голубкой... Слава богу, мир на земле. - Она вытерла фартуком глаза, перекрестилась на икону и положила руки на колени. Они легли мягко, спокойно, и синие вены, избороздившие их, напоминали Женьке тихие, прозрачные речки в ровной, широкой степи, и трели жаворонков над ними, и запах парного молока, и еще что-то теплое, мягкое, ласковое, о чем и рассказать-то нельзя, а можно лишь почувствовать, почувствовать не только сердцем, но и каждой клеткой своего тела. Евгений упал на колени и поцеловал руки матери. - Ты чего, Жень? - удивилась она. Сын молчал. Ему вдруг показалось, что весь этот разлад с Наташкой надуман, несерьезен, и это его бегство из дома и ее отказ поехать вместе с ним тоже глуп и необдуман, и что есть в жизни что-то большое и значительное, по сравнению с чем их семейные неурядицы мелки и похожи на ребячество. - Не надо, сынок, не надо. - Мать плакала и отнимала свои руки. - Зачем ты так, мама? - Евгений встал и обнял ее. - Успокойся... Или ты не рада моему приезду? - Рада, сыночек. Без памяти рада. Только бы... Внучка как родилась, я ног под собой не чуяла. Ну, думаю, привезут, и буду я с ней в мире да з согласии "янн свои доживать. Платьица, шапочки шила... И каждый год перешивать приходилось. Так и не дождалась. Знать, не потребовалась бабушка. - Совсем ты у меня седая стала. - Сын привлек мать к себе. - Как живешь, мама? Не болеешь? Мать вытерла слезы, помолчала. - Слава богу... Глазоньки вот мои что-то хиреть стали. Без очков уж ничего не вижу. Письма, какие случаются, Надюшку прошу прочитать. - Это чья же? - Семена Посаднева младшая. А пишу сама. Хотела было ее просить, а потом раздумала. Забеспокоитесь там, увидя чужой почерк. Что ж, скажете, самой и написать нет мочи? А у вас там, в городе, и так беспокойства хватает. - Хватает, - медленно повторил сын. Он прошелся взад-вперед по комнате, пощупал печь и остановился у стены, увешанной фотографиями. В каждой рамке на доброй половине фотографий был он. Вот он в новеньком каргузе, в кителе с блестящими пуговицами - первоклассник. А вот - выпускник. Большая цветная фотография Людочки. Ей годик... Он с Наташкой. В парке - с друзьями-студентами. У моря. В загсе. Наташка в белой фате, он а строгом черном костюме. Опять он - с гитарой. И вновь он, Наташа, Людочка - всей семьей. Вверху большой отдельный портрет. Там двое мужчин. Один сидит на стуле, тяжело опустив на колени крупные жилистые руки, другой совсем юноша, тонкий, задиристый, стоит рядом, обхватив сидящего за плечи. На рамке расшитое полотенце и большой черный бант. Портрет был сделан с маленькой довоенной фотографии в районном центре по его, Женькиной, просьбе после того, как Кащей обозвал его "нагулянным" и "председательским сынком". Много горьких воспоминаний связано с этим портретом. С матерью он редко говорит о нем. После того, как... Клички "Нагулянный" и "Председательский сынок", как деготь, прилипли к Женьке. Словно затравленный, метался он от обидчиков к матери и не мог понять всем своим оскорбленкым и униженным существом, где правда, а где ложь. То, что говорил Кащей, было страшным и вызывало ненависть к Ивану Ильичу. Женька не хотел этого. Не хотел потому, что мать каждый раз, когда он в слезах прибегал к ней и требовал объяснений, тоже плакала и убежденно повторяла: "Не верь! Врут люди. Вот твой отец! Вот он! Вот!" Снимала со стены портрет, прижимала его вместе с Женькой к груди и уже сквозь рыдания продолжала убеждать: "Матвей твой отец! Матвей! Верь мне, сынок. Ни при чем тут председатель. Никто он тебе, никто!" Евгений прошел к окну и сел. За окном утренней зарей подсвечивалась ночь, по селу наперебой горланили петухи. - Жень, может, выпить хочешь? - спросила мать. - У бабки Устиньи самогонка есть. Я сбегаю. - Не надо, мама. Не хочется. Молока налей мне, и я спать лягу. Он достал сигареты и закурил. На подоконнике стояла пепельница, рядом лежала пачка папирос. - Чьи это? - удивился Евгений. - Ты что?.. Курить стала? - Женюшка... - Она замолчала и опустила голову. - Иван Ильич... отец твой... перешел к нам. Сколько ж ему мыкаться одному-то? - Она опять замолчала, перебирая в руках фартук, и, будто извиняясь, продолжала: - С председателей его сняли... На пенсии теперь. Да разве его удержишь дома? Табунщиком работает, в ночном сейчас... - Мне надо уехать? - упавшим голосом спросил Евгений. - Сынок... - У нее опять побелела и мелко задрожала губа. - Он же отец твой, кровь родная, человек хороший... Сколько это могло продолжаться? Не молодые мы уже... Землюшку топтать недолго нам осталось, пора и к углу какому-нибудь прибиваться. - Ты же презирала его.! - Это не так, Женя. Все не просто, сынок. В двух словах об этом не расскажешь. Он всю жизнь бобыль бобылем... И я как травиночка в поле, прихилиться не к кому. - Как же мне с ним под одной крышей? - растерянно развел руками Евгений. - Тебя он очень любит. Ведь кроме-то у него во всем белом свете никого нет. И я, старая, перед вами обоими виновата! - Мать снова заплакала. - Зачем было тебя, несмышленого, восстанавливать против отца? Не по-божески я поступала. Если бы ты только знал, какой это человек! Постарайся понять его, сынок. Я полжизни ошибалась, не повторяй моей ошибки, Женюшка. Это будет несправедливо. - Ничего я не хочу знать о нем! Какой он мне отец?! Отцы воспитывают своих детей, а он? Евгений подумал вдруг о Людочке, с том, что и она может так же сказать о нем, если и впрямь случится, что их дороги с Наташкой разойдутся, - а этого не миновать, - но поднявшееся в груди раздражение против Ивана Ильича подавило эту мысль. - Что ж нам теперь делать, Женюшка? - Нескладная у нас встреча вышла, мама. - Хочешь, он уйдет. И слова не скажет - повернется и уйдет. Привози сюда Наташу, Людочку, и будем вместе жить. Работы и тут завсегда хватит. - Постели мне, мама. Я очень уехал... Он... когда придет из ночного? - Утром. Мать задула лампу, в нерешительности постояла около стола, потом подошла к сыну и села в изголовье. Оба молчали. За печкой тенькал сверчок, старые ходики монотонно торопили утро. Евгений хотел заснуть и не мог. Почему-то вспомнил тот день, когда мать провожала его в институт. Жарко светило солнце, они шли прямиком через степь, и теплый ветер с острым запахом донника, прилетевший откуда-то со стороны Торфяного болота, трепал его густую рыжеватую шевелюру и, как в детстве, пел о чем-то веселом и задорном. И Женьке тоже хотелось петь и, как мальчишке, без устали кувыркаться в степных цветах, скакать из края в край, но рядом шла мать, и была она тихой и грустной, как эта степь после шумной грозы. - Не надо грустить, мам, - сказал Женька. - Что ты, сынок! Я очень рада за тебя. Закончишь институт, большим человеком будешь! Счастье свое найдешь. Только бы войны не было. Женька смотрел ей в глаза и видел, что она действительно безмерно счастлива за него, так счастлива, что не может сдержать слез. Мать смеялась, и плакала, и говорила о совсем незначительных пустяках, о которых не надо забывать, живя там, на чужбине. "На чужбине..." Евгений помнит, как это слово, будто колючая льдинка, вползло в его разгоряченную душу. И сразу стало зябко. Впервые ему предстояло жить без матери, вдалеке от дома. И конечно же там не будет этой степи, в которой он вырос и возмужал, где познал свои первые радости и печали, где впервые услышал пение птиц и завывание ветра, шелест трав и вой вьюги, где ощутил дурманящий аромат чабреца и шалый запах осенней полыни. - Мама, - грустно сказал Женька, - ты пиши мне чаще и... знаешь что... - Он помолчал, стыдясь высказать свою просьбу, а потом решился: - Присылай в письмах разные травы, хоть по листочку, по былиночке, но чтобы они степью пахли, ладно? Мать обняла его за плечи: - Обязательно, сынок, обязательно! Знаешь, я и сама жить без них не могу. А ты уж пересиль себя. Пересиль! Знаю, трудно будет, но ты пересиль. Потом на перроне она все что-то гсворила ему, наказывала, поправляла рубашку, приглаживала волосы на его голове и беззвучно плакала. А когда ударил колокол, вся выпрямилась, вытерла слезы, порывисто прижала сына к груди, поцеловала в губы, резко повернулась и ушла по перрону все такая же прямая и напряженная. Женька хотел крикнуть: "Мама!" Но поезд тронулся, и он уехал... - Сынок, ты же любил Наташу. - Мать наклонилась к его лицу, он слышал ее теплое дыхание, ощущал прикосновение мягких волос к своему лбу и по-прежнему молчал. За окном серело. Через несколько минут предутренняя тишина взорвется гомоном птиц, мычанием коров, всеми теми звуками,, в которых рождается сельский день. Евгений ждал их. Ждал, чтобы окончательно убедиться: да, он действительно дома, в родном краю, под родной крышей. Он почти верил в то, что, проснувшись, найдет единственно правильный ответ на все вопросы, поставленные перед ним жизнью, верил: решение должно быть правильным. Глава вторая ЧАЙКА Десятилетний Женька сидит на постели, поджав под себя ноги, смотрит в мутную предрассветную тишину и вздыхает. Еще никогда в жизни не было ему так тяжело. Вот уже третью ночь подряд ему снится один и тот же сон, от которого он пробуждается как ошпаренный кипятком и потом долго не может уснуть. Его преследует табун лошадей... С сытым ржанием он проносится по Женькиным снам, с распущенными по ветру гривами, брызгая из-под копыт клочьями пожухлой осенней травы. Впереди всех, стелющимся по землз наметом, мчится вороная лошадь с тонкими белыми ногами. "Чайка!" - с замирающим сердцем угадывает он и каждый раз просыпается. А проснувшись, чувствует себя одиноким, неизвестно кем обиженным и страшно неочастным. Разные мысли лезут Женьке в голову. Он не прогоняет их и даже не пытается противиться им. Что толку?.. Все равно уже ничего не изменишь... Ему только хотелось расплакаться и убежать прямо сейчас в степь, оседлать там Чайку и умчаться куда-нибудь, хоть на самый край света. Но проходит полчаса, час, а Женька сидит на кровати в прежней позе, все с теми же отчаянными и невеселыми мыслями. Куда там умчишься!.. "Эх, жизнь..." - вздыхает он. И в этом вздохе не чувствуется ни зла, ни упрека, одна покорность обрушившейся на него судьбе. Оно и понятно. Целое лето пас он колхозный табун, вольной птицей летал по степи на быстроногой Чайке, и вот... Наступил сентябрь, звяк-гул школьный звонок, и жизнь Женькк стала похожа на какой-то кошмарный сон. Он пошел в четвертый класс, а его место у табуна занял Колька Кашей. Все бы ничего, да... Разлуку с табуном и Чайкой пережил бы как-нибудь... Тем более что в принципе-то он не против школы. Не-е-ет, учиться надо. Это он хорошо понимает. Неучам скоро и табуна пасти никто не доверит. Но... Как тут жить, если вчера по селу на взмыленной Чайке промчался этот гад и в руках его змеей извивался длиннющий кнут! Женька вспомнил, какой захудалой стала Чайка, как жалобно горел ее фиолетовый глаз, и тихо всхлипнул. - Ты чего, Жень? - проснулась мать. Голос матери был сонный и такой ласковый, что Женька не выдержал и заплакал. - Иди ко мне, сынок, - позвала она. Шлепая босыми ногами по полу, Женька подошел к ее кровати и, шмыгая носом, юркнул под одеяло. Почувствовав рядом мать, он успокоился. - Тебе сон плохой приснился? - спрашивает она и гладит его по голове. - У него... у него проволока на конце! - вновь всхлипывает Женька и всем телом прижимается к матери, словно прячется от режущего удара Кащеева кнута. - Какая проволока? - недоумевает мать. - За что он бьет их? Кащей проклятый! И Чайку... Им же больно! - захлебываясь слезами, вскрикивает он. - И-и-и-их... глупенький! - обо всем догадавшись, утешает мать. - Опять ты за свое. Нашел о чем тужить! Скоро зима, лошадей загонят в конюшню, и никто их там не ударит. Хочешь лыжи? Завтра пойдем и купим. А там новое лето не за горами. Кому же, как не тебе, табун пасти... Тихий, баюкающий голос матери успокаивает мальчонку. В его воображении рисуется зима, в круговерти воет метель, свистит в замерзшем бурьяне, а он на новеньких лыжах мчится в степь. Ему нипочем ни обжигающий нос ветер, ни мороз, ни вьюга. Там, в степи, замерзает Кащей. Он выбился из сил, застрял в Волчьем логу, испугался и не может идти. Женька взвалит его на плечи и принесет в село. "Жень, прости меня. Я больше не буду бить лошадей". - Колька примирительно протянет обмороженную руку. А он молча, с гордо поднятой головой покажет жестом - уходи прочь! И Колька, жалкий, согнувшийся, поплетется через все село со своим змеиным кнутом, и все будут видеть его позор, показывать на него пальцами и с презрением отворачиваться. - Спи, сынок, спи... - сонно шепчет мать и ласково прижимает его к себе. За печкой отрывисто свиристит сверчок, запах материнских волос напоминает Женьке старую добрую сказку, и на душе у него становится тепло и спокойно. И Колька уже не кажется отъявленным злодеем и живодером. Женька готов вернуть его, униженного, полузамерзшего, и похлопать по плечу: "Ладно, Коль, ладно..." На дворе горласто пропел петух. Женька сладко зевнул и закрыл глаза. "Эх, скорее бы новое лето, а там..." Он представил, как к нему опять придет председатель колхоза Иван Ильич, поздоровается за руку, вытрет белым картузом потный лоб: "Такое дело, Евген... Понимаешь, помощь твоя требуется артели..." И начнет, как со взрослым, рассуждать о колхозных делах. О том, что просо не прополото, а там, понимаешь, сенокос на носу, и дождей нет, и людей не хватает, а его, Женькины трудодни, заработанные на пастьбе коней, не помешают дому, а, наоборот, будут крепкой подмогой маме, которая одна-то и так замоталась... И Женька конечно же, польщенный таким доверием, с радостью согласится пасти табун, побежит к матери, а у той почему-то навернутся на глаза слезы, и она, вытирая их, непохожим голосом скажет: "Кормилец ты мой... Неужто дождалась?.." У Женьки заскребет в горле, дернется нижняя губа, но плакать ему совсем не хочется. Его ждет табун... Женька открывает глаза, и в мутном сереющем рассвете ему чудится степь, пронзительно свистят суслики, трубно ржут лошади, он стремительно мчится на Чайке и чувствует, как набегающая струя воздуха упруго пузырит рубаху. - Чаечка! - нежно, почти про себя шепчет Женька, и губы его тянутся в улыбку. Смешно! В тот первый день он и клички-то ее не знал. Это уж потом сам придумал. Да и вся она была не такой, какой стала теперь. Тогда Чайка лежала на лугу с опухшими передними ногами, тощая, некрасивая, с ее боков облезала шерсть и грязными клочьями падала наземь. Вокруг была гладко выщипана трава, и лошадь, напрягая шею, тянулась к светло-желтой головке ромашки. Женька хотел помочь ей, но она испуганно вздрогнула и попыталась вскочить на ноги. - Что ты, глупая! - ласково сказал он. - Чего испугалась? Разве я обижу тебя? Болит ножка, да? И Чайка успокоилась. Смирно лежала на боку, смотрела на Женьку фиолетовым глазом, и ему показалось, что лошадь поняла его слова. Глаз был большим и очень грустным. Мальчишке как-то сразу до слез стало жаль животное. Спотыкаясь, снимая на ходу фуражку, он побежал по степи и, завидев Поляну с густой травой, упал на колени. - Сейчас, сейчас я накормлю тебя. Потерпи еще капельку! - бормотал он, торопливо наполняя фуражку кормом. К вечеру Женькины руки стали зелеными от травы, а исцарапанные пальцы ныли и кровоточили... Около Чайки возвышалась горка свежего сена, и лошадь, весело фыркая, смачно пережевывала сочный корм. Утром следующего дня Чайка встретила юного табунщика тихим ржаньем. "Соскучилась!" - обрадовался Женька. Позабыв о вчерашних болячках, он вновь бросился наполнять фуражку травой. Но лошадь, к его величайшему удивлению, при виде корма нетерпеливо фыркнула и отвернулась. - Ты чего? - обиделся Женька. Чайка повернула голову и, оскалив зубы, заржала. - Вот еще! - испуганно отпрянул он в сторону. Лошадь ржала протяжно и жалобно. Что-то просящее было и в ее высоком дрожащем голосе, и в тусклом блеске больших фиолетовых глаз - во всей фигуре, всклокоченной и костлявой. Женьке показалось, что Чайка просит его о чем-то на своем лошадином языке, а он не понимает. Может, ее обидели ночью? Может, корм невкусный или надоел? "Ну конечно же корм! - осенило парнишку. - Трава плохая, невзрачная, да и рвал-то я ее на одном и том же месте!" Но и от зеленого овса и от красноголового клевера, украденного им с колхозного поля, Чайка так же отворачивалась и, раздувая сухие ноздри, тоскливо ржала. Степь звенела птичьими голосами, аукалась сытым гоготом лошадей, резвящихся на лугах, а он сидел рядом с Чайкой и, чуть не плача, уговаривал ее: - Ну чего ж тебе, хорошая моя?.. Хочешь, я хлеба принесу? У нас его, правда, нет, но я займу. Хочешь? Что же мне делать с тобой? Передав табун ночному сторожу, домой возвращался грустным и задумчивым. "Наверное, не могу я ухаживать за конями. Подхода какого-то не знаю", - терзал он себя. Ужинать Женька не стал. Лениво покатал в руке печеную свеклу и вылез из-за стола. - Что с тобой, Жень? - всполошилась мать, щупая лоб сына. - Небось захворал? Ой, и придумает же Иван Ильич - дите на работу! Вот окаянный! А я-то, дура старая, отпустила... Сынок, хлебца хочешь? Я займу у Митревны. - Мам, я не хворый! - недовольно сморщил нос сын. - А почему не ужинаешь? - Так... не хочется... Неполадки у меня на работе. - Какие такие неполадки? - охнула мать. - Лошадь ничего не ест. Вчера ела, а сегодня... Я ей то, се, а она только ржет и смотрит на меня. Жалость берет. Ноги у нее болят. Лежит она. - А ты поил ее, горе-табунщик? - Как "поил"? - подскочил на стуле Женька. - Водичкой! Сам-то небось каждый день пьешь! - улыбнулась мать. - Ой, мамочка, какая же ты у меня умная! И не успела мать оглянуться, как сын, схватив пустое ведро, пулей выскочил на улицу. - Женя, куда ты? Же-е-ня-а-а! - метнулся в ночь тревожный голос матери. Громыхая ведром, Женька выбежал за гумно и остановился. Темным бездонным провалом безмолвствовала степь. В чернильном небе мерцали звезды. Стояла безлунная, густая, как деготь, июньская ночь. На краю села тявкнула собака, в ответ ей еще одна,потом промычала корова, и вновь все стихло. Женька со страхом оглянулся: "Может, утром надоить?" За селом криво полоснул небо метеор. Звезды на миг поблекли и замигали холодным светом, будто глаза голодной волчьей стаи. "Утром даже лучше. Зачем ее будить сейчас? - Мальчик втянул голову в плечи. - А если у нее во рту пересохло? Язык к небу прилип? - Он поежился. - Прошлой зимой тетке Авдотье в степи волк встретился... Так то ж зимой! Дядя Миша про колдунов рассказывал. Колдуны эти всегда, и зимой и летом... Вода от Чайки недалеко. Метров пятьдесят... а может, сто..." Далеко в ночи взметнулось пламя костра, высветило причудливые фигуры лошадей и погасло. "Табун перегнали на другое место, - определил по костру Женька. - А Чайка одна теперь... И чего дядька Мишка гоняет их с места на место?" - с недовольством заключил он, чувствуя, как в груди его что-то сжимается, словно хочет спрятаться, а ноги сами, против воли, тянут назад, к приветливым огонькам села. Воображение стало рисовать одну картину страшнее другой. Степь вдруг закопошилась чудовищными змеями горы-нычами, уродливыми колдунами, надвинулась на него всеми ужасами самых страшных сказок и небылиц, слышанных ог односельчан. Женька крутанулся на месте, как щит, прижал к груди ведро и попятился. У болота протяжно заржала лошадь. - Она! - вскрикнул он от неожиданности и, гремя ведром, ринулся в степь. Чайка пила жадно и долго. В плесе заросшего осокой озерка стаями купались звезды. Набирая воду, Женька старался побольше зачерпнуть их ведром и отнести Чайке. И когда та, громко чмокая, допивала воду, ему казалось, что она ловит звездочки, катающиеся по дну ведра скользкими шариками. Страх прошел. Усталый и довольный, мальчик сидел рядом с лошадью и ласково гладил ее гриву. Хотелось есть. Э га ноющая, сосущая боль под ложечкой вот уже несколько дней не покидала его. Свекла не утоляла голода, а хлеба уже вторую неделю в доме не было. Хлеб снился Женьке по ночам - душистый, свежий, его было много, целые горы. Он просыпался от его запаха, тянул к столу руки, глотал наполнившую рот слюну и подтягивал к животу ноги. - Мам, а пироги ты не разучилась печь? - спрашивал он. - Нет, сынок, нет, - отвечала она и советовала: - Ты вспоминай сказки, которые я тебе рассказывала, а днем пой песни. О еде старайся не думать. Скоро хлебушек подоспеет. Совсем немного осталось до жнивы. И сейчас ему не хотелось возвращаться домой. Там всегда почему-то острее чувствовался голод. Прижавшись боком к животу Чайки, Женька вытянулся во весь рост и, заложив руки за голову, вполголоса запел: Раскинулось море широко, И волны бушуют вдали. И уже не было ни черного покрова ночи, ни звездного неба, ни сосущей боли под ложечкой, перед ним яркими красками зацветала степь, качалась рыжими волнами ковыля, манила в широкую даль переливающегося марева. И он уже не Женька, а гордый красавец орел, парящий в поднебесье над степью и поющий Женькиным голосом. Его не видят люди, но все знают, что это он поет, и, побросав свои дела, с восхищением слушают. - "Ей скажут, она зарыдает", - звенит Женькин голос, и он уже явственно видит, как его мать, Екатерина Ивановна Кудряшова, закрывшись руками, заливается горючими слезами, узнав о кончине своего храброго сына. Растроганные скорбным известием, плачут односельчане. Всем жаль Женьку. Красиво, по-героически вышло, за сердце защипало, но умирать ему совсем не хочется. Он перескакивает на первый куплет, но поет его уже без прежнего вдохновения и, не допев, умолкает. Чайка поворачивает голову и тычет мокрыми губами в плечо. - Сейчас, сейчас, - обещает мальчик и молчит. Новые песни не приходят в голову, да и некогда уже ему заниматься пением. Бравым моряком, в золотых погонах капитана, с блестящим кортиком на ремне, шагает он по селу. За ним гурьбой бегут ребятишки. - Жень, покажи кинжал! - галдят пацаны. - Какой кинжал! - возмущается капитан. - Кинжал у живорезов, у моряков - кортик! - Поглядите-ка, Катеринин-то - ну прям герой! Говорят, белый хлеб ест и корабль настоящий ему выдали! - шепчутся на завалинах бабы. В село за Женькой прилетит самолет. Сядет прямо посреди улицы, подрулит к дому. Возьмет его и отвезет в Москву на военный парад. Он будет идти впереди всех, со знаменем в руках и с настоящим автоматом на груди. Потом он бросится в бой и будет направо и налево косить фашистов, спасая своих друзей. Его ранят, может, даже убьют, не насовсем, конечно, потому что он должен взять в плен самого главного фашиста. И Лидия Анатольевна, эта злюка историчка, назовет его Александром Невским, а может, даже Суворовым, поставит в пример всему классу и даст торжественное обещание не спрашивать его до конца года. Женька зевнул и, повернувшись на бок, плотнее прижался к Чайке. В дальнейших парадах и сражениях "капитан" не успел побывать. Глаза его закрылись, и он заснул. Проснулся Женька далеко за полночь от легкого озноба и какого-то смутного беспокойства! Над степью белым пшеничным блином висела луна. Было тихо. От болота веяло сыростью и прохладой. Он вытянул ноги и услышал далекий протяжный крик. - Же-е-е-ня-а-а... эня-аа... - тоскливо выводил осипший голос "Мама!" Мальчик вскочил на ноги. - Ма-а-ма-а! С матерью был председатель колхоза Иван Ильич. С мокрым от слез лицом она тискала сына, прижимала его к себе, целовала и приговаривала: - Жив... сыночек ты мой... горюшко ты мое... - Несурьезно, понимаешь... Нельзя так пугать... - отрывисто говорил Иван Ильич и тянулся погладить Женькину голову. - А все ты, Иван Ильич, все ты со своими выдумками! - отталкивала его руку мать. - Не серчай, Катерина, - несмело защищался председатель. - К труду приучать надо... Аль злодей я ему! Не чужой, понимать... - и осекся. Две недели не поднималась на ноги Чайка. Две недели кормил и поил ее Женька. Даже мать дивилась терпению и буйной энергии сына. Домой он возвращался поздно вечером, уставший, голодный, с исцарапанными руками, но со счастливой улыбкой на лице. - Мам, Чайка улыбаться может! Не веришь? - с горящими от восхищения глазами рассказывает он. - Утром, когда я прихожу, у нее глаза становятся такие маленькие-маленькие и ноздри раздуваются - это она радуется. А вечером... - Женька умолкает и, насупившись, выдавливает из себя. - В общем... плачет она... Ну, как человек... Страшно ей одной оставаться. Холодно... Повернет голову и смотрит, смотрит ыне вслед. Ждет - может, вернусь. Мне и ночью с ней нисколечко не страшно. Даже хорошо. Костер с дядей Мишей распалим. Он сказок много знает. - Так ты, может, на круглосуточную работу перейдешь? - поняв, чего от нее добивается сын, спрашивает мать. - А я ее плащом укрыл! - меняет тему разговора Женька, уловив иронию в голосе матери, а следовательно, и отказ. - Каким плащом? - Что за печкой висел. Мать вскидывает руки и со вздохом роняет их на колени. Глаза ее тускнеют, никнут плечи, и вся фигура делается маленькой и скорбной. По незнанию сын прикоснулся к святыне, которую мать бережет с далеких предвоенных лет. - Принеси назад, Жень, - сдавленным голосом просит она, и сын понимает: он причинил матери боль. - Я принесу, - поспешно обещает Женька, а в голове прикидывает: что бы взять взамен плаща? - Можно, я своим старым пальто укрою? - Глупенький ты еще у меня, - журит его мать. - На зиму что ж, тулупы лошадям шить будешь? Сын молчит. "И действительно, - думает он, - зимой-то лошадей ничем не укрывают, и не холодно им. А сейчас как-никак лето". - Мам, а Иван Ильич будет ругать, если узнает, что я овес на колхозном поле рву? - спрашивает вдруг Женька. - Влетит как миленькому, - отвечает мать. - Не-е-е, - смеясь, тянет Женька. - Он меня лю-у-у-бит. - Кто тебе сказал? С чего ты взял? Не смей так говорить! - кричит Екатерина Ивановна и порывисто вскакивает из-за стола. Сын не понимает неожиданного взрыва матери. Он еще многого не знает о ее жизни, о ее трудной вдовьей судьбе. Придет время, когда Женька обо всем узнает и все поймет. И только тогда тепло, по-сыновьи, приласкает и пожалеет. А пока он устал, хочет спать, и ему некогда задумываться над странным поведением матери. В степи лежит Чайка, завтра утром, громыхая ведром, он побежит к ней, и бабка Устинья уже в который раз, лукаво улыбаясь, спросит: - Унучек, ты дояркой поступил работать? С ведром-то... - Иди ты, старая! - беззлобно буркнет мальчик и заспешит в степь. Скорее! К Чайке! И выходил лошадь Женька. Не дал сбыться зловещим предсказаниям ночного табунщика дяди Миши, что свезут ее, бедолагу, на колбасу за непригодность артельному хозяйству. Пришел однажды утром и ахнул: Чайки на прежнем месте не было. Только пятно примятой травы и клочья линялой шерсти остались от нее. Дрогнуло тревожно Женькино сердце. Выпало из рук ставшее сразу ненужным ведро. "Где она? Что с ней? Неужели на колбасу?.." Табун пасся метрах в двухстах на противоположном берегу болота. От него отделилась лошадь и, прихрамывая, направилась к нему. - Чайка! - Мальчик подпрыгнул от радости. - Урррр-а! Чайка встала! - вопил он в диком восторге и вприпрыжку мчался к ней навстречу. Лошадь тихо ржала, прижимая уши, кружилась вокруг своего спасителя и терлась о его голову изогнутой шершавой шеей. Женька впервые видел Чайку в полный рост. Он сразу же отметил, что она не такая, как остальные кони в его табуне. Было в ней что-то удалое, и у него так и зачесались руки от желания сжать саблю и со свистом взмахнуть ею над головой. Не соврал, видно, дядя Миша табунщик, что отцом этой вороной двухлетки был стройный красавец Пегас, танцевавший под командиром кавалерийского отряда, что следовал через их село на переформирование. Задние ноги у Чайки были топкие, стройные, словно выточенные из крепкого дерева. Передние, хоть еще и немного припухшие, но такие, каких он никогда не видел. На них будто нарочно надели ослепительно белые носки, а копыта и шерсть выше колен зачернили мазутом. На боках жесткими прутьями выпирали ребра. Но они не делали лошадь тощей, наоборот, она казалась стройной и сильной, очень красивой, готовой ежесекундно сделать мощный толчок и зависнуть над степью в стремительном прыжке. Глаза не косили и уже не были фиолетового цвета. В них отражалась степь и искрилась солнечными брызгами. - Ух ты! - восхищался Женька, а сам прикидывал в уме, когда он сможет промчаться на ней по селу, на зависть и удивление всем своим дружкам. Целый день, с утра до вечера, Чайка ходила по пятам за Женькой, тыкалась в его руки губами - выпрашивала корм. - Ах, бессовестная! - стыдил он ее. - Повадилась... Думаешь, я всегда буду овес воровать? А если "он" увидит? Чайка недовольно фыркала и вновь шла за ним. - Лентяйка! - возмущался Женька и, не выдержав натиска, бежал за овсом. Лошадь шла следом. Останавливалась у края овсяного поля и ждала. По всему было видно, что овес, нарванный Жень-киными руками, был вкуснее того, что стеной возвышался около ее носа. Долго ждал Женька того дня, когда Чайка окончательно поправится и он сможет прокатиться на ней. И не просто прокатиться, а торжественно въехать в село и под восхищенными взглядами мальчишек вихрем промчаться по улице, юлой крутануться около своего дома и, вздымая пыль, укатить в степь. Это желание было настолько сильным, что он ложился спать и вставал с одним и тем же вопросом: когда? Определял сроки - сегодня, завтра, после обеда, к вечеру... Но каждый день, сам не зная почему, откладывал их и назначал новые. Женька не понимал, зачем он мучает себя, зачем поступает так. То ли ему было жаль Чайку, еще не окрепшую после болезни, то ли он боялся, памятуя рассказы дяди Миши о норовистых нравах необъезженных двухлеток. И может быть, еще долго изводил бы он себя, если бы не случай, разом разрешивший все его сомнения. Председатель колхоза Иван Ильич, прозванный колхозниками "Понимать", вырос на своем рессорном тарантасе как из-под земли. Женька взглянул в сторону табуна и обомлел. Лошадей на лугу не было, и только их хвосты, словно стая голодных ворон, кружили над зеленым полем овса. В жуткой тишине Женька слышал, как екала селезенка председательского жеребца, тихо позванивали рессоры тарантаса, и не мог сдвинуться с места. Степь замерла. Надвигался скандал. Потраву ему никто не простит, тем более сам председатель колхоза. Это он почувствовал сразу, всем своим вмиг похолодевшим телом. Окоротить табун он уже не успевал. Слишком далеко было злополучное поле - не добежать, а рядом, кроме Чайки, не было ни одной лошади. Схватив уздечку, Женька в два прыжка оказался около нее. Лошадь подняла голову и настороженно посмотрела на него. Дальнейшее произошло как во сне. Едва он успел накинуть уздечку и вскочить на лошадь, как та сорвалась с места и помчалась по степи. Потом резко остановилась, метнулась в сторону и, оглушительно заржав, свечой взмыла вверх. С вырванным из гривы клоком волос Жьнька скользнул по крупу вниз, тут же был подброшен обратно к гриве и, нелепо кувыркнувшись в воздухе, перелетев через голову Чайки, ударился о землю. Перед глазами мелькнули копыта, и огромное черное брюхо лошади заслонило небо. Очнулся он на руках Ивана Ильича. - Женя, сынок, как же так! - ласково говорил он, прижимая его к себе. - Дикая, необъезженная, а ты, понимать... Так, не дай бог, руку аль ногу... А овес, овес, понимать... - Я ее травой кормил, а она! - всхлипнул Женька и неожиданно для самого себя разревелся. Была нестерпимо обидна черная неблагодарность Чайки. А та, закусив удила, промчалась до овсяного поля, взбрыкивая, вернулась назад и, тяжело дыша, остановилась метрах в пяти от Женьки. С губ ее клочьями падала пена, глаза горели диким фиолетовым огнем. - Ну, ну, не балуй! - прикрикнул на нее Иван Ильич, опуская мальчишку на землю. - Взъерепенилась, понимашь! В плуг упрячу, быстро обмякнешь! Чайка шагнула к Женьке и, подняв морду, заржала. Ему показалось, что она извиняется перед ним, жалеет. Лошадь подошла еще ближе и ткнулась мокрым носом в его руки. - Иван Ильич, не надо ее в плуг, - попросил Женька. - Она хорошая. Это она так... Она больше не будет. Председатель грузно взобрался на тарантас, уселся, дернул вожжами и, обернувшись, строго сказал: - Табун окороти, пострел! Уши другой раз нарву, пони-машь! Женька бегом направился к табуну. Чайка, позванивая удилами, трусила следом. Жарко светило полуденное солнце. Хор кузнечиков подстраивался к писку сусликов, к заливистой трели жаворонка. Степь жила во всю свою ковыльную грудь: широко, раздольно, звонко. А к вечеру сбылось то, о чем Женька так долго мечтал. Как ни металась, как ни противилась Чайка, все же вынуждена была покориться. Обхитрил ее Женька. На измор взял. Вцепился в длинный повод на уздечке, закрыл глаза и что было сил стегал ее кнутом. Чайка прыгала, падала, рвалась из рук на простор степи, отчаянно ржала, била копытами землю и, наконец устав, смирилась. На боках ее дрожала кожа, с груди и крупа белыми шапками падала пена. Лошадь стояла уставшая и покорная. Женька заглянул ей в глаза, и сердце его болезненно сжалось. Они были такими же большими, грустными и просящими, как тогда, в день их первой встречи. - Чаечка... - дрогнувшим голосом сказал он и прижался щекой к ее мокрым губам. - Прости меня, Чаечка, ты же сама... Лошадь вздрагивала и стригла ушами воздух. Из разорванной удилами губы сочилась кровь. Женька осторожно вытер ее подолом рубахи, снял уздечку, размахнувшись, кинул в бурьян и, закрыв лицо руками, убежал в овес. - Он плакал по-мальчишески стыдливо, вздрагивая худенькими плечами. В небе кричал чибис, тонко пел степной свистун, над головой шуршал овес. Жара спадала. Смолкали уставшие степные хоры. Теплая земля пряно пахла ромашками, зреющим хлебом. По телу парным молоком растекалось успокоение. Место острой жалости к обиженной им лошади медленно заполняла тихая радость. Неслышно подошла Чайка. Осторожно толкнула его носом под бок и загоготала. Женька опрокинулся на спину, удивленно посмотрел на нее и вдруг расхохотался. Держась за живот, катался по овсу, дрыгал ногами и на всю степь громко хохотал. Потом поднялся с земли, подошел к Чайке и погладил гриву. Та скосила глаз, но стояла смирно. И тут какой-то бес подстегнул Женьку. Не успев еще как следует обдумать свои действия, он, как кошка, вцепился лошади в гриву и в один прыжок очутился на ней. От неожиданности Чайка застыла. Но в следующий миг мощным толчком задних ног рванулась вперед и, будто на крыльях, понеслась по притихшей вечерней степи. Никогда в жизни не ездил так быстро Женька. Никогда еще так сладко не замирало его сердце. И вольный ветер полей еще ни разу не пузырил так упруго за его спиной рубаху. - Эггг-гей! - от избытка чувства горланил он, и лошадь, прижав уши, неслась еще быстрее. Облетев несколько раз вокруг табуна, Чайка постепенно замедлила бег и перешла на шаг. Глаза мальчишки горели победным светом. Пусть теперь кто-нибудь попробует сказать, что он не смелый. Да тому же Кащею вовек не набраться храбрости вот так, за здорово живешь, сесть на необъезженную двухлетку! Жаль, что уже стемнело, а то бы... по селу... Галопом! Не успели глазом моргнуть, а он уже на другом конце. И еще раз! Пацаны лопнут от зависти! Новым смыслом, новыми радостями наполнилась с того дня жизнь Женьки. Даже голод стал меньше мучить его. И степь, широкая ковыльная степь, которую он знал с детства, стала будто бы иной, ярче цветами и ароматней запахами. С Чайкой ему был доступен теперь любой ее уголок. Удивленный, он замечал, что у Волчьего лога, куда с ребятишками по весне бегал удить кярасей, есть поляна, густо усыпанная ромашками. И ромашки там не простые, а волшебные. Если лечь навзничь в их заросли и посмотреть в небо, то покажется, что цветы растут далеко-далеко, на белых сугробах облаков. Узорчатая корона ромашки размещается на целом облаке, и чудится, будто то совсем не облако, а огромная сказочная ромашка. И если осторожно тронуть головку пальцем, то пойдет такая карусель, что и рассказать трудно и обсмеяться молено. У Торфяного болота будто облитый яичным желтком донник и веселые стайки колокольчиков. Женька натирал донником грудь лошади, и потом целый день от его рук и от Чайки на целую версту несло острым запахом душистой травы. Солонцы Женька не любил. Их было много в степи. Такие чистенькие, беленькие, как наглаженная к празднику скатерть. Но на них ничего не росло. Солонцы были холодными даже в самый знойный день. А за солонцами... Там разливалась низкорослая сизая полынь и штилевым океаном блестел на ветру свистун. День и ночь не смолкает его тихий свист. Если лечь в свистун и, ни о чем не думая, смотреть на облака, можно очень скоро заснуть. Нет большего удовольствия на свете, чем мчаться по такому полю на Чайке! От быстрой езды свистун сливается в сплошную блестящую поверхность, и кажется, что лошадь скачет не по траве, а скользит по теплому мягкому льду. Дух захватывает от такой езды. У Чистого озера Женька нашел поляну с дикими розами. Вернее, нашел не он, а Чайка. На всем скаку она вдруг резко замедлила бег и остановилась. Не поняв, в чем дело, он оглянулся и ахнул. Маленькая поляна была густо усеяна цветами. Степные розы поразили его своей яркой красотой. Оки были такими маленькими, нежными и такими ярко-красными, что казались живыми каплями крови. С того дня в гриву Чайки и в белую челку на лбу всегда были вплетены розы. Особенно полюбились Женьке голоса степи. Их было много, и все они разные. По ним он мог определить любой ее уголок. У Грунькиного луга, например, всегда плакали чи-бксы и заливисто, с какими-то особенными коленцами стрекотали кузнечики. Над Торфяным болотом постоянно висели болотные чайки, пикировали на блестящую гладь плеса и пронзительно пищали. В болоте как-то по-домашнему, по-хозяйски квакали лягушки. Но тут они квакали не так, как их родичи в Заячьем болоте. Там голоса их были тоньше, а сам крик отрывистей, короче. И чайки туда не залегли. Но зато в камышах тоненькими голосками перекликались юркие синицы. Жаворонки над болотами и вблизи их не водились. Они царствовали над степью. Особенно много их собиралось в южной се части, что ближе к селу. Женька ложился в ковыль и, закрыв глаза, слушал трели жаворонков. Иногда ему начинало казаться, что небо увешано волшебными колокольчиками и пролетающие облака, касаясь их, заставляют звенеть. Он быстро открывал глаза и удивлялся - колокольчики исчезали. Чайка паслась рядом. Она уже ни на шаг не отходила от него.