ала как на что-то мелкое. -- Я должен идти думать, -- сказал он, не обращаясь ни к кому. Никто не возразил. Рубин с затенЈнным лицом вышел из кабинета, прошЈл мимо дежурного по институту и, никого не замечая, стал спускаться по лестнице красными дорожками. Надо будет и Глеба затянуть в эту новую группу. Как же работать, ни с кем не советуясь?.. Задача будет очень трудна. Работа над голосами только-только у них началась. Первая классификация. Первые термины. Азарт исследователя загорался в нЈм. По сути, это новая наука: найти преступника по отпечатку его голоса. До сих пор находили по отпечатку пальцев. Назвали: {273} дактилоскопия, наблюдение пальцев. Она складывалась столетиями. А новую науку можно будет назвать голосо-наблюдение (так бы Сологдин назвал), фоноскопия. И создать еЈ придЈтся в несколько дней. Петров. Сяговитый. Володин. Щевронок. Заварзин. -------- 37 На мягком сиденьи, ослонясь о мягкую спинку, Нержин занял место у окна и отдался первому приятному покачиванию. Рядом с ним на двухместном диванчике сел Илларион Павлович Герасимович, физик-оптик, узкоплечий невысокий человек с тем подчЈркнуто-интеллигентским лицом, да ещЈ в пенсне, с каким рисуют на наших плакатах шпионов. -- Вот, кажется, ко всему я привык, -- негромко поделился с ним Нержин. -- Могу довольно охотно садиться голой задницей на снег, и двадцать пять человек в купе, и конвой ломает чемоданы -- ничто уж меня не огорчает и не выводит из себя. Но тянется от сердца на волю ещЈ вот эта одна живая струнка, никак не отомрЈт -- любовь к жене. Не могу, когда еЈ касаются. В год увидеться на полчаса -- и не поцеловать? За это свидание в душу наплюют, гады. Герасимович сдвинул тонкие брови. Они казались скорбными даже когда он просто задумывался над физическими схемами. -- Вероятно, -- ответил он, -- есть только один путь к неуязвимости: убить в себе все привязанности и отказаться от всех желаний. Герасимович был на шарашке Марфино лишь несколько месяцев, и Нержин не успел близко познакомиться с ним. Но Герасимович нравился ему неизъяснимо. Дальше они не стали разговаривать, а замолчали сразу: поездка на свидание -- слишком великое событие в жизни арестанта. Приходит время будить свою забытую милую душу, спящую в усыпальнице. Подымаются воспоминания, которым нет ходу в будни. Собираешься с чув- {274} ствами и мыслями целого года и многих лет, чтобы вплавить их в эти короткие минуты соединения с родным человеком. Перед вахтой автобус остановился. Вахтенный сержант поднялся на ступеньки, всунулся в дверцу автобуса и дважды пересчитал глазами выезжавших арестантов (старший надзиратель ещЈ прежде того расписался на вахте за семь голов). Потом он полез под автобус, проверил, никто ли там не уцепился на рессорах (бесплотный бес не удержался бы там минуты), ушЈл на вахту -- и только тогда отворились первые ворота, а затем вторые. Автобус пересек зачарованную черту и, пришЈптывая весЈлыми шинами, побежал по обындевевшему Владыкинскому шоссе мимо Ботанического сада. Глубокотайности своего объекта обязаны были марфинские зэки этими поездками на свидания: приходящие родственники не должны были знать, где живут их живые мертвецы, везут ли их за сто километров или вывозят из Спасских ворот, привозят ли с аэродрома или с того света, -- они могли только видеть сытых, хорошо одетых людей с белыми руками, утерявших прежнюю разговорчивость, грустно улыбающихся и уверяющих, что у них всЈ есть и им ничего не надо. Эти свидания были что-то вроде древнегреческих стелл -- плит-барельефов, где изображался и сам мертвец и те живые, кто ставили ему памятник. Но была на стеллах всегда маленькая полоса, отделявшая мир тусторонний от этого. Живые ласково смотрели на мЈртвого, а мЈртвый смотрел в Аид, смотрел не весЈлым и не грустным -- прозрачным, слишком много узнавшим взглядом. Нержин обернулся, чтобы с пригорка увидеть, чего почти не приходилось ему: здание, в котором они жили и работали, тЈмно-кирпичное здание семинарии с шаровым тЈмно-ржавым куполом над их полукруглой красавицей-комнатой и ещЈ выше -- шестериком, как звали в древней Руси шестиугольные башни. С южного фасада, куда выходили Акустическая, СемЈрка, конструкторское бюро и кабинет Яконова -- ровные ряды безоткрывных окон выглядели равномерно-бесстрастно, и окраинные москвичи и гуляющие Останкинского парка не могли бы представить, сколько незаурядных жизней, растоптанных {275} порывов, взметЈнных страстей и государственных тайн было собрано, стиснуто, сплетено и докрасна накалено в этом подгороднем одиноком старинном здании. И даже внутри пронизывали здание тайны. Комната не знала о комнате. Сосед о соседе. А оперуполномоченные не знали о женщинах -- о двадцати двух неразумных, безумных женщинах, вольных сотрудницах, допущенных в это суровое здание, -- как эти женщины не знали друг о друге и как могло знать о них одно небо, что все они двадцать две под занесенным мечом и под постоянное наговаривание инструкций или нашли здесь себе потаЈнную привязанность, кого-то любили и целовали украдкой, или пожалели кого-то и связали с семьЈй. Открыв тЈмно-красный портсигар, Глеб закурил с тем особенным удовольствием, которое приносят папиросы, зажжЈнные в нерядовые минуты жизни. И хоть мысль о Наде была сейчас высшая, поглощающая мысль, -- его телу, наслаждЈнному необычностью поездки, хотелось только ехать, ехать и ехать... Чтобы время остановилось, а шЈл бы автобус, шЈл бы и шЈл, по этой оснеженной дороге с проложенными чЈрными прокатинами от шин, мимо этого белого парка в инее, густо закуржавевших его ветвей, мелькающих детишек, говора которых Нержин не слышал, кажется, с начала войны. Детских голосов не приходится слышать ни солдатам, ни арестантам. Надя и Глеб жили вместе один единственный год. Это был год -- на бегу с портфелями. И он, и она учились на пятом курсе, писали курсовые работы, сдавали государственные экзамены. Потом сразу пришла война. И вот у кого-то теперь бегают смешные коротконогие малыши. А у них -- нет... Один малышок хотел перебегать шоссе. ШофЈр резко вильнул, чтоб его объехать. Малыш испугался, остановился и приложил ручЈнку в синей варежке к раскраснелому лицу. И Нержин, годами не думавший ни о каких детях, вдруг ясно понял, что Сталин обокрал его и Надю на детей. Даже кончится срок, даже будут они снова вместе - {276} тридцать шесть, а то и сорок лет будет жене. И -- поздно для ребЈнка... Оставив слева Останкинский дворец, а справа -- озеро с разноцветными ребятишками на коньках, автобус углубился в мелкие улицы и подрагивал на булыжнике. В описании тюрем всегда старались сгущать ужасы. А не ужаснее ли, когда ужаса нет? Когда ужас -- в серенькой методичности недель? В том, что забываешь: единственная жизнь, данная тебе на земле -- изломана. И готов это простить, уже простил тупорылым. И мысли твои заняты тем, как с тюремного подноса захватить не серединку, а горбушку, как получить в очередную баню нерваное и немаленькое бельЈ. Это всЈ надо пережить. Выдумать этого нельзя. Чтобы написать Сижу за решЈткой, в темнице сырой или -- отворите мне темницу, дайте черноглазую девицу -- почти и в тюрьме сидеть не надо, легко всЈ вообразить. Но это -- примитив. Только непрерывными бесконечными годами воспитывается подлинное ощущение тюрьмы. Надя пишет в письме: "Когда ты вернЈшься..." В том и ужас, что возврата не будет. Вернуться- нельзя. За четырнадцать лет фронта и потом тюрьмы ни единой клеточки тела, может быть, не останется той, что была. Можно только прийти заново. ПридЈт новый незнакомый человек, носящий фамилию прежнего мужа, прежняя жена увидит, что того, еЈ первого и единственного, которого она четырнадцать лет ожидала, замкнувшись, -- того человека уже нет, он испарился -- по молекулам. Хорошо, если в новой, второй, жизни они ещЈ раз полюбят друг друга. А если нет?.. Да через столько лет захочется ли самому тебе выйти на эту волю -- оголтелое внешнее коловращение, враждебное человеческому сердцу, противное покою души? На пороге тюрьмы ещЈ остановишься, прижмуришься -- идти ли туда? Окраинные московские улицы тянулись за окнами. Ночами по рассеянному зареву в небе им казалось в их заточении, что Москва вся -- блещет, что она -- ослепи- {277} тельна. А здесь чередили одноэтажные и двухэтажные давно не ремонтированные, с облезлой штукатуркою дома, наклонившиеся деревянные заборы. Верно с самой войны так и не притрагивались к ним, на что-то другое потратив усилия, не доставшие сюда. А где-нибудь от Рязани до Рузаевки, где иностранцев не возят, там триста вЈрст проезжай -- одни подгнившие соломенные крыши. Прислонясь головой к запотевающему, подрагивающему стеклу и едва слыша сам себя под мотор, Глеб в четверть голоса нашЈптывал: Русь моя... жизнь моя... долго ль нам маяться?.. Автобус выскочил на обширную многолюдную площадь Рижского вокзала. В мутноватом инеисто-облачном дне сновали трамваи, троллейбусы, автомобили, люди, -- но кричащий цвет был один: яркие красно-фиолетовые мундиры, каких никогда ещЈ не видел Нержин. Герасимович среди своих дум тоже заметил эти попугайские мундиры и, вскинув брови, сказал на весь автобус: -- Смотрите! Городовые появились! Опять -- городовые. Ах, это они?.. Вспомнил Глеб, как в начале тридцатых годов кто-то из комсомольских вожаков говорил: "Вам, товарищи юные пионеры, никогда уже не придЈтся увидеть живого городового." -- Пришлось... -- усмехнулся Глеб. -- А? -- не понял Герасимович. Нержин наклонился к его уху: -- До того люди задурены, что стань сейчас посреди улицы, кричи "долой тирана! да здравствует свобода!" -- так даже не поймут, о каком таком тиране и о какой ещЈ свободе речь. Герасимович прогнал морщины по лбу снизу вверх. -- А вы уверены, что вы, например, понимаете? -- Да полагаю, -- кривыми губами сказал Нержин. -- Не спешите утверждать. Какая свобода нужна разумно-построенному обществу -- это очень плохо представляется людьми. -- А разумно-построенное общество -- представляется? Разве оно возможно? {278} -- Думаю, что -- да. -- Даже приблизительно вы мне не нарисуете. Это ещЈ никому не удалось. -- Но когда-то же удастся, -- со скромной твЈрдостью настаивал Герасимович. Испытно они посмотрели друг на друга. -- Послушать бы, -- ненастойчиво выразил Нержин. -- Как-нибудь, -- кивнул Герасимович маленькой узкой головой. И -- опять оба тряслись, вбирали улицу глазами и отдались перебойчатым мыслям. ... Непостижимо, как Надя может столько лет его ждать? Ходить среди этой суетливой, всЈ что-то настигающей толпы, встречать на себе мужские взгляды -- и никогда не покачнуться сердцем? Глеб представлял, что если бы наоборот, Надю посадили в тюрьму, а он сам был бы на воле -- он и года, может быть, не выдержал бы. Как же бы он мог миновать всех этих женщин?.. Никогда он раньше не предполагал в своей слабой подруге такой гранитной решимости. Первый, и второй, и третий год тюрьмы он уверен был, что Надя сменится, перебросился, рассеется, отойдЈт. Но этого не случилось. И вот уже Глеб стал понимать еЈ ожидание как единственно-возможное. Так ощущал, будто для Нади стало ждать уже и нетрудно. ЕщЈ с краснопресненской пересылки, после полугода следствия впервые получив право на письмо, -- обломком грифеля на истрЈпанной обЈрточной бумаге, сложенной треугольником, без марки, Глеб написал: "Любимая моя! Четыре года войны ты ждала меня -- не кляни, что ждала напрасно: теперь будут ещЈ десять лет. Всю жизнь я буду, как солнце, вспоминать наше недолгое счастье. А ты будь свободной с этого дня. Нет нужды, чтобы гибла и твоя жизнь. Выходи замуж." Но изо всего письма Надя поняла только одно: "Значит ты меня разлюбил! Как ты можешь отдать меня другому?" Он вызывал еЈ к себе даже на фронт, на заднепровский плацдарм -- с поддельным красноармейским билетом. Она добиралась через проверки заградотрядов. На плацдарме, недавно смертном, а тут, в тихой обороне, поросшем беззаботными травами, они урывали короткие {279} денЈчки своего разворованного счастья. Но армии проснулись, пошли в наступление, и Наде пришлось ехать домой -- опять в той же неуклюжей гимнастЈрке, с тем же поддельным красноармейским билетом. Полуторка увозила еЈ по лесной просеке, и она из кузова ещЈ долго-долго махала мужу. ... На остановках грудились беспорядочные очереди. Когда подходил троллейбус, одни стояли в хвосте, другие проталкивались локтями. У Садового кольца полупустой заманчивый голубой автобус остановился при красном светофоре, миновав общую остановку. И какой-то ошалевший москвич бросился к нему бегом, вскочил на подножку, толкал дверь и кричал: -- На Котельническую набережную идЈт? На Котельническую?!.. -- Нельзя! Нельзя! -- махал ему рукой надзиратель. -- ИдЈ-от! Садись, паря, подвезЈм! -- кричал Иван-стеклодув и громко смеялся. Иван был бытовик, и на свидание запросто ездил каждый месяц. Засмеялись и все зэки. Москвич не мог понять, что это за автобус и почему нельзя. Но он привык, что во многих случаях жизни бывает нельзя -- и соскочил. И тогда отхлынул пяток ещЈ набежавших пассажиров. Голубой автобус свернул по Садовому кольцу налево. Значит, ехали не в Бутырки, как обычно. Очевидно, в Таганку. ... Идя на запад с фронтом, Нержин в разрушенных домах, в разорЈнных городских книгохранилищах, в каких-то сараях, в подвалах, на чердаках собирал книги, запрещЈнные, проклятые и сжигаемые в Союзе. От их тлеющих листов к читателю восходил непобедимый немой набат. Это в "Девяносто третьем", у Гюго. Лантенак сидит на дюне. Он видит несколько колоколен сразу, и на всех на них -- смятение, все колокола гудят в набат, но ураганный ветер относит звуки, и слышит он -- безмолвие. Так каким-то странным слухом ещЈ с отрочества слышал Нержин этот немой набат -- все живые звоны, стоны, крики, клики, вопли погибающих, отнесенные постоянным настойчивым ветром от людских ушей. В численном интегрировании дифференциальных урав- {280} нений безмятежно прошла бы жизнь Нержина, если бы родился он не в России и не именно в те годы, когда только что убили и вынесли в Мировое Ничто чьЈ-то большое дорогое тело. Но ещЈ было тЈплое то место, где оно лежало. И, никем никогда на него не возложенное, Нержин принял на себя бремя: по этим ещЈ не улетевшим частицам тепла воскресить мертвеца и показать его всем, каким он был; и разуверить, каким он не был. Глеб вырос, не прочтя ни единой книги Майн Рида, но уже двенадцати лет он развернул громадные "Известия", которыми мог бы укрыться с головой, и подробно читал стенографический отчЈт процесса инженеров-вредителей. И этому процессу мальчик сразу же не поверил. Глеб не знал -- почему, он не мог охватить этого рассудком, но он явственно различал, что всЈ это -- ложь, ложь. Он .знал инженеров в знакомых семьях -- и не мог представить себе этих людей, чтобы они не строили, а вредили. И в тринадцать, и в четырнадцать лет, сделав уроки, Глеб не бежал на улицу, а садился читать газеты. Он знал по фамилиям наших послов в каждой стране и иностранных послов у нас. Он читал все речи на съездах. Да ведь и в школе им с четвЈртого класса уже толковали элементы политэкономии, а с пятого обществоведение едва ли не каждый день, и что-то из Фейербаха. А там пошли истории партии, сменяющиеся что ни год. Неуимчивое чувство на отгадку исторической лжи, рано зародясь, развивалось в мальчике остро. Всего лишь девятиклассником был Глеб, когда декабрьским утром протиснулся к газетной витрине и прочЈл, что убили Кирова. И вдруг почему-то, как в пронзающем свете, ему стало ясно, что убил Кирова -- Сталин, и никто другой. И одиночество ознобило его: взрослые мужчины, столпленные рядом, не понимали такой простой вещи! И вот те самые старые большевики выходили на суд и необъяснимо каялись, многословно поносили себя самыми последними ругательствами и признавались в службе всем на свете иностранным разведкам. Это было так чрезмерно, так грубо, так через край -- что в ухе визжало! Но со столба перекатывал актЈрский голос диктора -- и горожане на тротуаре сбивались доверчивыми овцами. {281} А русские писатели, смевшие вести свою родословную от Пушкина и Толстого, удручающе-приторно хвалословили тирана. А русские композиторы, воспитанные на улице Герцена, толкаясь, совали к подножью трона свои угодливые песнопения. Для Глеба же всю его молодость гремел немой набат! -- и неисторжимо укоренялось в нЈм решение: узнать и понять! откопать и напомнить! И вечерами на бульвары родного города, где приличнее было бы вздыхать о девушках, Глеб ходил мечтать, как он когда-нибудь проникнет в самую Большую и самую Главную тюрьму страны -- и там найдЈт следы умерших и ключ к разгадке. Провинциал, он ещЈ не знал тогда, что тюрьма эта называется Большая Лубянка. И что если желание наше велико -- оно обязательно исполнится. Шли годы. ВсЈ сбылось и исполнилось в жизни Глеба Нержина, хотя это оказалось совсем не легко и не приятно. Он был схвачен и привезен -- именно туда, и встретил тех самых, ещЈ уцелевших, кто не удивлялся его догадкам, а имел в сотню раз больше, что рассказать. ВсЈ сбылось и исполнилось, но за этим -- не осталось Нержину ни науки, ни времени, ни жизни, ни даже -- любви к жене. Ему казалось -- лучшей жены не может быть для него на всей земле, и вместе с тем -- вряд ли он любил еЈ. Одна большая страсть, занявши раз нашу душу, жестоко измещает всЈ остальное. Двум страстям нет места в нас. ... Автобус продребезжал по мосту и ещЈ шЈл по каким-то кривым неласковым улицам. Нержин очнулся: -- Так нас и не в Таганку? Куда такое? Ничего не понимаю. Герасимович, отрываясь от таких же невесЈлых мыслей, ответил: -- Подъезжаем к Лефортовской. Автобусу открыли ворота. Машина вошла в служебный дворик, остановилась перед пристройкой к высокой тюрьме. В дверях уже стоял подполковник Климентьев -- молодо, без шинели и шапки. {282} Было, правда, маломорозно. Под густым облачным небом распростЈрлась безветренная зимняя хмурь. По знаку подполковника надзиратели вышли из автобуса, выстроились рядком (только двое в задних углах всЈ так же сидели с пистолетами в карманах) -- и арестанты, не имея времени оглянуться на главный корпус тюрьмы, перешли вслед за подполковником в пристройку. Там оказался длинный узкий коридор, а в него -- семь распахнутых дверей. Подполковник шЈл впереди и распоряжался решительно, как в сражении: -- Герасимович -- сюда! Лукашенко -- в эту! Нержин -- третья!.. И заключЈнные сворачивали по одному. И так же по одному распределил к ним Климентьев семерых надзирателей. К Нержину попал переодетый гангстер. Все как одна комнатки были -- следственные кабинеты: и без того дававшее мало света ещЈ обрешеченное окно; кресло и стол следователя у окна; маленький столик и табуретка подследственного. Кресло следователя Нержин перенЈс ближе к двери и поставил для жены, а себе взял неудобную маленькую табуретку со щелью, которая грозила защемить. На подобной табуретке, за таким же убогим столиком, он отсидел когда-то шесть месяцев следствия. Дверь оставалась открытой. Нержин услышал, как по коридору простучали лЈгкие каблучки жены, раздался еЈ милый голос: -- Вот в эту? И она вошла. -------- 38 Когда побитый грузовик, подпрыгивая на обнажЈнных корнях сосен и рыча в песке, увозил Надю с фронта -- а Глеб стоял вдали на просеке, и просека, всЈ длиннее, темнее, уже, поглощала его -- кто бы сказал им, что разлука их не только не кончится с войной, а едва лишь начинается? {283} Ждать мужа с войны -- всегда тяжело, но тяжелее всего -- в последние месяцы перед концом: ведь осколки и пули не разбираются, сколько провоЈвано человеком. Именно тут и прекратились письма от Глеба. Надя выбегала высматривать почтальона. Она писала мужу, писала его друзьям, писала его начальникам -- все молчали, как заговоренные. Но и похоронное извещение не приходило. Весной сорок пятого года что ни вечер -- лупили в небо артиллерийские салюты, брали, брали, брали города -- Кенигсберг, Бреслау, Франкфурт, Берлин, Прагу. А писем -- не было. Свет мерк. Ничего не хотелось делать. Но нельзя было опускаться! Если он жив и вернЈтся -- он упрекнЈт еЈ в упущенном времени! И всеми днями она готовилась в аспирантуру по химии, учила иностранные языки и диалектический материализм -- и только ночью плакала. Вдруг военкомат впервые не оплатил Наде по офицерскому аттестату. Это должно было значить -- убит. И тотчас же кончилась четырЈхлетняя война! И безумные от радости люди бегали по безумным улицам. Кто-то стрелял из пистолетов в воздух. И все динамики Советского Союза разносили победные марши над израненной, голодной страной. В военкомате ей не сказали -- убит, сказали -- пропал без вести. Смелое на аресты, государство было стыдливо на признания. И человеческое сердце, никогда не желающее примириться с необратимым, стало придумывать небылицы -- может быть заслан в глубокую разведку? Может быть, выполняет спецзадание? Поколению, воспитанному в подозрительности и секретности, мерещились тайны там, где их не было. Шло знойное южное лето, но солнце с неба не светило молоденькой вдове. А она всЈ так же учила химию, языки и диамат, боясь не понравиться ему, когда он вернЈтся. И прошло четыре месяца после войны. И пора было признать, что Глеба уже нет на земле. И пришЈл потрЈпанный треугольник с Красной Пресни: "Единственная моя! {284} Теперь будет ещЈ десять лет!" Близкие не все могли еЈ понять: она узнала, что муж в тюрьме -- и осветилась, повеселела. Какое счастье, что не двадцать пять и не пятнадцать! Только из могилы не приходят, а с каторги возвращаются! В новом положении была даже новая романтическая высота, возвышавшая их прежнюю рядовую студенческую женитьбу. Теперь, когда не было смерти, когда не было и страшной внутренней измены, а только была петля на шее -- новые силы прихлынули к Наде. Он был в Москве -- значит, надо было ехать в Москву и спасать его! (Представлялось так, что достаточно оказаться рядом, и уже можно будет спасать.) Но -- ехать? Потомкам никогда не вообразить, что значило ехать тогда, а особенно -- в Москву. Сперва, как и в тридцатые годы, гражданин должен был документально доказать, зачем ему не сидится на месте, по какой служебной надобности он вынужден обременить собою транспорт. После этого ему выписывался пропуск, дававший право неделю таскаться по вокзальным очередям, спать на заплЈванном полу или совать пугливую взятку у задних дверец кассы. Надя изобрела -- поступать в недостижимую московскую аспирантуру. И, переплатив на билете втрое, самолЈтом улетела в Москву, держа на коленях портфель с учебниками и валенки для ожидавшей мужа тайги. Это была та нравственная вершина жизни, когда какие-то добрые силы помогают нам, и всЈ нам удаЈтся. Высшая аспирантура страны приняла безвестную провинциалочку без имени, без денег, без связей, без телефонного звонка... Это было чудо, но и это оказалось легче, чем добиться свидания на пересылке Красная Пресня! Свидания не дали. Свиданий вообще не давали: все каналы ГУЛага были перенапряжены -- лился из Европы поток арестантов, поражавший воображение. Но у досчатой вахты, ожидая ответа на свои тщетные заявления, Надя стала свидетелем, как из деревянных некрашенных ворот тюрьмы выводили колонну арестантов на работу к пристани у Москва-реки. И мгновенным просветлЈнным загадыванием, которое приносит удачу, Надя {285} загадала: Глеб -- здесь! Выводили человек двести. Все они были в том промежуточном состоянии, когда человек расстаЈтся со своей "вольной" одеждой и вживается в серо-чЈрную трЈпаную одежду зэка. У каждого оставалось ещЈ что-нибудь, напоминавшее о прежнем: военный картуз с цветным околышем, но без ремешка и звЈздочки, или хромовые сапоги, до сих пор не проданные за хлеб и не отнятые урками, или шЈлковая рубашка, расползшаяся на спине. Все они были наголо стрижены, кое-как прикрывали головы от летнего солнца, все небриты, все худы, некоторые до изнурения. Надя не обегала их взглядом -- она сразу почувствовала, а затем и увидела Глеба: он шЈл с расстЈгнутым воротником в шерстяной гимнастЈрке, ещЈ сохранившей на обшлагах красные выпушки, а на груди -- невылинявшие подорденские пятна. Он держал руки за спиной, как все. Он не смотрел с горки ни на солнечные просторы, казалось бы столь манящие арестанта, ни по сторонам -- на женщин с передачами (на пересылке не получали писем, и он не знал, что Надя в Москве). Такой же жЈлтый, такой же исхудавший, как его товарищи, он весь сиял и с одобрением, с упоением слушал соседа -- седобородого статного старика. Надя побежала рядом с колонной и выкрикивала имя мужа -- но он не слышал за разговором и заливистым лаем охранных собак. Она, задыхаясь, бежала, чтобы ещЈ и ещЈ впитывать его лицо. Так жалко было его, что он месяцами гниЈт в тЈмных вонючих камерах! Такое счастье было видеть вот его, рядом! Такая гордость была, что он не сломлен! Такая обида была, что он совсем не горюет, он о жене забыл! И прозрела боль за себя -- что он ее обездолил, что жертва -- не он, а она. И всЈ это был один только миг!.. На неЈ закричал конвой, страшные дрессированные человекоядные псы прыгали на сворках, напруживались и лаяли с докрасна налитыми глазами. Надю отогнали. Колонна втянулась на узкий спуск -- и негде было протолкнуться рядом с нею. Последние же конвойные, замыкавшие запрещЈнное пространство, держались далеко позади, и, идя вслед им, Надя уже не нагнала колонны -- та спустилась под гору {286} и скрылась за другим сплошным забором. Вечером и ночью, когда жители Красной Пресни, этой московской окраины, знаменитой своей борьбою за свободу, не могли того видеть, -- эшелоны телячьих вагонов подавались на пересылку; конвойные команды с болтанием фонарей, густым лаем собак, отрывистыми выкриками, матом и побоями рассаживали арестантов по сорок человек в вагон и тысячами увозили на Печору, на Инту, на Воркуту, в Сов-Гавань, в Норильск, в иркутские, читинские, красноярские, новосибирские, среднеазиатские, карагандинские, джезказганские, прибалхашские, иртышские, тобольские, уральские, саратовские, вятские, вологодские, пермские, сольвычегодские, рыбинские, потьминские, сухобезводнинские и ещЈ многие безымянные мелкие лагеря. Маленькими же партиями, по сто и по двести человек, их отвозили днЈм в кузовах машин в Серебряный Бор, в Новый Иерусалим, в Павшино, в Ховрино, в Бескудниково, в Химки, в Дмитров, в Солнечногорск, а ночами -- во многие места самой Москвы, где за сплотками досок деревянных заборов, за оплЈткой колючей проволоки они строили достойную столицу непобедимой державы. Судьба послала Наде неожиданную, но заслуженную ею награду: случилось так, что Глеба не увезли в Заполярье, а выгрузили в самой Москве -- в маленьком лагерьке, строившем дом для начальства МГБ и МВД -- полукруглый дом на Калужской заставе. Когда Надя неслась к нему туда на первое свидание, -- ей было так, будто уже наполовину его освободили. По Большой Калужской улице сновали лимузины, порой и дипломатические; автобусы и троллейбусы останавливались у конца решЈтки Нескучного Сада, где была вахта лагеря, похожая на простую проходную строительства; высоко на каменной кладке копошились какие-то люди в грязной рваной одежде -- но строители все имеют такой вид, и никто из прохожих и проезжих не догадывался, что это -- зэки. А кто догадывался -- тот молчал. Стояло время дешЈвых денег и дорогого хлеба. Дома продавались вещи, и Надя носила мужу передачи. Передачи всегда принимали. Свидания же давали не часто: Глеб {287} не вырабатывал нормы. На свиданиях нельзя было его узнать. Как на всех заносчивых людей, несчастье оказало на него благое действие. Он помягчел, целовал руки жены и следил за искрами еЈ глаз. Это была ему не тюрьма! Лагерная жизнь, своей беспощадностью превосходящая всЈ, что известно из жизни людоедов и крыс, гнула его. Но он сознательно вЈл себя к той грани, за которой себя не жалко, и с упорством повторял: -- Милая! Ты не знаешь, за что берЈшься. Ты будешь ждать меня год, даже три, даже пять -- но чем ближе будет конец, тем трудней тебе будет его дождаться. Последние годы будут самые невыносимые. Детей у нас нет. Так не губи свою молодость -- оставь меня! Выходи замуж. Он предлагал, не вполне веря. Она отрицала, веря не вполне: -- Ты ищешь предлога освободиться от меня? ЗаключЈнные жили в том же доме, который строили, в его неотделанном крыле. Женщины, привозившие передачи, сойдя с троллейбуса, видели поверх забора два-три окна мужского общежития и толпящихся у окон мужчин. Иногда там вперемешку с мужчинами показывались лагерные шалашовки. Одна шалашовка в окне обняла своего лагерного мужа и закричала через забор его законной жене: -- Хватит тебе шляться, проститутка! Отдавай последнюю передачу -- и уваливай! ЕщЈ раз на вахте тебя увижу -- морду расцарапаю! Приближались первые послевоенные выборы в Верховный Совет. К ним в Москве готовились усердно, словно действительно кто-то мог за кого-то не проголосовать. Держать Пятьдесят Восьмую статью в Москве и хотелось (работники были хороши) и кололось (притуплялась бдительность). Чтоб напугать всех, надо было хоть часть отправить. По лагерям ползли грозные слухи о скорых этапах на Север. ЗаключЈнные пекли в дорогу картошку, у кого была. Оберегая энтузиазм избирателей, перед выборами запретили все свидания в московских лагерях. Надя передала Глебу полотенце, а в нЈм зашитую записочку: "Возлюбленный мой! Сколько бы лет ни прошло, и {288} какие бы бури ни пронеслись над нашими головами (Надя любила выражаться возвышенно), твоя девочка будет тебе верна, пока она только жива. Говорят, что вашу "статью" отправят. Ты будешь в далЈких краях, на долгие годы оторван от наших свиданий, от наших взглядов, украдкою брошенных через проволоку. Если в той безысходно-мрачной жизни развлечения смогут развеять тяжесть твоей души -- что ж, я смирюсь, я разрешаю тебе, милый, я даже настаиваю -- изменяй мне, встречайся с другими женщинами. Только бы ты сохранил бодрость! Я не боюсь: ведь всЈ равно ты вернЈшься ко мне, правда?" -------- 39 ЕщЈ не узнав и десятой доли Москвы, Надя хорошо узнала расположение московских тюрем -- эту горестную географию русских женщин. Тюрьмы оказались в Москве во множестве и расположены по столице равномерно, продуманно, так что от каждой точки Москвы до какой-нибудь тюрьмы было близко. То с передачами, то за справками, то на свидания, Надя постепенно научилась распознавать всесоюзную Большую Лубянку и областную Малую, узнала, что следственные тюрьмы есть при каждом вокзале и называются КПЗ, побывала не раз и в Бутырской тюрьме, и в Таганской, знала, какие трамваи (хоть это и не написано на их маршрутных табличках) идут к Лефортовской и подвозят к Красной Пресне. А с тюрьмой Матросская Тишина, в революцию упразднЈнной, а потом восстановленной и укреплЈнной, она и сама жила рядом. С тех пор, как Глеба вернули из далЈкого лагеря снова в Москву, на этот раз не в лагерь, а в какое-то удивительное заведение -- спецтюрьму, где их кормили превосходно, а занимались они науками, -- Надя опять стала изредка видеться с мужем. Но не полагалось жЈнам знать, где именно содержатся их мужья -- и на редкие свидания их привозили в разные тюрьмы Москвы. Веселей всего были свидания в Таганке. Тюрьма эта {289} была не политическая, а воровская, и порядки в ней поощрительные. Свидания происходили в надзирательском клубе; арестантов подвозили по безлюдной улице Каменщиков в открытом автобусе, жЈны сторожили на тротуаре, и ещЈ до начала официального свидания каждый мог обнять жену, задержаться около неЈ, сказать, чего не полагалось по инструкции, и даже передать из рук в руки. И само свидание шло непринуждЈнно, сидели рядышком, и слушать разговоры четырЈх пар приходился один надзиратель. Бутырки -- эта, по сути, тоже мягкая весЈлая тюрьма, казалась жЈнам леденящей. ЗаключЈнным, попадавшим в Бутырки с Лубянок, сразу радовала душу общая расслабленность дисциплины: в боксах не было режущего света, по коридорам можно было идти, не держа рук за спиной, в камере можно было разговаривать в полный голос, подглядывать под намордники, днЈм лежать на нарах, а под нарами даже спать. ЕщЈ было мягко в Бутырках: можно было ночью прятать руки под шинель, на ночь не отбирали очков, пропускали в камеру спички, не выпотрашивали из каждой папиросины табак, а хлеб в передачах резали только на четыре части, не на мелкие кусочки. ЖЈны не знали обо всех этих поблажках. Они видели крепостную стену в четыре человеческих роста, протянувшуюся на квартал по Новослободской. Они видели железные ворота между мощными бетонными столпами, к тому ж ворота необычайные: медленно-раздвижные, механически открывающие и закрывающие свой зев для воронков. А когда женщин пропускали на свидание, то вводили сквозь каменную кладку двухметровой толщины и вели меж стен в несколько человеческих ростов в обход страшной ПугачЈвской башни. Свидания давали: обыкновенным зэкам -- через две решЈтки, между которыми ходил надзиратель, словно и сам посаженный в клетку; зэкам же высшего круга, шарашечным, -- через широкий стол, под которым глухая разгородка не допускала соприкасаться ногами и сигналить, а у торца стоял надзиратель, недреманной статуей вслушивался в разговор. Но самое угнетающее в Бутырках было, что мужья появлялись как бы из глубины тюрьмы, на полчаса они как бы {290} выступали из этих сырых толстых стен, как-то призрачно улыбались, уверяли, что живЈтся им хорошо, ничего им не надо -- и опять уходили в эти стены. В Лефортове же свидание было сегодня первый раз. Вахтер поставил птичку в списке и показал Наде на здание пристройки. В голой комнате с двумя длинными скамьями и голым столом уже ожидало несколько женщин. На стол были выставлены плетЈная корзинка и базарные сумки из кирзы, как видно полные всЈ-таки продуктами. И хотя шарашечные зэки были вполне сыты, Наде, пришедшей с невесомым "хворостом" в кулЈчке, стало обидно и совестно, что даже раз в год она не может побаловать мужа вкусненьким. Этот хворост, рано вставши, когда в общежитии ещЈ спали, она жарила из оставшейся у неЈ белой муки и сахара на оставшемся масле. Подкупить же конфет или пирожных она уже не успела, да и денег до получки оставалось мало. Со свиданием совпал день рождения мужа -- а подарить было нечего! Хорошую книгу? но невозможно и это после прошлого свидания: тогда Надя принесла ему чудом достанную книжечку стихов Есенина. Такая точно у мужа была на фронте и пропала при аресте. Намекая на это, Надя написала на титульном листе: "Так и всЈ утерянное к тебе вернЈтся." Но подполковник Климентьев при ней тут же вырвал заглавный лист с надписью и вернул его, сказав, что никакого текста в передачах быть не может, текст должен идти отдельно через цензуру. Узнав, Глеб проскрежетал и попросил не передавать ему больше книг. Вокруг стола сидело четверо женщин, из них одна молодая с трЈхлетней девочкой. Никого из них Надя не знала. Она поздоровалась, те ответили и продолжали оживлЈнно разговаривать. У другой же стены на короткой скамье отдельно сидела женщина лет тридцати пяти-сорока в очень не новой шубе, в сером головном платке, с которого ворс начисто вытерся, и всюду обнажилась простая клетка вязки. Она заложила ногу за ногу, руки свела кольцом и напряжЈнно смотрела в пол перед собой. Вся поза еЈ выражала решительное нежелание быть затронутой и разговаривать с кем- {291} либо. Ничего похожего на передачу у неЈ не было ни в руках, ни около. Компания готова была принять Надю, но Наде не хотелось к ним -- она тоже дорожила своим особенным настроением в это утро. Подойдя к одиноко сидящей женщине, она спросила еЈ, ибо негде было на короткой скамье сесть поодаль: -- Вы разрешите? Женщина подняла глаза. Они совсем не имели цвета. В них не было понимания -- о чЈм спросила Надя. Они смотрели на Надю и мимо неЈ. Надя села, кисти рук свела в рукавах, отклонила голову набок, ушла щекой в свой лжекаракулевый воротник. И тоже замерла. Она хотела бы сейчас ни о чЈм другом не слышать, и ни о чЈм другом не думать, как только о Глебе, о разговоре, который вот будет у них, и о том долгом, что нескончаемо уходило во мглу прошлого и мглу будущего, что было не он, не она -- вместе он и она, и называлось по обычаю затЈртым словом "любовь". Но ей не удавалось выключиться и не слышать разговоров у стола. Там рассказывали, чем кормят мужей -- что утром дают, что вечером, как часто стирают им в тюрьме бельЈ -- откуда-то всЈ это знали! неужели тратили на это жемчужные минуты свиданий? Перечисляли, какие продукты и по сколько грамм или килограмм принесли в передачах. Во всЈм этом была та цепкая женская забота, которая делает семью -- семьЈй и поддерживает род человеческий. Но Надя не подумала так, а подумала: как это оскорбительно -- обыденно, жалко разменивать великие мгновения! Неужели женщинам не приходило в голову задуматься лучше -- а кто смел заточить их мужей? Ведь мужья могли бы быть и не за решЈткой и не нуждаться в этой тюремной еде! Ждать пришлось долго. Назначено им было в десять, но и до одиннадцати никто не появлялся. Позже других, опоздав и запыхавшись, пришла седьмая женщина, уже седоватая. Надя знала еЈ по одному из прошлых свиданий -- то была жена гравЈра, его третья и она же первая жена. Она сама охотно рассказывала свою историю: мужа она всегда боготворила и считала великим {292} талантом. Но как-то он заявил, что недоволен еЈ психологическим комплексом, бросил еЈ с ребЈнком и ушЈл к другой. С той, рыжей, он прожил три года, и его взяли на войну. На войне он сразу попал в плен, но в Германии жил свободно и там, увы, у него тоже были увлечения. Когда он возвращался из плена, его на границе арестовали и дали ему десять лет. Из Бутырской тюрьмы он сообщил той, рыжей, что сидит, что просит передач, но рыжая сказала: "лучше б он изменил мне, чем Родине! мне б тогда легче было его простить!" Тогда он взмолился к ней, к первенькой -- и она стала носить ему передачи, и ходить на свидания -- и теперь он умолял о прощении и клялся в вечной любви. Наде отозвалось, как при этом рассказе жена гравЈра с горечью предсказывала: должно быть, если мужья сидят в тюрьме, то вернее всего -- изменять им, тогда после выхода они будут нас ценить. А иначе они будут думать -- мы никому не были нужны это время, нас просто никто не взял. Отозвалось, потому что сама Надя думала так иногда. Пришедшая и сейчас повернула разговор за столом. Она стала рассказывать о своих хлопотах с адвокатами в юридической консультации на Никольской улице. Консультация эта долго называлась "Образцовой". Адвокаты еЈ брали с клиентов многие тысячи и часто посещали московские рестораны, оставляя дела клиентов в прежнем положении. Наконец в чЈм-то они где-то не угодили. Их всех арестовали, всем нарезали по десять лет, сняли вывеску "Образцовая", но уже в качестве необразцовой консультация наполнилась новыми адвокатами, и те опять начали брать многие тысячи, и опять оставляли дела клиентов в том же положен