таинственное, необъяснимое, не подчиненное
законам жизни, метеорит пролётный. Даже как будто и
улыбается мне приятно. Головой избочась, разглядывает:
- Вы какое артиллерийское училище кончали?
- Третье Ленинградское.
- А я - Второе. И ровесник ваш.
Смешно и мне. В одно и то же время бегали голодными
курсантами, мечтали о скрещенных пушечках в петлицах. Только
сейчас у него на погонах - эмведистский знак.
- Да... Воевали на одной стороне, а теперь вы - по
другую сторону баррикад.
Эх, язычёк ленинско-троцкий, так и присохло на три
поколения, весь мир у них в баррикадах, куста калины не
увидят. Баррикады-баррикадами, но с вашей стороны что-то
много мягкой мебели натащено. А с нашей - "руки назад!"
Выходим. Опять - кольцо во дворе, опять на заднее
сиденье меж двоих, тесно. И - штурман вчерашний, что из дому
вёз, та же шапка, воротник, да что-то лицо слишком знакомо?
Ба, растяпа я! это ж мой врач! - вчерашний, сегодняшний на
рассвете. Вот неприглядчивость, я бы больше понял: от самой
двери дома врач был неотлучно при мне, с чемоданчиком, в
одном шаге, берегли.
Разверзлись проклятые ворота, поехали. Две машины, и в
той - четверо, значит восьмеро опять. Попробовал опять по
гортани поводить - насторожились.
День и сегодня ростепельный, на улицах грязно, машины
друг друга обшлёпывают. Курский миновали. Три вокзала
миновали. Выворачиваем, выворачиваем - на Ленинградский
проспект. Белорусский? откуда и привезли меня когда-то
арестованного, из Европы. Нет, мимо. По грязному-грязному
проспекту, в неуютный грязный день - куда ж, как не в
Шереметьево. Самую эту дорогу я ненавижу, с прошлого лета, с
Фирсановки нашей грозной. Говорю врачу:
- Самолётом я не могу.
Поворачивается, и вполне по-человечески, не по
тюремному:
- Ничего изменить нельзя, самолёт ждёт.
(Да знал бы я - сколько ждёт! - три часа, пассажиры
измучились, кто и с детьми, отчего задержка, никто не знает.
И две комиссии, одна за другой, проверяли его состояние. И
из Европы запрашивают, наши врут: туман.)
- Но я буду с вами, и у меня все лекарства.
Опять полукольцо - теперь вокруг трапа: а что, если буду
нырять и в сторону бежать? Трап ведёт к переднему салону. В
салоне - семеро штатских да восьмой - врач, со мною. Кроме
врача все опять сменились (должны ж охрану подготовить,
освоиться). Мне указывают точное место - у прохода и в
среднем ряду, вот сюда. От меня к окну - сосед, позади нас
двое, впереди один. И через проход двое. И позади них двое.
Так что я окружен как поясом. А вот и врач: он склонился ко
мне заботливо и объясняет, какое рекомендует мне лекарство
принять сейчас, какое через полчаса, какое через два часа, и
каждую таблетку на моих глазах отрывает от фабричной пачки,
показывая мне, что - не отрава. Впрочем одна из таблеток по
моей мерке - снотворное, и я её не беру. (Усыпить меня в
дороге или одурить?) "А что, так долго лететь? - наивно
спрашиваю я его. - Сколько часов?" Ещё более наивно
озадачивается и он: "Вот, не знаю точно...". И больше уже не
ждут: захлопнулись люки, зажглась надпись о ремнях. Мой
сосед тоже очень заботливо: "Вы не летали? Вот так
застёгивается. И - "взлётных" берите, очень помогает". От
стюардессы, в синем. А уж она - тем более невинна, совсем не
знает, что тут за публика. Наши простые советские граждане.
И рулит самолёт по пасмурному грязно-снежному аэродрому.
Мимо других самолётов или зданий каких, я ничего не замечаю
отдельно: каждое из них отвратительно мне, как всякий
аэродром, а всё вместе - последнее, что я вижу в России.
Уезжаю из России я второй раз: первый раз - на фронтовых
машинах, с наступающими войсками:
Расступись, земля чужая! Растворяй свои ворота!
А приезжал - один раз: из Германии и до самой Москвы с
тремя гебистами. И вот опять из Москвы с ними же, только уже
с восемью. Арест наоборот.
Когда самолёт вздрагивает, отрываясь, - я крещусь и
кланяюсь уходящей зе