премия по литературе. В течение 8 недель, оставшихся до её вручения, государственное руководство имеет возможность энергично изменить литературную ситуацию со мной и тогда процедура вручения будет происходить в обстановке, несравненно более благоприятной, чем сложилась сейчас. По малости оставшегося времени ограничиваю своё предложение минимальными рамками: 1) В кратчайший срок напечатать (при моей личной корректуре) отдельной книгой, значительным тиражом, и выпустить в свободную продажу повесть "Раковый корпус" (Гослитиздату, если ему будет указано, вся эта работа посильна в две-три недели). Запрет этой повести, одобренной московской секцией прозы, принятой "Новым миром", является чистым недоразумением. 2) Снять все виды наказаний (исключения студентов из институтов и др.) с лиц, обвинённых в чтении и обсуждении моих книг. Снять запрет с библиотечного пользования ещё уцелевшими экземплярами моих прежде напечатанных рассказов. Дать объявление о подготовке к печати сборника рассказов (не издававшегося ни разу). Если это будет принято и осуществлено, я могу передать Вам для опубликования мой новый, в этих днях кончаемый, роман "Август четырнадцатого". Эта книга и вовсе не может встретить цензурных затруднений: она представляет детальный военный разбор "самсоновской катастрофы" 1914 г., где самоотверженность и лучшие усилия русских солдат и офицеров были обессмыслены и погублены параличом царского военного командования. Запрет в нашей стране ещё и этой книги вызвал бы всеобщее изумление. Если потребуется личная встреча, беседа, обсуждение - я готов приехать. Солженицын 14 октября 1970 г. [15] КОРОЛЕВСКОЙ ШВЕДСКОЙ АКАДЕМИИ НОБЕЛЕВСКОМУ ФОНДУ Многоуважаемые господа! В телеграмме на имя секретаря Академии я уже выражал и теперь повторно выражаю благодарность за честь, оказанную мне присуждением Нобелевской премии. Внутренне я разделяю её с теми своими предшественниками и русской литературе, кто по трудным условиям минувших десятилетий не дожил до присуждения такой премии, либо при своей жизни мало был известен читающему миру в переводах и даже своим соотечественникам - в подлинниках. В той же телеграмме я выразил намерение принять Ваше приглашение приехать в Стокгольм, хотя и представлял ожидающую меня, принятую в нашей стране при всякой заграничной поездке, унизительную процедуру заполнения специальных анкет, получения характеристик от партийных организаций - даже для беспартийного, и инструктажей о поведении. Однако за минувшие недели враждебное отношение к моей премии, проявленное в отечественной прессе, и по-прежнему преследуемое состояние моих книг (за их чтение увольняют с работы, исключают из институтов) заставляют предположить, что моя поездка в Стокгольм будет использована для того, чтоб отсечь меня от родной земли, попросту преградить мне возврат домой. С другой стороны, в присланных Вами материалах по распорядку вручения премий я обнаружил, что в нобелевских торжествах много церемонийной праздничной стороны, утомительной для меня, непривычной при моём образе жизни и характере. Деловая же часть - нобелевская лекция, не входит собственно в церемониал. Позже, в телеграмме и письме, Вы высказали сходные опасения по поводу суеты, могущей сопутствовать моему пребыванию в Стокгольме. Взвесив всё вышесказанное и пользуясь Вашим любезным разъяснением, что личный приезд на церемонию не является обязательным условием получения премии, я предпочел в настоящее время не подавать ходатайства о поездке в Стокгольм. Нобелевские диплом и медаль я мог бы, если такая форма окажется для Вас приемлема, получить в Москве от Ваших представителей в обоюдно удобный для Вас и меня срок. Как предусмотрено уставом Нобелевского фонда, в течение полугода от 10 декабря 1970 г. я готов прочесть или представить письменно Нобелевскую лекцию. Письмо это - открытое, и я не возражаю, если Вы опубликуете его. С лучшими пожеланиями А. Солженицын 27 ноября 1970 г. [16] ВАШЕ ВЕЛИЧЕСТВО! ДАМЫ И ГОСПОДА! Я надеюсь, мое невольное отсутствие не омрачит полноты сегодняшнего церемониала. В череде коротких приветственных слов ожидается и моё. Ещё менее я хотел бы, чтобы моё слово омрачило торжество. Однако не могу пройти мимо той знаменательной случайности, что день вручения Нобелевских премий совпадает с Днём Прав человека. Нобелевским лауреатам нельзя не ощутить ответственности перед этим совпадением. Всем собравшимся в стокгольмской ратуше нельзя не увидеть здесь символа. Так, за этим пиршественным столом не забудем, что сегодня политзаключённые держат голодовку в отстаивании своих умалённых или вовсе растоптанных прав. А. Солженицын 10 декабря 1970 [17] ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО министру госбезопасности СССР Андропову Многие годы я молча сносил беззакония Ваших сотрудников: перлюстрацию всей моей переписки, изъятие половины её, розыск моих корреспондентов, служебные и административные преследования их, шпионство вокруг моего дома, слежку за посетителями, подслушивание телефонных разговоров, сверление потолков, установку звукозаписывающей аппаратуры в городской квартире и на садовом участке и настойчивую клеветническую кампанию против меня с лекторских трибун, когда они предоставляются сотрудникам Вашего министерства. Но после вчерашнего налёта я больше молчать не буду. Мой садовый домик (село Рождество, Наро-Фоминский район) пустовал, обо мне был расчёт у подслушивателей, что я в отъезде. Я же, по внезапной болезни вернувшись в Москву, попросил моего друга Александра Горлова съездить на садовый участок за автомобильной деталью. Но замка на домике не оказалось, а изнутри доносились голоса. Горлов вступил внутрь и потребовал от налётчиков документы. В маленьком строении, где еле повернуться трем-четырем, оказалось их до десятка, в штатском. По команде старшего: "В лес его! И заставьте молчать!" - Горлова скрутили, свалили, лицом о землю поволокли и лес и стали жестоко избивать. Другие же тем временем поспешно бежали кружным путём, через кусты, унося к своим автомобилям свёртки, бумаги, предметы (может быть - и часть своей привезённой аппаратуры). Однако Горлов энергично сопротивлялся и кричал, созывая свидетелей. На его крик сбежались соседи с других участков, преградили налётчикам путь к шоссе и потребовали документы. Тогда один из налётчиков предъявил красную книжечку удостоверения, и соседи расступились. Горлова же с изуродованным лицом, изорванным костюмом повели к машине. "Хороши же ваши методы!" - сказал он сопровождающим. "Мы - на операции, а на операции нам всё позволено." По предъявленному соседям документу - капитан, а по личному заявлению - Иванов сперва повёз Горлова в нарофоминскую милицию, где местные чины почтительно приветствовали "Иванова". Там "Иванов" потребовал с Горлова же (!) объяснительную записку о происшедшем. Хотя и сильно избитый, Горлов изложил письменно цель своего приезда и все обстоятельства. После этого старший налётчик потребовал с Горлова подписку о неразглашении. Горлов наотрез отказался. Тогда поехали в Москву, и в пути старший налётчик внушал Горлову в следующих буквальных фразах: "Если только Солженицын узнает, что произошло на даче, считайте, что ваше дело кончено. Ваша служебная карьера (Горлов - кандидат технических наук, представил к защите докторскую диссертацию, работает в институте Гипротис Госстроя СССР) дальше не пойдёт, никакой диссертации вам не защитить. Это отразится на вашей семье, на детях, а если понадобится - мы вас посадим." Знающие нашу жизнь знают полную осуществимость этих угроз. Но Горлов не уступил им, подписку дать отказался, и теперь над ним нависает расправа. Я требую от Вас, гражданин министр, публичного поименования всех налётчиков, уголовного наказания их и публичною же обьяснения этого события. В противном случае мне остаётся считать их направителем - Вас. А. Солженицын 13 августа 1971 г [18] Председателю Совета Министров СССР А. Н. КОСЫГИНУ Препровождаю Вам копию моего письма министру госбезопасности. За все перечисленные беззакония я считаю его ответственным лично. Если правительство СССР не разделяет этих действий министра Андропова, я жду расследования. А Солженицын 13 августа 1971 г [19] Есть много способов убить поэта. Для Твардовского было избрано: отнять его детище - его страсть - его журнал. Мало было шестнадцатилетних унижений, смиренно сносимых этим богатырём, - только бы продержался журнал, только бы не прервалась литература, только бы печатались люди и читали люди. Мало! - и добавили жжение от разгона, от разгрома, от несправедливости. Это жжение прожгло его в полгода, через полгода он уже был смертельно болен и только по привычной выносливости жил до сих пор - до последнего часа в сознании. В страдании. Т_р_е_т_и_й день. Над гробом портрет, где покойному близ сорока и желанно-горькими тяготами журнала ещё не борождён лоб, и во всё сиянье - та детски-озарённая доверчивость, которую пронёс он черезо всю жизнь, и даже к обречённому она возвращалась к нему. Под лучшую музыку несут венки, несут венки... "От советских воинов"... Достойно. Помню, как на фронте солдаты все сплошь отличали чудо чистозвонного "Тёркина" от прочих военных книг. Но помним и: как армейским библиотекам запретили подписываться на "Новый мир". И совсем недавно за голубенькую книжку в казарме тягали на допрос. А вот вся нечётная дюжина Секретариата вывалила на сцену. В почётном карауле те самые мёртво-обрюзгшие, кто с улюлюканьем травили его. Это давно у нас так, это - с Пушкина: именно в руки недругов попадает умерший поэт. И расторопно распоряжаются телом, вывёртываются в бойких речах. Обстали гроб каменной группой и думают - отгородили. Разогнали наш единственный журнал и думают - победили. Надо совсем не знать, не понимать последнего века русской истории, чтобы видеть в этом свою победу, а не просчёт непоправимый. Безумные! Когда раздадутся голоса молодые, резкие - вы ещё как пожалеете, что с вами нет этого терпеливого критика, чей мягкий увещательный голос слышали все. Вам впору будет землю руками разгребать, чтобы Трифоныча вернуть. Да поздно. А. Солженицын к девятому дню (27 декабря 1971) [20] Москва, 22 октября 1971 ШВЕДСКАЯ АКАДЕМИЯ, г. КАРЛУ РАГНАРУ ГИРОВУ НОБЕЛЕВСКИЙ ФОНД, г. НИЛЬСУ К. СТОЛЕ Многоуважаемые господа! Получил Ваше "Сообщение для прессы" от 7.10.71, благодарю. Действительно, в прошлом году посол г. Ярринг в числе других вариантов предлагал передать мне Нобелевский диплом и медаль в шведском посольстве в Москве. Уже поняв к моменту нашей с ним беседы, что я не смогу выехать в Стокгольм, я хотел принять именно этот предложенный мне вариант, понимая так, что вручение будет происходить открыто, при каком-то числе собравшихся, и я смогy прочесть перед ними свою Нобелевскую лекцию. Однако посол Ярринг категорически возразил мне, что вручение может быть только конфиденциальным, "вот как сейчас, в кабинете". Согласиться на такое предложение мне казалось унизительным для самой Нобелевской премии, как будто она есть что-то порочное, что надо скрывать от людей. Как я понимаю, вручение Нобелевских премии потому и происходит публично, что церемония эта содержит общественный смысл. Когда я писал Вам 27.11.70, что готов принять Нобелевские знаки и в Москве, я подразумевал именно такое естественное истолкование. С тex пор ни моё положение, ни моя точка зрения не изменились. И в нынешнем году, как и в прошлом, я готов получить Нобелевские знаки в Москве, но, разумеется, не конфиденциально. Если же, как и в пришлом году, такое вручение будет сочтено нежелательным или неудобным, я вновь буду просить Вас оставить мои Нобелевские знаки для дальнейшего хранения в Нобелевском фонде, тем более, что это не противоречит Вашим правилам, как я узнал из присланного Вами коммюнике. В этом случае я вместе с Вами буду сохранять терпеливую надежду, что в каком-то году обстоятельства станут, наконец, благоприятны для моего участия в традиционной Нобелевской церемонии в Стокгольме. Лично Вам обоим я приношу свои глубокие извинения, что невольно послужил причиной излишних беспокойств и забот, которых Вы не испытывали с большинством моих предшественников. С самыми тёплыми пожеланиями А. Солженицын Стокгольм, 22 ноября 1971 г. Дорогой господин Солженицын, Нильс Столе и я встретились теперь с Гуннаром Яррингом. Наша беседа ни к чему новому не привела, но мы едва ли и ожидали положительных результатов. Приходится констатировать, что в посольстве нет подходящего помещения для публичной лекции и что Академия в данное время лишена возможности устроить такое помещение в другом месте в Москве. Нам придётся вооружиться терпением, как Вы пишете, в надежде, что обстоятельства позволят нам позже осуществить желания, от которых сейчас приходится отказаться. Знаки почёта всё ещё остаются здесь. Но я, естественно, всегда готов поехать в Москву, чтобы передать Вам в достойных формах Нобелевский диплом и медаль в посольстве или другом, удобном для Вас месте, по мере возможности. В этом случае я может быть мог бы взять с собой копию Вашей лекции, чтобы она могла быть опубликована в Les Prix Nobel в ожидании случая, когда Вы могли бы сами прочитать её. Это только предложение, о котором я хотел упомянуть. С самыми искренними пожеланиями Ваш К. Р. Гиров [21] Москва, 4 декабря 1971 ГОСПОДИНУ КАРЛУ РАГНАРУ ГИРОВУ, КОРОЛЕВСКАЯ ШВЕДСКАЯ АКАДЕМИЯ, СТОКГОЛЬМ Дорогой господин Гиров! Четыре последних Ваших письма (от 7 и 14 октября, 9 и 22 ноября) всё более проясняют, посильно ли вручить мне Нобелевские знаки в Москве, в достойной, как Вы пишете, обстановке. Скажу прежде всего: хотя помехи как будто упрочиваются, а бодрость ослабевает, я высоко и даже сердечно ценю высказанное Вами непреклонное намерение приехать в Москву лично, во всякое время и при любых обстоятельствах, для того, чтоб это вручение состоялось. Я искренне благодарен Вам за это решение и, откровенно говоря, считаю, что оно как луч проходит сквозь эту препятственную ситуацию. Итак, после всех запросов, газетных статей, коммюнике для прессы, ответов шведского МИД и даже личных разъяснений Вашего премьер-министра, нас возвращают к тому, что безо всяких усилий великодушно предлагал мне г. Ярринг еще год назад: тайное безгласное вручение Нобелевских знаков в его закрытом кабинете. По пословице, из большой тучи да малая капля... А вся досадность оказывается в том, что шведское посольство в Москве просто не имеет помещения для любой иной процедуры. (И от этого бедствия, может быть, даже никогда не проводит приёмов?) Закрадывается: а нет ли здесь семантического недоразумения? Не понимает ли господин посол Ярринг и стоящая над ним администрация под "публичностью", "гласностью" процедуры - непременно "массовость" её? - уж если не с глазу на глаз, так только при тысяче человек? Для того, действительно, помещения нет. Но в кабинете самого господина Ярринга - неужели не расставить стульев на 30 человек? И если эти гости будут приглашены Вами и мною, - то вот, по моему и вполне достойная публичная обстановка для чтения Нобелевской лекции. Таково самое простое решение. Увы, увы, боюсь, что не поверхностная семантика разлучает нас и владельцев помещений, но неожиданная разность в понимании того, где проходят границы культуры. По делам культуры шведское посольство имеет в своем составе атташе и, стало быть, обнимает своим ведением всевозможные культурные вопросы, акты, события, - но вот рассматривает ли оно вручение Нобелевской премии (к сожалению, на этот раз мне) как явление культурной жизни, соединяющее наши народы? А если нет, а скорее даже как предосудительную тень, грозящую омрачить посольскую деятельность, - то ведь тогда и при самом просторном помещении, господин Гиров, для нашей с Вами процедуры места никак не найти. Но тут я с утешением вспоминаю Ваши слова, что Шведская Академия и Нобелевский Фонд в своей деятельности и в своих решениях независимы и неприкосновенны, и этому факту могла бы нанести даже и ущерб официальная церемония, организованная "как бы" шведским государством. Очень понимая и разделяя это Ваше чувство, с другой же стороны не зная в Москве такой общественной или кооперативной организации, которая согласилась бы предоставить нам помещение для искомой цели, я осмелюсь предложить Вам иной вариант: совершить всю церемонию в Москве на частной квартире, а именно - по адресу, по которому Вы посылаете мне письма. Квартира эта, правда, никак не просторнее шведского посольства, но 40-50 человек разместятся, по русским понятиям, вполне свободно. Церемония может несколько потерять в официальности, зато выиграть в домашней теплоте. И зато, вообразите, господин Гиров, какой душевный груз мы при этом снимем и с господина шведского посла и даже со шведского министерства Иностранных дел. Я не знаю Нобелевских анналов, но предполагаю, что уже и в прошлом мог быть случай, когда нобелевский лауреат оказывался прикован к месту - ну, например, болезнью - и представитель фонда или Академии выезжал и вручал ему премию прямо на дому. А если все варианты окажутся нам с Вами преграждёнными? Что ж, тогда подчинимся судьбе, пусть мои Нобелевские знаки продолжают и дальше храниться в Нобелевском Фонде, они ведь нисколько от того не обесцениваются. И когда-нибудь, даже после моей смерти, Ваши преемники с пониманием вручат эти знаки моему сыну. Однако, уже переждавшая год, старится Нобелевская лекция по литературе за 1970 год. Как нам быть с ней? В этом письме, господин Гиров, я допустил несколько шутливый тон - лишь для того, что так легче одолеваются неприятные затруднения. Но Вы почувствуете, что этот тон нигде не отнёсся лично к Вам. Ваше решение благородно, находится на пределе Ваших возможностей, и я снова тепло благодарю Вас за него. Передайте мои самые добрые пожелания господину Нильсу Столе, который, как я понял, вполне разделяет Ваши взгляды и оценки. Всё же веря, что нам с Вами не закрыто в жизни и встретиться, крепко жму Вашу руку Искренне Ваш А. Солженицын [22] ИНТЕРВЬЮ А. СОЛЖЕНИЦЫНА газетам "Нью-Йорк Таймc" и "Вашингтон Пост" Москва, 30 марта 1972 (Над чем сейчас работает.) "Октябрь Шестнадцатого", это второй Узел той же книги. (Скоро ли кончит.) Нет. В ходе работы выяснилось, что этот Узел сложнее, чем я предполагал. Приходится охватить историю общественных и духовных течений с конца XIX века, ибо они впечатлелись в персонажей. Без предшествующих событий не понять и людей. (Не опасается ли, углубясь в детальную историю России, удалиться от тем общечеловеческих и вневременных.) Мне кажется, наоборот: тут многое выясняется общее и даже вневременное. (Много ли материалов приходится изучать.) Очень много. И эта работа с одной стороны для меня малопривычна, ибо до последнего времени я занимался только современностью и писал из своего живого опыта. А с другой стороны так много внешних враждебных обстоятельств, что гораздо легче было никому не известному студенту в провинциальном Ростове в 1937-38 годах собирать материалы по Самсоновской катастрофе (ещё не зная, что и мне суждено пройти по тем же местам, но только не нас будут окружать, а - мы). И хотя хибарка, где мы жили с мамой, уничтожена бомбой в 42-м году, сгорели все наши вещи, книги, бумаги - эти две тетрадочки чудом сохранились, и когда я вернулся из ссылки, мне передали их. Теперь я их использовал. Да, тогда мне не ставили специальных преград. А сейчас... Вам, западным людям, нельзя вообразить моего положения. Я живу у себя на родине, пишу роман о России, но материалы к нему мне труднее собирать, чем если бы я писал о Полинезии. Для очередного Узла мне нужно побывать в некоторых исторических помещениях, но там - учреждения, и власти не дают мне пропуска. Мне преграждён доступ к центральным и областным архивам. Мне нужно объезжать места событий, вести расспросы стариков - последних умирающих свидетелей, но для того нужны одобрение и помощь местных властей, которых мне не получить. А без них - все замкнутся, из подозрительности никто рассказывать не будет, да и самого меня без мандата на каждом шагу будут задерживать. Это уже проверено. (Могут ли это делать другие - помощники, секретарь.) Не могут. Во-первых, как не-член Союза писателей я не имею права на секретаря или помощника. Во-вторых, такой секретарь, представляющий мои интересы, так же был бы стеснён и ограничен, как и я. А в-третьих, мне просто было бы нечем платить секретарю. Ведь после гонораров за "Ивана Денисовича" у меня не было существенных заработков, только ещё деньги, оставленные мне покойным К. И. Чуковским, теперь и они подходят к концу. На первые я жил шесть лет, на вторые - три года. Мне удалось это потому, что я ограничил свои расходы на прежнем уровне, как в преподавательское время. На самого себя я никогда не трачу больше, чем надо было бы платить секретарю. (Нельзя ли брать деньги с Запада) Я составил завещание, и когда создастся возможность осуществлять его - все гонорары будут направлены моим адвокатом для общественного использования у меня на родине. (Чистосердечная, никогда не лгущая "Литературная газета" так и напечатала "он дал подробные указания, как следует распорядиться гонорарами", а что для общественного использования на родине - попало у неё в невинное сокращение.) Сам же я буду пользоваться лишь Нобелевской премией. Однако получение и этих денег сделали мне унизительным, трудным и неопределённым. Министерство внешней торговли объявило мне, что на каждую приходящую сумму потребуется специальное решение коллегии выплачивать ли мне её вообще, в каком виде, сколько процентов. (Как же всё-таки удаётся собирать материалы) Тут опять особенность нашей жизни, которую западному человеку, вероятно, трудно понять. Насколько я представляю, может быть тоже неверно, на Западе установилось, что каждый труд должен быть оплачен, и малопринято делать работу бесплатно. А у нас например тот же Самиздат на чём и держится, как не на бесплатности? Люди тратят свой труд, свободное время, сидят ночами над работой, за которую могут попасть только под преследования. Так и со мной. О моей работе, моей теме широко известно в обществе, даже и за пределами Москвы, и доброхоты, часто мне незнакомые, шлют мне, передают, разумеется не по почте, а то бы не дошло - разные книги, даже редчайшие, свои воспоминания и т. д. Иногда это бывает впопад и очень ценно, иногда невпопад, но всегда трогает и укрепляет во мне живое ощущение, что я работаю для России, а Россия помогает мне. И иначе. Часто я сам прошу знающих людей, специалистов - о консультациях, порой очень сложных, о выборке материалов, которая требует времени и труда, и не только никто никогда не спрашивал вознаграждения, но все наперебой рады помочь. А ведь это бывает ещё и очень опасно. Вокруг меня и моей семьи создана как бы запретная, заражённая зона. И посегодня в Рязани остались люди, уволенные с работы за посещение моего дома несколько лет назад. Директор московского института членкор Т. Тимофеев, едва узнав, что работающий у него математик - моя жена, так перетрусил, что с непристойной поспешностью вынудил её увольнение, хотя это было почти тотчас после родов и вопреки всякому закону. Семья совершила вполне законный квартирный обмен, пока не было известно, что эта семья - моя. Едва узналось - несколько чиновников в Моссовете были наказаны: как они допустили, что Солженицын, хотя не сам, но его сын младенец, прописан в центре Москвы? Так что мой консультант иногда встретится со мной, поконсультирует час или два - и тут же за ним начинается плотная слежка, как за государственным преступником, выясняют личность. А то и дальше следят с кем встречается уже этот человек. Впрочем, не всегда так. У госбезопасности свои график, свои глубокие соображения. Иные дни внешнего наблюдения нет или только простейшее. Иные - как обвисают, например, перед приездом Генриха Бёлля. Поставят у двух ворот по машине, в каждой сидят по трое, да и смена ведь не одна, и вослед моим посетителям едут, так и гоняются за пешеходами. Если вспомнить, что круглосуточно подслушивают телефонные и комнатные разговоры, анализируются магнитные плёнки, вся переписка, а в каких-то просторных помещениях все полученные данные собирают, сопоставляют, да чины не низкие, - то надо удивляться, сколько бездельников в расцвете лет и сил, которые могли бы заниматься производительным трудом на пользу отечества, заняты моими знакомыми и мною, придумывают себе врагов. А ещё кто-то роется в моей биографии, кто-то посылает агентов за границу, чтобы внести хаос в издание моих книг. Кто-то составляет и регулирует общий план удушения меня. План этот ещё не принес успеха и потому несколько раз перестраивался на ходу. Но развитие его за минувшие годы можно проследить по стадиям. Удушить меня решили с 1965 года, когда арестовали мой архив и ужаснулись моим произведениям лагерных лет - как будто они могли не нести на себе печати обречённых навек людей! Если б это были сталинские годы, то ничего проще: исчез и всё, и никто не спросит. А после XX и XXII съездов сложней. Сперва решили замолчать меня. Нигде ни строчки не появится, никто не упомянёт даже бранно, и через несколько лет меня забудут. Тогда и убрать. Но уже шла эпоха Самиздата, и мои книги растекались по стране, потом уходили и за границу. Замолчать - не вышло. Тогда-то против меня начали (и по сегодня не кончили) клевету с закрытых трибун. Этого тоже западному человеку почти и представить нельзя. Существует по всей стране устоявшаяся сеть партийного и общественного просвещения и лекционная сеть. Нет такого учреждения или воинской части, районною центра или совхоза, где бы по определённому расписанию не выступали лекторы и пропагандисты, и все они, во всех местах, в одно и то же время говорят одно и то же, полученное по инструкциям из одною центра. Бывают и некоторые варианты - столичные, областные, армейские, академические и т. д. Благодаря тому, что допускаются только свои сотрудники или живущие в данном районе, такие лекции фактически носят закрытый характер, или прямо закрытый. Иногда так и командуют, даже научным работникам: уберите записные книжки и авторучки. В эту сеть можно вложить любую информацию, любой лозунг. С 1966 года дали команду говорить обо мне сперва, что я сидел при Сталине за дело, что я реабилитирован неверно, что произведения мои преступны и т. д. Причём сами лекторы сроду не читали тex произведений, потому что боялись дать и им, но им велено было так говорить. Система, замысел в том, что читают только своим сотрудникам. Снаружи - тишь и благодать, никакой травли, а по стране разливается клевета и неотразимая, не поедешь во все города, не пустят в закрытые аудитории, лекторов этих тысячи, возражать некому, а клевета завладевает умами. (Как это становится известно) А - эпоха новая, эпоха другая. И из провинции и по Москве очень много ко мне стекается. Время такое, что на всех этих лекциях, даже самых закрытых, везде сидят мои доброжелатели и потом разными путями мне передают: такого-то числа в такой-то аудитории лектор по фамилии такой-то говорил о вас такую-то ложь и гадость. Самое яркое я записываю, может когда-нибудь и пригодится, какому-то из этих лекторов и предъявить. Может быть, наступит в нашей стране и такое время, когда они за это персонально ответят по суду. (Почему слушатели не возражают тут же, если видят искажение) О, это у нас невозможно и сегодня. Встать и возразить партийному пропагандисту никто не смеет, завтра прощайся с работой, а то и со свободой. Бывали и такие случаи, что по мне, как по лакмусу, проводили проверку на лояльность при отборе в аспирантуру или на льготную должность. "Читали Солженицына? Как к нему относитесь?" и от ответа зависит судьба претендента. Говорят на этих лекциях мною и пустяков. Одно время перемалывали мою семенную историю, нисколько не зная суть её, a - на самом кухонном уровне. Представьте, какая у нас занятость и за что платят зарплату, если не бабы базарные, но штатные пропагандисты в сети просвещения обсуждают с трибуны чью-то женитьбу, рождение и крещение сына. Одно время очень охотно обыгрывали моё отчество "Исаевич". Говорили, так вроде небрежно "Между прочим, его настоящая фамилия Солженицер или Солженицкер но это, конечно, в нашей стране не имеет значения". А по серьёзному была взята установка, к чему легко склоняется ухо слушателей: изменник родине. У нас вообще для травли приняты никогда не аргументы, но самые примитивные ярлыки, грубейшие клички, наиболее простые, чтобы вызвать, как говорится, "ярость масс". В 20-е годы это был "контрреволюционер", в 30-e - "враг народа", с 40-х - "изменник родине". Ах, как листали мои военные документы, как искали, не был ли я хоть два денёчка в плену, как Иван Денисович, - вот была бы находка! Но впрочем, с закрытых трибун можно плести доверчивой публике любую ложь. И понесли - годами, годами, по всем близким и отдалённым аудиториям, по всей стране. Солженицын добровольно сдался немцам в плен! Нет, целую батарею сдал! После этого служил у оккупантов полицаем! Нет, был власовцем! Нет, прямо служил в Гестапо! Снаружи - тихо, никакой травли, а под коркой - уже опухоль клеветы. Как-то проводил "Новый мир" читательскую конференцию в Новосибирске - прислали Твардовскому записку "Как вы могли допустить, что в Вашем журнале печатался сотрудник гестапо?" Таким образом, общественное мнение по всей стране было вполне подготовлено к любой расправе надо мной. А всё-таки - эпоха не та, не раздавить без гласности. Правда, пришлось публично признаться, что я был боевой офицер, что моя боевая служба безупречна. Туман повисел- повисел без дождя и стал рассеиваться. Тогда началась новая кампания обвинений, что я сам передал "Раковый корпус" на запад. С закрытых трибун чего только ни врали как на границе (неизвестно где) задержали знакомого моего знакомою (имён - никаких), а у него в чемодане двойное дно, а там-то - мои произведения (названий никаких). И эту дребедень серьёзно внушали всей провинции, и люди ужасались, какой я злодей, опять-таки изменник родине. - Потом с исключением из Союза писателей открыто мне намекали, чтоб я убирался из страны - под ту же "измену родине" подводя. Потом - вокруг Нобелевской премии. Со всех трибун заладили: Нобелевская премия - иудина плата за предательство своей родины. И сейчас повторяют, не стесняясь, что могут бросить тень, например, на Пабло Неруду. Незапасливо оскорбляют всех нобелевских лауреатов и сам институт Нобелевских премий. (Но ведь "Август Четырнадцатого" передал за границу сам - и это действие не инкриминируют) Пока хватает ума не инкриминировать. Но честная "Литературная газета" и здесь допускает сокращение, невинное, как все её "сокращения". "Солженицын сразу передал рукопись своего романа за границу", - о, не ложь! упущено самое маленькое: после того как предложил семи советским издательствам - "Художественной литературе", "Советскому писателю", "Молодой гвардии" и разным журналам, не хотят ли они хоть прочесть, хоть полистать мой роман - и ни одно не изъявило желания даже взять его в руки. Как сговорились. Ни одно не ответило на моё письмо, ни одно не попросило рукописи. Однако, появление "Августа" надоумило моих преследователей о новом пути. Дело в том, что в этом романе я подробно рассказал о материнской и отцовской линиях. Хотя моих родственников знали многие ныне живущие друзья и знакомые, но, как ни смешно, всеведущая госбезопасность только из этого романа и узнала. Тут они и бросились "по следу" с целью скомпрометировать меня - по советским меркам. Усилия их при этом раздвоились. Сперва ожила опять расовая линия. Верней, еврейская. Специальный майор госбезопасности по фамилии Благовидов кинулся проверять личные дела всех Исаакиев в архивах Московского университета за 1914 г в надежде доказать, что я - еврей. Это дало бы соблазнительную возможность "объяснить" мою литературную позицию. Ведь с появлением исторического романа задача тех, кто травит меня - сложнеет: мало опорочить самого автора, ещё надо подорвать доверие к его взглядам на русскую историю - уже высказанным и возможным будущим. Увы расовые исследования сорвались: оказался я русский. Тогда сменили расовую линию на классовую, для чего поехали к старой тётке, сплели статью из её рассказов и поручили бульварному "Штерну" напечатать. Главный редактор "Штерна" теперь настаивает, что именно его корреспондент был у моей тетушки в сентябре, после Ливадии. Но все врёт. Приехали в августе, а не в сентябре трое советских граждан, прекрасно говоривших по-русски (а Штейнер, кажется, и не говорит) и были у тётушки пять раз, не торопились. Очень восхищались её собственной биографией, попросили у неё записки почитать на несколько часов - и больше не вернулись, украли. Наружностей их она, почти слепая, не видела, но по ухватке, по психологической окраске - характер диккенсовского Иова Троттера, гости были из компании Виктора Луя, да не исключу, что и сам он. Связь "Штерна" с Виктором Луем давно хорошо известна. Например, когда Луй приезжал ко мне оправдываться, будто не он продал "Раковый корпус" на запад, - детали нашего с ним разговора и его воровские фотографии (телеобъективом из кустов) появились именно в "Штерне", уже не за его подписью. Даже на моём малом опыте я заметил, что "Штерн" имеет особые льготы в нашей стране, ему доступны такие телефоны и адреса, которые можно получить лишь от тех, кто подслушивает мои телефонные разговоры и перлюстрирует мои письма. Едва появилась статья в "Штерне", как секретарь Союза писателей Верченко сказал на партсобрании: "Это тот источник, которому мы имеем все основания верить". Публикация в "Штерне" руководится из того же центра, откуда и пиратские издания Флегона и Ланген-Мюллера, которыми хотели подорвать систему международной защиты моих книг. (Есть мнение, что у Ланген-Мюллера неплохой перевод) Я уверен, что перевод нивелирован, то есть срезан языковой рельеф. У меня там часто эллиптический синтаксис, то есть, с пропусками как будто даже необходимых слов, это очень трудно для иностранца, да ещё за 4 месяца? Может быть, их там коллектив переводчиков сидел, денег ведь не жалели! Но от коллектива перевод не станет лучше. (Издатель Фляйсснер уверяет, что он получил рукопись ещё весной, из Самиздата.) Такой же лгун. Как мог он получить, если я до июня выпустил из стола только тот один экземпляр, который пошёл в ИМКА-пресс? Ну, пусть назовёт, от кого получил. Это должен быть или очень уж близкий ко мне человек или вор из разряда тех, кто приходит в отсутствие хозяина в его дом с надёжным удостоверением. Фляйсснер хочет неблагородно спрятаться за наш благородный Самиздат. Он делает логическую натяжку: раз предыдущие мои вещи сперва появлялись в Самиздате, значит и в этот раз так. А как раз и не так! Предыдущие вещи я давал читать беспрепятственно. Эту же книгу я хотел сам непременно довести до печатания. Лишь когда книга вышла - лишь тогда я стал давать и рукопись желающим. Так вот, по ухватке штерновской статьи, по шкодливой подсказке, проглядываются знакомые сочинители, особенно там, где решаются судить о природе литературного творчества. Мы узнаём, что Солженицын применил такой хитрый литературный приём: перенёс действие в дореволюционное время - для того углубился в людей другой эпохи, прочёл немало военных и исторических трудов, напрягся изобразить не ту войну, которую сам прошёл, а другую, непохожую, - и всё для того, чтобы на 740-й странице высунуться с одной фразой, которую "Штерн" подсказывает понять в переносном смысле и посадить Солженицына в тюрьму. Точно, как в своё время вожди Союза писателей упрекали меня, что я подробно изучал онкологию, вступил в раковую клинику и раком заболел нарочно, - чтобы подсунуть какой-то символ. Трусливые шкодники лезут судить о природе художественной литературы. Им невозможно в голову вобрать, что человек давно не нуждается в прятках и говорит о современности открыто всё, что думает. (Насколько достоверны сведения в статье "Штерна") Да уж будем говорить без псевдонима - в статье "Литгазеты". Достоверны в том, что уже совпадает с напечатанным моим романом. В остальном есть смехотворный вздор, а есть и очень направленная, продуманная ложь. Только в усердии перебрали. Например, утверждают, что оба моих деда были помещиками на Северном Кавказе. "Литературной газете" всё-таки неудобно до такой степени не знать отечественной истории. Кроме нескольких всем известных казачьих генералов, никаких помещиков, то есть, дворян землевладельцев, потомков древней знати, получившей земли за военную службу, на Северном Кавказе вообще никогда не бывало. Все земли принадлежали Терскому и Кубанскому линейным казачьим войскам. Эти земли до самого XX века многие пустовали, не хватало рабочих рук. Крестьяне-поселенцы могли получать в собственность лишь небольшие участки, но казачье войско охотно сдавало в аренду сколько угодно, по баснословно низкой цене. Деды мои были не казаки, и тот и другой - мужики. Совершенно случайно мужицкий род Солженицыных зафиксирован даже документами 1698 года, когда предок мой Филипп пострадал от гнева Петра I (газетa "Воронежская коммуна" от 9 марта 1969 г., статья о городе Боброве.) А прапрадеда за бунт сослали из Воронежской губернии на землю Кавказского войска. Здесь, видимо, как бунтаря, в казаки не поверстали, а дали жить на пустующих землях. Были Солженицыны обыкновенные ставропольские крестьяне, в Ставрополье до революции несколько пар быков и лошадей, десяток коров да двести овец никак не считались богатством. Большая семья и работали все своими руками. И на хуторе стояла простая глинобитная землянка, помню её. Но для классовой линии, чтобы оправдалась Передовая Теория, нужно приврать: какой-то банк, приписать ноли к имуществу, придумать 50 батраков, двоюродную сестру колхозницу вызвать в правление на допрос, а под кисловодским дачным домом Щербаков, где я родился, подписать, что это "деревенское помес