уют, к отдыху. Отмахнись, правильный человек!.. Трофим не привык раздумывать, и сейчас он не думал, а просто чувствовал беззащитное доверие. И ему, жившему во вражде, оно было ново, необычно, вызывало щемящую благодарность. Разворачивая одеяльце, он видел разъеденное нечистотами, обваренно-красное тельце и сам испытывал страдание. Он совал тряпичную соску и снова страдал оттого, что не материнское молоко, а грубая жвачка - опасная пища, можно своей рукой отравить младенца. Лежа между двумя полыхающими кострами, он прижимался тесней к ребенку, старался укрыть его собой от холода, от жара трещащих дров, от нездоровой ночной сырости. Его собственная жизнь в эти минуты сразу стала как-то сложнее и ярче. Только б донести до людей, там-то уж спасут. Нескончаема ночь поздней осени. Порой не верится, что настанет утро. Кажется, так и завязнет темнота навсегда, час к часу не сложатся в сутки, спутается время... Трофим подымался, подкидывал дрова в огонь, торопливо ложился, прижимал к себе нагретый сверток, забывался чутким, собачьим сном. 7 Выбрался на болотце, подступающее к знакомой лесной речке. За ней дыбится на косогоре сосновый лес. Там ноги не будут увязать в болотной жиже, километров пять пробежишь и не заметишь. К вечеру наверняка доберется до Анисима: "Шевелись, старый сверчок!" Теперь у Трофима воспоминание об Анисиме уже не вызывало злобы. Не откажется лесник, как-никак вместе с женой станет ухаживать за девчонкой, спасать ее. За помощью идешь к нему, а от кого ждешь помощи, того за врага не считаешь. Падал ленивый лохмато-крупный снег и таял сразу на мокрой земле. Небо налилось устрашающей густотой, воздух сумеречно сер, хотя до вечера еще далеко. Трофим, прижимая к себе ребенка, рассчитывая каждый шаг, боясь провалиться в студенистую трясину у берега, пробрался к самой воде и застыл пришибленный. Он отлично помнил это место: здесь лежали два бревна - их нет. Подмыло ли берега и концы бревен обрушились, просто ли после стаявшего снега поднялась вода, так или иначе - перехода нет. Вода настолько черна, что кажется, сунь руку - и она увязнет, как в смоле. На эту черную воду ласково, то там, то тут, спускались невесомые хлопья снега, едва коснувшись, исчезали. Вода спокойна, течения нет. От берега до берега каких-нибудь шагов восемь-десять. А на противоположном берегу, подпирая сумрачное небо, натянуто стоят стволы сосен. Не перепрыгнешь к ним... Восемь шагов... Такие стоячие лесные речки "нутристы", берега их обрывисты; на дне, затянутые илом, лежат давно затонувшие стволы деревьев, между ними ямы и провалы - сорвись, и скроет с головой. Вброд, да еще с ребенком на руках,- нет, опасно. И все-таки Трофим решил прощупать. Наломал лапника, пристроил на нем ребенка, подобрал вывалившуюся березку - попрямей и потоньше,- двинулся вдоль берега, промеряя через каждые пять шагов глубину... По грудь у самого берега - значит, на середине может скрыть с головой, по пояс, снова по грудь... Но вот конец березового кола сразу уперся в дно - по колено, даже мельче, а у того берега кто знает... Ежели и решаться, то тут. Прежде чем соваться с ребенком, надо проверить. Скидывай одежду - не дай бог намочить ватные штаны и телогрейку, за сутки не просушишь у костра; нагишом полезай в ледяную воду, а сверху тебя будет посыпать снежком... И Трофим сплюнул: - Да что я, на смерть присужденный! Он решительно отбросил кол, пошел обратно. Нечего рассчитывать на брод, придется двинуться вверх по реке, пока не наткнешься на какую-нибудь оказию. Случается же, что упадет старое дерево поперек реки - вот тебе и мост, шагай посуху. Перед тем как двинуться в путь, присел на лапнике, взял младенца на колени. Девочка не брала соску. Можно прошагать не один день, но так и не перебраться через эту дикую, сонную речушку. Сколько еще протянет девчонка? Сегодня-то они до Анисима не доберутся... Трофим поднялся. По болотистой долинке кружит лениво черная река, брось щепку в ее воду - не тронется с места. Кружит река, кое-где она разливается в просторные бочаги, кое-где ее берега сближаются настолько близко, что нетрудно перескочить с разгону. Но с ребенком не перескочишь, да и сами берега рыхлые, топкие - не разбежишься, не оттолкнешься. Кружит река, вместе с ней кружит и Трофим - щетинистый, грязный человек, с ружьем, с мешком, с младенцем и ватном одеяльце на руках. Кружит река, уводит Трофима в глубь леса. И начинает уже смеркаться, пора думать о ночлеге. Утром следующего дня он наткнулся на завал. Не одно, а пять громадных деревьев обрушились в реку, перегородили ее. Пять сухих стволов друг на друге, крест-накрест, и целая роща костистых ветвей, крепко сцепленных, туго переплетенных, закрывающих путь через реку. Трофим снял ружье с плеча - оно больше всего цепляется, взял за ствол, размахнувшись, перебросил его через воду. Ружье мягко шлепнулось в мшистый берег. Мешок перебрасывать побоялся - не долетит, упадет в воду. Держа одной рукой неуклюжий сверток из ватного одеяла, другой хватаясь за сучья, полез по завалу... Если б обе руки были свободны, одна минута - и он на том берегу. Сейчас, обламывая тонкие ветви, цепляясь за толстые, рискованно повисая над водой, продирался вершок за вершком. На самой середине зацепился мешок. Трофим дернул, припомнил бога и мать, но делать нечего - пошевеливая плечами, стал освобождаться от лямок, осторожно, медлительно, боясь потерять равновесие, уронить ребенка. Он удержался сам, удержал и младенца, а мешок подхватить не сумел. Тот шлепнулся в воду и поплыл. Трофим поглядел на мешок злыми глазами, полез дальше. Наконец, ломая сучья, свалился на землю, долго сидел, прижимая ребенка, слушая стук своего сердца. Когда поднялся, ни на черной воде, ни под запущенными в воду толстыми сучьями мешка не было - он затонул... Мешок затонул, а ружье осталось. Ненужное ружье, мешавшее ему всю дорогу. Он не поднял его с земли. Он устал за эти дни. Он уставал днем и не отдыхал ночами, так как постоянно вскакивал, чтобы подправить прогоревшие костры. А они прогорали быстро - не было топора, чтобы заготовить толстые дрова, приходилось пользоваться только валежником. Он устал до того, что его уже не волновала пропажа мешка, где лежала вся еда, кроме небольшого куска хлеба, который он спрятал за пазуху- "на соски"; он не нагнулся за ружьем, двустволкой бескурковой, которой он гордился, за которую в свое время заплатил пять сотен; он уже равнодушно думал о том, что девчонка все равно умрет; он не испытывaл страха и перед своей смертью. Идти обратно вдоль реки, чтоб наткнуться на знакомую тропу, которая ведет в сосновый бор,- значит потерять день. Оставить реку, двинуться наискосок через лес - не мудрено заблудиться. Но он хотел только одного - быстрей выбраться из лесу; по его прикидке, где-то недалеко должна проходить дорога, ведущая на один из лесопунктов. Хотя сейчас по ней не ходят лесовозные машины, но все-таки дорога - возле нее легче ждать помощи. И он решился - обнимая ребенка, побрел в сторону от опыстылевшей реки. 8 До сих пор его вели вперед - сначала тропа под ногами, потом река. Теперь, куда ни взгляни, во все стороны одинаковый лес. Впереди - перекрученные березки и елочки, справа - перекрученные березки, слева, сзади. Мир сразу же потерял всякий смысл. А день сумрачно-серый, нет надежды - не проглянет солнце и ночью не вызвездит. Где север, где юг, вперед ли ты сделал шаг или назад - над всем равнодушная тайна. Первые часы Трофима не покидала уверенность, что идет правильно, рано или поздно он наткнется на дорогу. Наткнулся на непроходимую чащу - ели ствол к стволу, торчат во все стороны высохшие острые сучья, у корней слежавшийся ночной сумрак. Побрел в обход, прижимая к груди ребенка. Лес был высокий, крепкий, сюда еще не добрались лесозаготовительные организации, не проложили здесь "усы" узкоколеек, не пробили дорог. Тонкие, гибкие березы протискивались к небу сквозь плоты хвои. Ели развешивали над головой замшелые, полуоблезшие лапы. Лес давил дикостью, дальше чем на три шага ничего не видно. Он шел и глядел в небо, на верхушки деревьев, ждал, что вдруг покажется заманчивый просвет. Вдруг да вырубка, а от нее непременно дороги к человеческому жилью, пусть полузабытые, полузаросшие, но все-таки дороги. Несколько раз ошибался. Ему казалось, что лес впереди раздвигается. Тогда он прибавлял шагу, ломился напрямик через чащу и... выходил в мелколесье. А за мелколесьем - снова рослый лес. Опять просвет... С каждым шагом он ширится, с каждым шагом становится чуть светлей. И лес оборвался... Перед Трофимом выросло лохматое, как поднявшийся на дыбы неопрятный медведь, вывороченное корневище - пласт земли, поставленный на попа. Шагнул в сторону, чтоб обойти, и в упор - расщепленный ствол, страшный излом, словно разверстая пасть в диком крике. Стволы навалом, один на одном, толстые, тяжелые, забуревшие от времени, и вскинутые вверх в судорогах костлявые ветви... Ждал вырубку, ждал лесную пожню с пригорюнившимся в одиночестве стожком сена, думал найти дорогу. Где там... Когда-то здесь прошел буран, столетние деревья сорвались с насиженных мест, остервенело набросились друг на друга, вцепились сучьями, упали в обнимку, на них попадали новые. Лесное побоище на километры, лесное побоище, прикрывшее заболоченную землю, дикие звери и те обходят стороной проклятое место. Дорога, где уж... А с мутного неба - мутный, как жидкое коровье пойло, свет. И тишина, тишина, нарушаемая лишь равнодушным шумом хвойного моря. Морю нет конца. Как далеки люди! Как дороги они все!.. Только теперь Трофим поверил, что он заблудился. А день увядал, мгла затягивала побоище. 9 Утром он не мог согреть кипятка, ничего не поел: котелок, хлеб, сала еще добрый кусок - все осталось на дне той проклятой реки. Он только, исходя слюной, нажевал соску. Но девочка опять ее не взяла. Она скоро умрет. Его и самого лихорадило. За ночь опять выпал снег, мокрый, липкий, которому суждено снова сойти. Влез в болото. Из припорошенных снегом моховых кочек под сапогами брызгала рыжая вода. Провалился ногой до паха в трясину. Вырвал отяжелевший от грязи сапог, прополз на коленях шагов двадцать и не смог подняться - обессилел от страха. Сидел, чувствуя, как немеет от холода промоченная нога. И тут девочка заплакала слабеньким кашляющим плачем. Она давно уже не подавала голоса. И это помогло ему подняться... Неожиданно напал на свежий человеческий след. Бросился по нему. След пьяно блуждал средь кочек. И он понял - наткнулся на свой собственный след. За пазухой еще лежал обломанный со всех сторон кусок хлеба. Он шел и думал об этом куске. С этими мыслями в темноте он добрел до пологого овражка, заросшего ольховником. Началась четвертая ночь, под открытым небом. Он еле нашел сил набрать валежнику. Всю ночь не спал, всю ночь старался, чтоб костры горели жарче, и все-таки мерз. "Крышка тебе, Трофим. Вот так просто - не встанешь утром и... крышка". Привычно посерело небо, привычно расползлась грязная мгла, забилась в глубь кустов, на дно овражка. А снег падал и падал, сырой, тяжелый, обильный. От него воздух вокруг тлеющих костров становился каким-то прелым, нездоровым. Трофим с натугой поднялся, перемотал непросохшие портянки. Все тело ломило. С равнодушием заглянул внутрь одеяла. Лицо девочки было странным - с синевой, какое-то замороженное. Умерла или нет?.. Тронул пальцем щечку, но грубый, жесткий палец ничего не почувствовал. С трудом сгибаясь, притронулся губами, но губы его были горячи и сухи, ощутили холод - никак не мог понять: умерла или нет? Так бы и лег рядом с девочкой да не вставал больше. Вспомнил про хлеб, достал захватанный, помятый крохотный кусочек, взвесил на руке, выругался слабо: - А чтоб тебя! Померла иль нет? Откусил хлеб. Глядя на девочку, съел весь кусок, не чувствуя вкуса хлеба, не наслаждаясь, что ест. А когда съел, стало стыдно: вдруг да жива, вдруг да подаст голос... Из-за стыда неожиданно озлобился: - Да что я, зарок кому давал!.. Что мне, сдыхать вместе с ней! Это ли озлобление - как-никак живое человеческое чувство,- страх ли перед смертью совсем расшевелили Трофима. Забрал подкидыша, тащил на себе, умилялся, красовался перед собой, забрел черт те куда, болен, голоден, сдыхает - ради чего? Проснись, Трофим, да мотай быстрей. Один-то как-нибудь выпутаешься. Трофим встал, запахнул плащ, натянул потуже шапку, скользнул взглядом по ватному одеяльцу, волоча ноги, направился к лесу. Без ноши в руках было непривычно легко и неловко. Такое чувство, словно раздет, вот-вот прохватит морозом. "Матери она не нужна, так кому нужна? Ну, спасу, а куда девать, кто обрадуется? Может, лишний груз себе на шею повесить, выкормить, вырастить, замуж отдать? И спасибо не услышишь... Много ли ты от своего сына родного спасибо слышал?.." Но как ни разжигал себя Трофим, а вспыхнувшая злость остывала, по-прежнему оставалась только связывающая неловкость - не хватает чего-то, забыто. И стучится в голову страшная мысль: "А вдруг да жива! Живую бросил!" На кустах, на ветках деревьев лежал неопрятный клочковатый снег. Несмотря на белизну, лес был сумрачен, небо густое с грозовой просинью. И на Трофима мало-помалу нашло безразличие ко всему. Выпутается ли он из этого проклятого леса, останется ли здесь - не все ли равно? О доме, как о рае небесном, мечтает, а что дома?... Будет все то же, что было на прошлой неделе, год назад, нового ждать нечего. Наверно, только станет вспоминать, как валялся у костра, как прижимал к себе завернутого в одеяльце младенца, как прислушивался - шевелится ли? Пожалуй, ничего другого в жизни не вспомнишь. "А вдруг да жива! Живую бросил!" Наискось узкую полянку перерезал след. Прямой, как по линейке. Похоже, по заснеженному лесу проскакала палка, протыкая в мокрой пороше дырки. Это был первый след, кроме своего, который увидел Трофим в лесу. Пробежала лиса, оставила строчку. И Трофима передернуло от этого следа. Он представил, как лиса боязливо обнюхивает брошенный им сверток, как засовывает острую, хищную морду в одеяло. Он-то знает, как лисицы обгрызают попавших в петли зайцев... "А вдруг да жива!.." И он, прихрамывая, держась за грудь обеими руками, поковылял обратно. Лапник и одеяло в цветочках покрыл снежок. Только пепелища от двух костров были углисто-черны. Трофим поднял девочку... И сразу все стало на свои места, все приобрело смысл. Надо идти, надо выбираться из лесу. 10 Вечером того же дня до него донесся горчащий запах дыма. Он проходил шагов десять, останавливался, вытягивал шею, с заросшим, прокопченным, страшным лицом, стоял, раздувая ноздри, принюхивался, как дикий зверь, и снова шел сквозь кусты, сквозь чащу... Лес расступился. В оловянную гладь озера белым клином врезалась заснеженная крыша. Черная труба на этой крыше не дымилась. Дым тянулся от придавленной к земле баньки. Место сначала показалось незнакомым Трофиму. Дом у озера?.. И какое это озеро?.. К Анисиму он же не мог выйти... Но подойдя вплотную, он увидел покрытый снежком стожок сена, обнесенный крепкой изгородью от лосей, узнал баньку, понял: все-таки вышел к Анисиму, но только с другой стороны. Значит, где-то пересек дорогу и не заметил ее. Обогнул стожок, по тропинке добрался до крыльца. С ходу подняться не смог, присел на ступеньку. Сидел, прижимая к себе туго свернутое одеяло, глядел на синие сумерки. Из окна на синий снег упал теплый невесомый пласт света. И Трофим, чувствуя каждый неподатливый сустав в теле, встал. Занесенная нога не попала на ступеньку, и он сорвался лицом вниз, успел подумать: "Беда, ее придавлю..." На лавке уже лежало приготовленное чистое исподнее. Анисим ждал - жена истопит баню, позовет его, а пока вздул лампу, стал пристраиваться с книгой. В зимние бесконечные вечера на лесном кордоне очумеешь от тишины и скуки - до ближайшего соседа три километра, до Пахомовской избы-читальни, куда наезжала кинопередвижка,- пять. Книги стали стариковской страстишкой лесника. Любил читать про все, что не похоже на знакомую жизнь,- про мушкетеров, про моря, про корабли, про страны с пальмами. Анисим услышал, как что-то упало на крыльце, подумал на жену: "Непутная. Оставила бадейку на пороге, сама же и наткнулась". Но долгая тишина после этого насторожила: "Чтой-то с ней? Не зашиблась ли?" Поднялся из-за стола. В голубеющих снежных сумерках, растянувшись через все ступеньки, лежал на крыльце рослый человек. - Эй! Кто ты? Анисим перевернул гостя, увидел заросшее густой щетиной лицо, черные провалы глазниц и не узнал. - Кого занесла нечистая сила?.. Без памяти... Ну-кось. Подхватил под мышки, потащил в дом. И уж в избе, при свете, не по лицу, разбойно заросшему, а по плащу признал Трофима. Вошла жена, неся в охапке какой-то узел: - Глянь, что на крыльце... И осеклась, увидев на полу, в распахнутом мокром плаще, задравшего каторжный подбородок человека. - Трофим с пути сбился,- сообщил Анисим.- Образ людской совсем потерял. И тогда она заглянула внутрь одеяла и ахнула: - Ребеночек!.. Он принес... Мертвенький, кажись!.. Через три дня рыбаки, умыкнувшие лодку Анисима, перевозили Трофима через озеро. Он сидел у самой кормы, на его отощавшей, порезанной во время бритья физиономии, в глубоких складках таилось что-то особое, каменное, пугающее всех. Трофим сумрачно молчал, а рыбаки с удивлением и робостью косились на него.  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  1 Вот он и дома... Почему-то вспоминается Трофиму Мирон Крохалев, мужик из их деревни... Два брата Крохалевы, Матвей и Мирон, после смерти отца стали жить каждый своим домом. Поделили, как люди: тебе кобыла - мне корова, тебе телка - мне жеребчик, вплоть до горшков и ухватов, иконы с божницы пополам. У поделенной по-братски земли лежала пустошь, просто болотце с жидким осинничком. Его-то не делили - в голову не пришло. Но вот однажды весной, когда березовый лист "вымахал с копейку", старший, Матвей, обрядив все свое семейство в опорки, вышел на пустошь жечь новину - валили осины, складывали в костры. И тут наскочил Мирон: - Куд-ды, так твою перетак! - А чего? Земля-то небось не твоя. - Это уж не твоя ли? И схватились за колья, и лег Мирон отлеживаться под осинку. И нанятые грамотеи принялись строчить бумаги, и обиженный Мирон кричал: - Ужо запляшет Матвейка! Он свел на базар корову, распродал овец, забыл дом, пропадал в городе; не зная грамоты, выучил назубок все законы: "Ужо запляшет Матвейка!" Шел год, другой, третий, и каждый кончался надеждой: "Ужо запляшет..." Долго не выплясывалось, но так-таки осилил. Рассказывали: Мирон вышел к пустоши, поглядел на квелые осинки, которые теперь были его, а не Матвейки-вражины, и вдруг спросил недоуменно и жалобно: - Это что же? Конец, значится? И напился после этого. И стал пить без просыпу. И еще долго жил. Трофим в детстве видел его: мутные глаза с кровянистыми жеребячьими белками, в рыжей бороде запуталась солома, истекает тягучей слюной, сипит. - Для чего живу? А?.. Живу и звезды не вижу. Горшок порожний моя жизнь. А бывалоча, сам мировой судья Кузьма Прохорыч Певунов мне ручку с перстеньком тянул... Для чего живу? А?.. Трофим долго и тяжко добирался до дому. Вот он и дома. Стены с покоробившимися обоями, линяло-желтыми, со знакомым сальным пятном, мокрое окно, мокрые тесовые крыши за ним, сумрачная печь и стол с расшатанным венским стулом. Вот он и дома. Жена ссохшаяся, сморщенная; запавший рот хранит унылую скорбность - совсем уже старуха, ходит тихо, по-мышиному шуршит у печи, нет-нет да оглянется, и взгляд ее тягучий, долгий. Она уже до приезда Трофима знала, что случилось. Не похоже, не он: тридцать лет, считай, без малого прожили бок о бок, сын рос, а на руках у отца не бывал - и вдруг с младенцем нянчился. Непонятен, а ночной заяц страшней волка днем. И Трофим чувствует этот недоуменный страх. Вот он и дома, а слова сказать не с кем. И лезет в голову давно забытый неприкаянный крикун-пьяница Мирон Крохалев: "Это что же? Конец, значится?" Нет, надо жить. Настало утро - хошь не хошь, а вставай. Он умылся, съел вчерашние щи, не потому, что хотелось есть, по привычке - жить-то надо. Роясь в карманах пиджака, чтоб достать кисет с табаком, Трофим выудил сложенную бумагу, развернул - нацарапанный вкривь и вкось на колене у костра акт на рыбаков, побросавших сигов в котел. Жить надо, надо работать, исполнять, что положено. 2 Бревенчатый городишко, плоский, голый, крытый темным тесом, разогнавшись грязными улочками, казалось, ударялся прямо в непробиваемо-серое небо. Такое ощущение, что там, за крышами крайних домов, обрывается земля. Впрочем, так оно и было: земля обрывалась, начиналось озеро - одно из многочисленных в этом краю озер. Бревенчатый городишко, он начальствовал над спрятавшимися в леса и болота деревеньками и селами. Здесь были учреждения, без которых не обходится ни один райцентр. Среди них маленькая контора в тупичке улицы, выбегающей на берег, с подслеповатой вывеской: "Районная инспекция рыбохраны" - быть может, самая неприметная. О ней не шумели на собраниях, ее не разносили, не прорабатывали, не славили в печати. Останови прохожего, спроси, где находится,- не всякий ответит, хотя бы это и был старожил, знающий свой город не только вдоль и поперек, но и в глубь бревенчатых стен. Однако, если спросить у того же прохожего, где найти Пал Палыча Чурилина,- укажет без ошибки улицу, дом, крыльцо, то самое, над которым висит не привлекающая внимания вывеска. В приозерном городке все - от последнего мальчишки до первого секретаря райкома партии - поголовно рыболовы. Все знают, что, где и как ловить,- этим распоряжается Чурилин, с ним на всякий случай не мешает водить знакомство. Павел Павлович Чурилин в свое время занимал должности и повыше, чем районный инспектор рыбнадзора, В годы войны работал уполномоченным по заготовкам - фигура заметная, на бюро райкома кулаком постукивал, выдвинули после заместителем председателя райисполкома, бросали на укрепление в отстающие колхозы. И это было не так уж давно, но все почему-то забыли его руководящее прошлое, а охотнее всего его забыл сам Пал Палыч. Казалось, он вечно сидел за низким столиком в тесной комнатушке рыбохраны, рядом потасканная форменная фуражка речника, несколько лет назад подаренная знакомым механиком с буксира, стопка казенных бумаг и под локтем - тощая захватанная книжица - правила рыболовства, куда записана вся премудрость, которой руководствуется Пал Палыч. Книжка эта выучена от слова до слова, и лежит она под рукой для того, чтоб при нужде ткнуть кому в нос: "Видишь - черным по белому пропечатано!" И восторжествовать нешумно: "То-то, брат". Сам Пал Палыч невысокий, высохший, с желтым канцелярским, сморщенным личиком; только лысина, крепкая, гладкая, обширная, вызывает уважительную мысль: "Ей-ей, в этой башке не одни правила рыболовства спрятаны". Своих участковых инспекторов, или, как их величал, "боевую пятерку", Пал Палыч называл ласково "милок" да "дружок", но так же ласково умел и нажать: на печке не отлеживались. О Трофиме Русанове он отзывался с похвалой: "Мертвая хватка, нам такие волкодавы нужны" - и держал его в черном теле: участок выделил самый большой, разбросанный, по особо щекотливым случаям толкал его: "Ноги в руки, милок!" Трофиму нужно было заявиться к Пал Палычу, а раз заявиться - значит, отчитаться, а раз отчитаться - выложить на стол акт на рыбаков. Пал Палыч прикрыл бумагу крепенькой рукой в золотистой шерстке, от глаз к остаткам волос потянулись улыбчивые морщинки: - Явился герой. Что, милок, попал в переплетик? А ведь, гляди, даже с виду изменился. Как думаешь, Розалия Амфилохиевна, изменился он? В тесной конторе, кроме Пал Палыча, постоянно находился еще один человек - женщина с унылым лицом, сильно косящая на один глаз, счетовод и кассир, делопроизводитель и даже уборщица по совместительству. Она была туга на ухо, потому упорно молчалива, но это не мешало Пал Палычу поминутно обращаться к ней за подтверждением: "А так ли я сказал?.." Причем имя ее - Розалия Амфилохиевна - он выговаривал с особым вкусом. Розалия Амфилохиевна не подняла от своего стола лица, не взглянула на Трофима, ответила невнятно: - Бу-бу... - Ты глянь,- попросил Трофим.- Дело-то копеечное. Пал Палыч опытным взглядом окинул мятую бумажку, отложил. - Ну и славненько. - Что - славненько? - То, что наскочили. Передадим, куда следует, штрафанут для порядка. Верно, Розалия Амфилохиевна? А Трофим почему-то ждал, что Пал Палыч откинет бумагу: "Крохоборничаешь, дружок мой милый",- случалось и такое. Но тот не оттолкнул, и у Трофима появилось чувство острой неловкости: а так ли делаем? - Грех-то невелик, простить бы можно,- произнес он хмуро. Пал Палыч кольнул взглядом Трофима: - Раз невелик, зачем его до меня нес? Взял бы да простил сам... А Трофим и сам не знал, зачем принес, скорей всего по привычке: написана бумага - нужно донести. - А коль принес мне в зубах, я покрывать не намерен. Вдруг, скажем, Розалия Амфилохиевна решит на принципах настоять, черкнет на нас заявленьице: так, мол, и так, попустительствуют. Кому первому ударят по шапке? Мне, не тебе! Розалия Амфилохиевна не расслышала, думала, Пал Палыч обратился к ней с вопросом, ответила: - Бу-бу... И Трофима рассердило ерошничество: - Ты и покрупней грехи покрывал. Припомни-ка: в прошлом году акт тебе принес на целую компанию, сети в нерестовые ямы кидали. Этот акт пропал, словно с кашей его съел. Почему бы это? - Почему?.. Скажу, не утаю. В той компании козырные валеты были, не нам с тобой их бить. - Это верно, рыбаки - не козырная масть, можно на них отыграться, к отчету пришить. У Пал Палыча чуть-чуть порозовела лысина, веселые глаза потемнели: - Знаем, знаем, считаешь всех нас - жулики, ты один ангел чистый. А разберемся, ангел, какова твоя чистота? Попрекаешь меня - через одного прощаю. Но всех-то подряд простить нельзя. А вот я чего не смог бы, того не смог - в уху заглянуть, каюсь. Ты заглянул, акт составил. Рыбачки на осеннем ветру, на холоде жилы вытягивали, а на вот - утрись, братцы, ничего за работу не получите. Штраф! - Так сделай, чтоб не было штрафу. О чем прошу? - А вот и другое - ты ставь крест, ты рискуй, а я в сторонке побуду. Тоже хорошо, тоже по-ангельски. Так кто ж, выходит, чище из нас двоих: ты или я? Пусть, так сказать, массы рассудят. Кто из нас чище, Розалия Амфилохиевна? - Бу-бу...- отозвались массы. - Хвалишься: через одного прощаешь. Через одного! Скажи лучше: по выбору, с выгодней... - Эк чем уел. Слышала, Розалия Амфилохиевна?.. Да, с выгодней, да, с расчетом. Без расчета одни дети неразумные живут. Лишь бы расчет дела не заедал. Общего дела! А попробуй-ка попрекни, что за делом не слежу... Не выйдет! И волкодавов приручил потому, что для дела полезны. Для этого тоже сноровка нужна.- Пал Палыч встал, добавил с холодком: - Только смотри, портишься что-то, волкодав, не стареешь ли? Коль зубы выпадут - мне не нужен. Розалия Амфилохиевна, навесив нос над счетами, щелкала костяшками, шуршала бумагами, один ее глаз глядел в бумаги, другой - мимо стола на сапоги Трофима. 3 Трофим вышел раздавленный, волоча отяжелевшие ноги. Похватали душу, ощупали, как старый пиджак на базаре, показали - тут дыра, тут прореха, ты дорожишь, а вещь-то ничего не стоит - хочешь носи, хочешь выброси. Темные бревенчатые дома, осевшие в землю жмурились из-под крыш мокроотсвечивающими оконцами, и вид у них под промозглым дождем был довольный. Прежде Трофим в окружении этих домов жил, не размышляя и не мучаясь. За бревенчатыми стенами - будь начеку - коротают век те, кого ты должен подозревать. Подозревай - нужно для дела! А у Пал Палыча за его спиной свой расчетец: простак волк ловит хвостом в проруби рыбку лисичке. Домой рвался из лесу, а теперь хоть обратно в лес беги. И вспомнилось: не далее как позавчера они втроем - Анисим, его жена, он, Трофим, еще небритый, сохранивший вынесенную из леса одичалость, с дрожащими от слабости коленками,- вышли на берег Пушозера. На взлобке, где посуше, под узловатой сосенкой Анисим, ткнул раз десять заступом, вырыл могилку. Жена Анисима, прежде чем положить трупик девочки в землю, сурово спросила Трофима: - Как назовешь-то? - Чего? - не понял Трофим. - Как назовешь-то, спрашиваю? Человек все-таки, не кошку хороним, негоже, чтоб без имени в могилу. И оттого, что у девочки не было имени, и оттого, что назвать ее должен был он, как родня, как самый близкий ей, перехватило горло: вот-вот на людях заплачешь, как баба. Трофим сморщился и махнул рукой: - Как хошь назови... Ну, Анной, что ли... Когда уходили, Трофим оглянулся, и его, только что умиравшего в осеннем лесу, чего только не наглядевшегося там, место могилки поразило своим невеселым видом: тускло-темное, тяжелое, как чугун на изломе, озеро, плоский в сырой сопревшей травке пригорочек, старушечьи-мослаковатая сосенка и еле-еле приметный издали торфянисто-траурный холмик. Уходит от него... И уже нельзя одуматься, вернуться обратно, как возвращался к избушке или там, в лесу, к овражку... Неужели виновница не поплатится за этот холмик? Налитое чугунной тяжестью озеро, скрюченная сосенка - божья старушка, торфянистый холмик... Никто не ответит?.. Неожиданно Трофим остановился посреди улицы. Ударила мысль простая, ясная средь других путаных, угарных, она открылась, как свежее яичко в ворохе мусора. Найти нужно... Найти самому, нечего рассчитывать, что другие найдут. Самому сделать доброе дело: раз девка на такое смогла пойти, то она при случае отца родного отравит, мужа изведет, брата прикончит - не должна безнаказанно жить! Найти, вытащить на белый свет! И чувствовал, как силы вливаются в тело. Жизнь снова обретала смысл. Торфянистый холмик под сосной, прольются на тебя еще вражьи слезы! 4 Он не знал, что сделает с девкой. Просто ли передаст в суд, под закон, или выведет на люди, порадуется, как будут плевать ей в лицо, или не удержится, задушит своими руками - за вздутое, обваренное, несчастное тельце, за черный холмик на берегу озера, за свою растравленную душу! Там будет видно, но найдет! Ночью он не спал, лежал, щупал темноту широко открытыми, невидящими глазами, соображал, как лучше взяться за дело. Лесная избушка стояла на копновских покосах - значит, через озеро самая ближайшая к ней деревня Копновка. Деревня, как почти все кругом деревни. Трофим ее хорошо знал - не так уж велика, дворов пятьдесят. В таких деревнях каждый человек как на ладони. Не могут не знать, что какая-то девка или баба скрылась на время. Не могут и пропустить мимо глаз - было брюхо, потом опало. И уж ежели до этой деревни долетят слухи о найденном младенце, подозрения выползут наружу, как груздь из-под прелых листьев. Но и девка была бы последней дурой, если б не учитывала того - должна как-то схитрить, замести следы... Могла она приехать на лодке по озеру и из дальней деревни, хотя бы из Клятищ. Деревень что опят - настолько дик тот берег, настолько этот густо заселен. Там - места гнилые, болотистые, здесь - повыше, посуше, в глубокую старину начали лепиться деревушки в этом краю. И еще плохо: Трофима все знают и все не любят - не раз приходилось хватать за рукав деревенских рыбачков. Плохо и то, что слух о его истории расплывается по всем углам. А это может спугнуть девку. Лучше всего пожить бы в какой-нибудь подозрительной деревеньке недельку, две, не расспрашивать, а только слушать. Тогда наверняка дойдет: мол, та паскуда в курной избе ребенка кинула. Но у Трофима никого из родни в этих деревнях не было, а если б и была родня, то ни он их, ни они его гостьбой не жаловали. Выехать просто так, поселиться у какой-нибудь старушки - опять подозрительно: "С чего это он в такую пору курортничает?" Не так-то просто выудить поганую рыбку. Трофим перебирал в памяти знакомых, живущих по побережным деревням. Знакомых много, но эти знакомые пусть сами готовы девке на подол плюнуть, а для него, Трофима, землю рыть не будут. И неожиданно вспомнил: "Анисим-то родом из Нижнего Осичья, это как раз возле самой Копновки. Там у него - кто не кум, тот сват". Анисим видел мертвую девочку, сам стервил на чем свет стоит гулящую девку. После того как Трофим вернулся, не только Анисим, но и его жена, эта баба-солдат, радели к Трофиму - отпаивали молоком, парили в бане, выхаживали, как могли. Анисима можно упросить, чтоб съездил на недельку к родне - часто туда ездит, глядишь, мимоходом свою нуждишку справит. Его-то никому и в голову не придет опасаться. На худой конец, ежели Анисиму недосуг самому съездить, то пусть кому из Осичья накажет разузнать. "Найду курву..." - Трофим, успокоенный, заснул. На другой день он начал собираться к Анисиму. Вспомнил, что жена Анисима плакалась: часто угорает возле печи, а в Пахомове нельзя найти нашатырного спирта. Купил ей спирт. А так как дорога от аптеки шла мимо книжного магазина, вспомнил про страстишку Анисима, завернул в книжный, куда еще никогда не заглядывал. Долго щупал книги, приглядывался к картинкам на обложках, выбирал поцветистей и потолще - бог с ними, что стоят дороже, зато Анисим целую зиму будет мусолить страницу за страницей, поминать добрым словом Трофима. Наконец выбрал: Август Бебель, "Из моей жизни", потому что на обложке - почтенный человек с бородкой, а значит, и жизнь его должна быть почтенная, кроме того - толщина в кирпич. И в этих сборах было что-то легкое, радостное - едет не по службе, а, считай, в гости. Трофим же не счесть сколько раз в году ночевал под чужой крышей, ел за чужим столом, а бывал ли он хоть раз в жизни в гостях?.. Что-то не припомнит. На попутной машине до Пахомова. В Пахомове найти лодку нетрудно. И вот он снова у Анисима. Хозяйка приняла пузырек с нашатырным спиртом: "Вот спасибо-то..." В простенке на дощатой полочке меж других книг уместился пухлый Август Бебель. На столе - печенье, конфеты и бутылочка "Московской", тоже привезенные Трофимом. И поет начищенный самовар, и хрящеватый нос Анисима, пропустившего стопочку, опрокинувшего в себя четыре стакана чаю, тоже отливает медью. - Не могу, чтоб эта гнида жила безнаказанно,- говорит Трофим.- Ты уж мне помоги. Жизни нет, ни минуты покойной - все только о ребенке и думаю... Анисим отмалчивается, цедит сквозь жидкие усы из блюдечка чай, ждет, что скажет жена. Сейчас, перед зимой, начальство не тревожит, можно на месяц скрыться из сторожки, но как жена - одной в лесу бабе оставаться страшновато, хоть за много лет и попривыкла к бирючьей жизни. И дом не бросишь - корова, телка, подсвинок ухода требуют. А Трофим наседает: - Святое дело - землю от пакости очистить. Худую траву с поля вон. Ты же сам костил ее почем зря в прошлый раз. Вспомни, как девчонку-то зарывали. Иль у тебя сердце луженое? Эх, да чего уж, как подумаю - варом обдает. Анисим молчал, а его жена сказала: - Тебе легче станет, если к прежней беде новая нарастет? - Это на кого беда? На сучку блудливую? И злому осоту не сладко, когда его с грядки с корнем рвут. От такой беды всем легче станет. - Блудливая? А вдруг да горемыка разнесчастная. Мало ли обманутых вашим братом. - Ты чего защищаешь? - прикрикнул на жену Анисим.- Припечь бы такую не худо. - При-печь... Много вы оба понимаете в бабьем горе. Может, в такие клещи попала, что хоть в омут головой. - А хотя бив омут,- возразил Анисим,- все греха меньше. - Оглянись на себя! Тебя-то можно ль заставить в омут нырнуть? Трактором потащат, отбрыкиваться будешь. - У тебя были дети? - строго спросил Трофим. - А то нет! Троих родила, да на ноги-то поставить одного привелось. - Так детей своих вспомни. Погубила бы ты их своими руками? Что молчишь?.. Ты же мать, ты же пуще нас, дубовых мужиков, к сердцу принять должна. Я вот забыть не могу, как у могилки вместе имя девочке давали, ты чего-то быстро забыла. И жена Анисима осеклась, сидела за столом надутая, не остывшая, тронь - ожгет: но это только казалось, так себе - самовар, в котором угли потухли. Анисим рассудительно заговорил: - Припечь бы такую не худо... Всей бы душой тебе помог, но, сам посуди, как уехать на неделю? В лесу-то в эту пору уж так невесело, что и мужик в одиночку, гляди, затрубит волком, а тут бабу оставить - будет она по ночам зеленых чертей гонять. Нет, не неволь. - Тогда через кого другого помоги дознаться. - Это можно. Рыбаки-то гуляют по озеру, попрошу - пусть заглянут к Пашке Щепенкову, он по матери братаном мне приходится. Мужик дошлый, а баба его на сажень под землей свежинку чует, они-то разнюхают. Да коль та сучка хитро следы не замела, сам собою грех вылезет наружу, не кручинься. Большего добиться Трофим не мог. 5 Ждать, когда само собою вылезет наружу, видеть, как проходит день за днем, втягиваться помаленьку в жизнь, ленивенькую, словно послеобеденная дремота, привычную, как белесое небо в окошке, а та до сих пор не открыта, той так и сойдет с рук злодейство!.. И уже начинают люди забывать историю, уже не судачат по домам и не оглядываются на улицах вслед Трофиму... Так и сойдет с рук?.. Не бывать этому! Найдет! За уши вытащит! Трофим потолковал с Пал Палычем: "Не мешало бы прощупать Пушозеро на всякий пожарный случай - на рынке сбывали незаконную рыбу, не деревенские ли рыбаки чудачат?.." Пал Палыч любит, когда дело вертится само собой, без нажима, махнул рукой - езжай, а сам сочинял бумагу в бассейновую инспекцию, выпрашивал еще одну штатную единицу, второго моториста на катер. Зима в этом году медлила. Давно уже леса голые, давно уже семга вышла из рек, попряталась в глубину, давно на полях киснут зеленя озимых, уже пять раз выпадал снег и каждый раз сходил, оставляя после себя слякоть на дорогах. Озера стоят черные, при виде их зябнет спина. Трофим шел на весельной лодке от деревни к деревне, ночевал в избах, прислушивался, а чтоб навести на разговор, сам охотно рассказывал, как нес младенца. Его слушали, охали, любопытствовали, судили мать-злодейку, но ничего путного не сообщали - рады бы, да не знали. Он добирался до очередной деревушки Бобыли, запозднился, наливалась ночь над черной водой, недалекий берег расплывался и начинал смахивать на застывшую тучу. Картаво вскрикивали уключины, падали весла, наводили тугую нефтянистую волну, и гребни этой волны улавливали мутноватый отсвет сумрачного неба. И казалось, все живое вымерло вокруг и весь мир с деревеньками, с мокрыми лесами, с людьми, с лесной живностью залило бездонное озеро. И в Трофима, как это часто случалось в последнее время, вползла зверем тоска, хоть бросай весла и кричи криком. Один на свете - безродный, несогретый, никому не нужный, один, и нет надежды, что найдешь кого-то. Уже близка старость, в его годы любой человек сидит, как в шубе, внутри семьи - дети, которых когда-то носил на руках, внуки, лезущие на колени. Ничего! Голый, зябнущий, источенный злобой. Все эти годы злоба идет по пятам. Вот и сейчас сбежал из дому, ищет... А