н, - это немецкий десант. Они, видать, хотят отрезать путь отхода нашим войскам... Хуторяне стояли безмолвные, испуганные. Кто-то из женщин заплакал. Старики растерянно переглядывались. Все смотрели на Ивана, ожидая, что он скажет. - Что ж, дождались и мы гостей, - помедлив, сказал Иван. - Теперь остается одно: всем быть за одного, а одному за всех, иначе пропадем. Слушайте, чего надо делать. Всматриваясь в лица хуторян, он заговорил медленно, почти спокойно: - У кого есть продукты - мука или сало, сахар или чего другое, схороните все чисто, они это загребают под метлу. Поросят, овечек, гусей порежьте, мясо засолите и держите где-нибудь в тайнике, иначе с голода ноги протянете... Все фотокарточки фронтовиков в красноармейской форме, а также письма с фронта схороните, а ежели будут спрашивать, есть ли кто на фронте, отвечайте, что, мол, убит в самом начале войны. У кого есть портреты или же книги Ленина и Сталина, все приберите, чтоб фашистские гады не нашли... С первых дней детства зная всех стоявших под яблоней людей, Иван стал обращаться к каждому из них в отдельности: - Ты, Феня, прихоронила свой батарейный приемник, не сдала, когда приказ вышел все приемники сдать, теперь береги его, он нам пригодится... То же самое, дед Корней, с твоей двустволкой. Закопай ее так, чтоб только ты один знал, где она закопана... Ты, тетка Варя, не обижайся на меня, но я тебе скажу прямо: язык у тебя дюже длинный, и ты своим языком людям вред можешь причинить, лучше держи его за зубами... Так Иван поучал хуторян, а под конец сказал: - Самое главное - не разводите панику и крепко держитесь один за другого. Не век мы будем под немцем, все одно наша возьмет, и советские бойцы вернутся. Помолчав, Иван добавил: - Про то, что у тетки Марфы покойный муж, дядя Федор, был коммунистом, ни один немец не должен знать, иначе ее первую расстреляют. Про то, что Нина Львовна, учительница, эвакуирована до нас, и про то, что она еврейка, тоже надо молчать, не то эти гады прикончат ее вместе с дитем... Ну и насчет меня то же самое. Если спросят, кто, мол, такой, надо говорить одно: наш, дескать, хуторской, коммунистом не был, а руку ему оторвала сенокосилка... К этому времени у старой яблони собрались все хуторяне. Они внимательно выслушали Ивана. Старики и женщины заверили его, что все будет так, как он сказал, и что они будут приходить к нему за советом. Разошлись хмурые, молчаливые. Когда стемнело, к Ивановой избе на старом, растрепанном автомобиле неожиданно подъехал секретарь райкома партии. Он попросил Марию оставить его наедине с Иваном, не очень долго разговаривал с ним, попрощался и уехал. - Чего он говорил? - спросила Мария у мужа. - Сказал, что если хуторяне меня не выдадут немцам, то мне лучше остаться, и что со мной, когда надо будет, свяжутся наши люди. - Ну, а ты что сказал? Иван пожал плечами: - Мое дело солдатское. Чего ж я должен говорить? Сказал, что за наших хуторян можно головой поручиться и что раз надо, значит, останусь... В эту ночь далеко за хутором шли бои. Слышны были взрывы мин и пулеметная стрельба. К утру через хуторскую улицу прошли разрозненные, прорвавшиеся из окружения советские бойцы. Многие из них были ранены. А за речкой уже стали занимать оборону части Красной Армии, до подхода резервов составленные из батальонов народного ополчения, отрядов милиции и вышедших из окружения бойцов. Они поспешно рыли окопы, ходы сообщения, строили блиндажи. Им помогали хуторяне. Оставляя дома больного Ивана, Мария брала лопату, с рассвета уходила за речку и вместе с сотнями людей копала до темноты. Ночами через хутор еще проходили небольшие группы красноармейцев или одиночные бойцы, которым посчастливилось вырваться из "котла". Грязные, темные от пыли, усталые, поддерживая под руки раненых товарищей, они отдыхали на хуторе час-другой, жадно съедали все, что ставили перед ними жалостливые женщины, и, узнав, что за речкой заняли оборону советские войска, уходили туда, к своим... Председатель райисполкома прислал в бригаду приказ немедленно эвакуировать всех коров, телят и свиней за линию советских окопов и сдать скот под расписку занимавшей оборону воинской части. Приказ привез всадник на взмыленном коне. В тот же день почти весь колхозный скот переправили через реку, а красноармейцы погнали его в тыл... Через неделю на хутор пришли немцы, большая колонна грузовиков, в которых сидели солдаты в касках. К грузовикам были прицеплены пушки. Немцы постояли полчаса на хуторской улице, потом двинулись к речке, обогнули хутор и остановились на опушке леса. Там их обстреляли с левого берега. В эту ночь немцы выгнали всех взрослых хуторян рыть окопы на правом берегу. Пришлось идти и Марии с Иваном. Ходили они пять ночей. Окопы для немцев рыли под минометным обстрелом своих же бойцов. Немцы отстреливались из леса, а откуда-то по советским окопам лениво стреляли пушки... - Их, гадов, тут примерно до батальона, - сказал Иван Марии. - Ихние саперы в лесу блиндажи строят для офицеров. Но, видать по всему, это только передовая часть. Где-то они на прорыв пойдут... До поры до времени немцы не трогали хуторян, да и сами почти не показывались на хуторе, только шоферы на грузовиках и мотоциклисты проезжали. Так было до того дня, пока на дальнем грейдере кто-то не уничтожил немецкий штабной автомобиль. Об этом узнала вездесущая телятница Феня. - Гранатами, говорят, фрицевскую машину забросали, - захлебываясь от волнения, рассказывала она хуторянам, - офицеров ихних всех чисто перебили, какие-то важные бумаги забрали, а машину спалили. После этого и произошло то страшное, что сгубило две деревни и хутор, то, чего никто не ждал, то самое, после чего Мария осталась одна на чадной, повитой черным дымом, овеянной смертью земле... Закинув руки за голову, она лежала на картофельном поле. Над ней сияло чистое, бесконечное в холодноватой своей голубизне осеннее небо. Чуть шевелилась натянутая паучком-кочевником на бурьянах серебристая паутина. Совсем рядом с неподвижной Марией, не замечая ее, купалась в пыли стайка куропаток. Серые, испятнанные ржавым накрапом птицы разгребали лапками пыль, валились набок, вытягивали шеи, беспечно переговаривались между собой. По меже деловито прошагал еж. Резко и часто хлопая крыльями, куропатки вдруг взлетели и потянули низко над землей на кукурузное поле. Подняв остроносую мордочку, еж проводил их долгим взглядом, сердито засопел и пошагал дальше, принюхиваясь к дразнящему птичьему следу. Все на этой родной, с детства знакомой, милой земле было как будто таким, как всегда: так же щедро светило нежаркое сентябрьское солнце, так же щемяще грустно пахли пересушенные травы и просящая влаги земля, так же привычно перекликались сороки, куропатки, вороны, готовые к дальнему странствию стаи скворцов. Все было таким, и все как-то отступило в сторону, в ту томительную полосу отчуждения, которая отделила Марию от всего мира и оставила наедине с тем непоправимым, что навалилось на нее и чего никто на свете уже не мог отвратить... ...Карательная команда немцев появилась на хуторе перед вечером. Угрюмые солдаты сошли с грузовиков, постояли на улице, равнодушно поглядывая на притихших, жавшихся к забору жителей. Потом к солдатам подъехал на мотоцикле пожилой тонкогубый фельдфебель. Он что-то сказал, и солдаты рассыпались по всему хутору, стали заходить в каждый двор. Они быстро и небрежно обыскивали дома, сараи, коровники. Кое у кого забрали и побросали в грузовики одеяла, подушки. Пристрелили и освежевали десятка полтора свиней. Никого из жителей пока не тронули. Взяли одного Ивана. Никто не знал, почему выбор карателей пал на него. То ли у немцев вызвал подозрение его молодой возраст, то ли не понравились им хмурое его лицо и тяжелый взгляд из-под рыжеватых насупленных бровей. Немцы схватили Ивана и повели к стоявшему на окраине хутора одинокому бригадному домику. Туда же согнали всех хуторских жителей. Плачущая, обезумевшая от страха Мария не заметила, что за толпой побежал и Васятка. Уже совсем стемнело. Окружившие хуторян немецкие солдаты посвечивали электрическими фонариками. Тонкогубый фельдфебель, стоя на мотоцикле, сказал: - За бандитское нападение на офицеров великой германской армии мы будем казнить много русских, чтобы другие имели страх и знали, что германский офицер и германский солдат есть лицо неприкасаемое... - Он вытянул худой, костистый палец в сторону Ивана: - В числе других мы будем сейчас казнить этого человека. Толпа замерла. В темноте раздался крик Фени: - Он же ни в чем не виноват! Он никуда с хутора не отлучался. Солдат быстро осветил фонариком Фенино лицо. Вытянутый палец фельдфебеля протянулся к ней: - Мы будем сейчас казнить и эту женщину... ...Мария закрыла глаза от слепящего солнца. Лежа на картофельном поле, она слышала гортанное стрекотание сорок, карканье пролетавших вверху ворон, шелестящий шорох сухих бодыльев, вдыхала горький, с примесью дыма и гари запах полыни, и сквозь эти, ставшие чужими, сторонними, звуки и запахи видела только тот невыносимо тяжкий мир, который сузился в ее сознании до одной ночи, в какие-то неуловимые мгновения перерезавшей жизнь надвое. Вначале этот мир возник в ее закрытых глазах, словно колеблющаяся завеса коричневого мрака. Коричневый мрак то светлел, то сгущался, и в этом странном, тягостном его шевелении размытым пятном плавало потухающее солнце. Оно тускнело, все больше теряло свои очертания и, наконец, пропало, растворилось в кромешной, пугающей тьме... И в этой беспросветной тьме Мария вновь увидела лучи электрических фонариков в руках немецких солдат. Неяркие, голубоватые лучи скользили по лицам потрясенных людей, выхватывали из темноты стоявшего на мотоцикле фельдфебеля, угол шиферной крыши бригадного домика, высокий, раскидистый тополь. Два солдата схватили телятницу Феню, завернули ей руки за спину. Феня закричала. Другие два солдата связали Ивана черным полевым проводом. Этот крепкий провод на хуторе называли гупером. Мария заголосила, расталкивая людей, кинулась к мужу. Женщины зажали ей рот руками, оттащили назад. Она вырывалась, захлебывалась от удушья, но женщины не отпускали ее, и она только мельком увидела, как солдаты подвели Ивана и Феню к тополю, как, истошно вопя, кусая солдат за руки, повис на Иване сын Васятка. Фельдфебель что-то громко сказал солдатам... Движением тела отталкивая сына, связанный Иван хрипло закричал: - Смерть фашистской сволочи! Да здравствует коммунизм! Через минуту, захлестнутые черным гупером, Иван и Феня повисли на толстой ветке тополя... Такая же черная удавка обвила тонкую шею Васятки... Весь извиваясь, он повис рядом с отцом... Черная змея гупера раздувалась, росла, наползала на Марию и острым, жалящим уколом пронзила ей сердце... Очнулась она в хате у тетки Марфы. Вокруг нее стояли женщины с заплаканными, опухшими глазами. - Зараз же беги в кукурузу, - наклонилась к Марии, прошептала тетка Марфа, - на хуторе остались немцы, они про тебя спрашивали. День-два пересидишь в кукурузе, пока эти гады уйдут, иначе они и тебя казнят... Мария то впадала в беспамятство, то на короткое время приходила в себя. Она вырывалась из рук женщин, билась головой об стену, пыталась бежать туда, к тополю, до крови искусала себе руки. После полуночи, обессилев, она притихла, вытянулась на кровати и лежала, глядя в потолок невидящими глазами. Потом ее охватил страх смерти. Она задрожала, вскочила с кровати. Ей почудилось, что кто-то шагает за дверью, что сейчас войдут немцы, затянут ей горло тугим черным гупером и удавят так же, как удавили мужа и сына. - Схороните меня, - взмолилась Мария, - схороните, родные, милые... Я не хочу помирать... не хочу... не хочу... Перед рассветом тетка Марфа вывела ее из хаты, огородами проводила на край хутора и долго стояла, озираясь, пока Мария не исчезла в гущине неубранной кукурузы... Легкий ветер прошумел в сухой картофельной ботве. Уже давно не было слышно ни одного выстрела, но Мария по-прежнему лежала с закрытыми глазами. Когда-то в детстве она видела, как соседская собачонка с лаем кидалась на лошадей, запряженных в тяжелый каменный каток. Сосед молотил расстеленный на утоптанном току ячмень, гоняя лошадей по кругу. Глухо постукивая, каток разминал колосья, перетирал солому. Пегая собачонка хотела ухватить бежавшую рысью лошадь за заднюю ногу, но не рассчитала прыжка и попала под каток. Раздался короткий визг, и через секунду Мария увидела присыпанную соломой раздавленную собачонку... Сосед выругался, остановил лошадей, отбросил мертвую собаку в сторону и вновь принялся за работу... Мария вспомнила смерть пегой собачонки, и ей показалось, что по ней самой прокатился, изломав все тело, гигантский каток. Руки и ноги ее болели, сердце билось слабо, в ушах не прекращался пугающий однообразный гул. Она подумала, что пришел конец, что сейчас она умрет, потому что ни один человек не может пережить то, что пережила она, и что, конечно, лучше умереть, чем жить такой раздавленной собачонкой, одинокой, никому не нужной... "Я помру с голода, - подумала Мария, - и так будет лучше. Люди говорят, что голодной смертью помирать легко: сперва только человеку очень хочется есть, и он немного мучается, а потом теряет память и помирает... Скорее бы и мой конец пришел. Кому я теперь нужна? Не осталось у меня никого на свете, и я не хочу жить. Буду вот так лежать и помру..." Ей было жалко свою разбитую жизнь. Она вновь увидела повешенных мужа и сына, и, хотя немецкие каратели повесили их на ее глазах, она все еще не верила, что это было, ей казалось, что она спит, и она мысленно уверяла себя, что это только дурной сон, который вот-вот кончится, что она сейчас проснется и все будет по-прежнему: с веселым смехом прибежит неугомонный Васятка, и она его поругает за царапины на румяной щеке и за порванную рубашку, потом вернется из своей поездки усталый, запыленный Иван... руки у него будут лосниться от солидола, а промасленный, давно потерявший цвет комбинезон будет пахнуть бензином. Фыркая и отплевываясь, Иван умоется, расчешет рыжеватые волосы большой расческой с выщербленными зубцами и только тогда подойдет к ней, к Марии, слегка нагнется, обнимет, крепко поцелует в губы и, как всегда, ласково назовет ее кнопочкой и конопулей... и она, такая, по сравнению с ним, маленькая, поднимется на носки, чтобы дотянуться до его губ, и они долго будут стоять так, прижавшись друг к другу, а красноватое закатное солнце четко отпечатает на чистом полу узоры тюлевых занавесок... Мария тихо заплакала. Облизывая на губах соленые слезы, прошептала: - Ничего больше не будет... ни Ивана, ни сыночка Васятки... и никто уже не станет звать меня конопулей, и я лучше помру... С детства не веря в бога, зная, что там, в глубокой синеве осеннего неба, ничто не услышит ее горячей молитвы, никто ей не ответит и ничто не поможет, она стала исступленно просить небо, чтобы ей была ниспослана смерть. - Я не могу жить, господи, - давясь слезами, шептала Мария, - я не хочу жить. Может, ты все-таки есть, господи? Сделай так, чтоб я скорее отмучилась... Если ты есть, ты, господи, видишь мое горе! Разве можно так жить? У меня все отняли, удавили любимого моего Ваню, и сыночка Васеньку удавили, дите ни в чем не повинное... И хаты наши все спалили, одна зола от них осталась. И Саню, девчонку, как звери, убили. И людей всех угнали, никого не оставили... Не хочу я жить, господи! Пошли мне смерть! Забери меня с этой земли... Так молилась Мария неведомо кому, так выкликала свою смерть. А жизнь властно звала ее, напомнив о том, что она не одна, что в ней теплится иная, пока еще слитая с измученным материнским телом, но уже своя, отдельная, слабая жизнь, что в чреве ее живет оно, еще незрячее, глухое, безъязыкое, малый комок, который растет днем и ночью. Живой незрячий комок не видит, как жестоко истязают один другого люди, как безжалостно убивают они друг друга. Растущий в теплой тьме материнского чрева, глухой, он не слышит, как, уродуя землю, грозно гремят орудия смерти, не ощущает, как вздрагивает потрясенная земля, как натужно трещат вырываемые из земли живые корни деревьев. Безъязыкий, он не может сказать: "Опомнитесь, люди! Пожалейте себя, не убивайте жизнь на земле! Пожалейте тех, кто еще не пришел, но придет в мир! Пожалейте еще не рожденных, еще не зачатых! Оставьте им светлое солнце, и небо, и воды, и землю!.. Ведь это вы, мужчины и женщины мира, в прекрасной любви, в исступленных ласках, в торжествующем слиянии живой своей плоти вызываете к жизни нового человека, являющегося из небытия, чтобы наслаждаться обретенной жизнью и быть счастливым... Что вы оставите ему, которого сами воззвали к жизни? Дым пожаров, изувеченную землю, кровь, трупный смрад и черную пустыню? А он, идущий в мир, достоин иного. Он должен возделывать поля, трудиться в поте лица, чтобы добыть хлеб насущный. Так же, как вы, давшие ему жизнь, он захочет насладиться весной, песнями птиц, запахом цветов, лесной прохладой. И так же, как вы, он захочет обрести счастье в любви, в великом и таинственном слиянии человеческой плоти, в том несказанно прекрасном единстве мужчины и женщины, которое делает жизнь неистребимой и одолевает даже смерть... Оставьте ему все это, люди! Не убивайте его, идущего в мир! Он хочет жить..." По запыленным щекам Марии бежали слезы. Мысли о нерожденном ребенке, о том, что она, зачавшая его женщина-мать, обязана уберечь то живущее в ней, что связывало ее с погибшим Иваном, с Васяткой, отогнали желание смерти. Подчиняясь властному зову жизни, она поднялась и от слабости и подступившей к горлу тошноты тотчас же опустилась на землю. "Это от голода, - подумала Мария, - надо ползти к полю, где растут свекла и морковь..." Поле было недалеко от того места, где лежала Мария, метров двести, но солнце уже клонилось к закату, и она решила, что надо все же подняться и идти побыстрее. Поднялась, осмотрелась. Вокруг никого не было. Пошатываясь, Мария пошла к свекольному полю. Вечерело. Красноватое солнце коснулось горизонта. За спиной Марии затрещали сухие стебли кукурузы. Она испуганно оглянулась. К ней медленно шли четыре коровы. Впереди коров бежала большая серая собака. Мария узнала собаку. Это был злющий цепной кобель хуторского чабана деда Герасима. Деда с бабкой немцы угнали вместе со всеми хуторянами, а кобель, когда начался пожар, сорвался с цепи и убежал в поле. Мария помнила, что свирепую эту собаку боялся весь хутор, что многих она перекусала и что дед называл ее Дружком. Бежать было поздно. Холодея от страха, Мария остановилась, прижала руки к груди. Собака и коровы приближались, направляясь прямо к ней. Она тихонько попятилась. - Дружок! Дружок! - испуганно крикнула Мария. Собака остановилась, пристально посмотрела на женщину, слабо шевельнула унизанным репьями хвостом. Она стояла в трех-четырех шагах от Марии, и в ней как будто не было ничего угрожающего. Коровы тоже остановились, но в отличие от собаки в их низко опущенных головах, в странном утробном кряхтенье, в напряженном взгляде было что-то испугавшее Марию. Несмотря на то, что все четыре коровы были красной степной породы, одинаковой темно-рыжей масти, Мария узнала каждую из них: одна принадлежала тетке Марфе, вторая - Фене, а две другие - колхозу. Сейчас они стояли перед Марией, и она, не понимая, что происходит с коровами, стала, пятясь, отходить назад. И коровы и собака медленно пошли за ней. Резко повернувшись, Мария бросилась бежать в направлении кукурузного поля и услышала за собой глухой топот и мычание. Собака и все коровы бежали следом. Приступ тошноты остановил Марию. Она беспомощно оглянулась. Подбежавшие коровы стояли рядом, хрипло мыча. Из тугого разбухшего вымени каждой из них на землю капало молоко. И только теперь Мария поняла, что случилось с несчастными коровами: хозяев их немцы угнали неведомо куда, а телят, оставшихся на колхозной ферме, уничтожили, когда жгли хутор. Недоеные коровы бродили по полям, изнемогали от избытка молока и ринулись за помощью к первому увиденному ими человеку. Мария огладила корову, которая стояла ближе всех, присела на корточки. Вымя коровы было горячее, очень тугое. Вначале Мария сдаивала молоко прямо на землю, потом, подставив ладонь левой руки, напилась молока. Ей сразу стало легче. Она омыла молоком грязное лицо, руки, утерлась платьем. Негромко позвала собаку: - Дружок! Иди, собачка, ко мне! Иди покушай! Ты ж, небось, тоже голодный. Собака послушно подошла к Марии, полакала молоко из ее сложенной ковшиком ладони, благодарно махнула хвостом и отошла в сторону. Торопясь, Мария подоила всех четырех коров, приласкала каждую. - Как же вы, бедняжки, намучились! - сказала она, обеими руками почесывая рыжие коровьи лбы. - И как вы без воды обходились, ходите непоеные? Я, спасибо вам, хоть молока напилась. Вы же знаете дорогу к речке, сходили бы напились! Там вроде совсем тихо стало. Может, уже и нет на речке никого... Солнце давно село. Сгущались сумерки. Повеяло вечерней прохладой. Надо было устраиваться на ночевку, и Мария решила снова схорониться в кукурузе, нарвать листьев и лечь в борозде, чтоб ее никто не увидел. - Прощевайте, родные мои, - сказала она коровам, - пора спать. Завтра приходите на это место, я вас подою... Она пошла к кукурузному полю. Оглянулась. Все коровы и собака неторопливо шли за ней. Зайдя в высокие заросли кукурузы, Мария набрела на глубокие воронки. Три воронки темнели рядом. Видимо, отражая атаку вражеских танков, неведомый советский артиллерист стрелял в одну точку, и снаряды легли близко один от другого. Мария нарвала кукурузных листьев, постелила на дне крайней воронки. Подумала: "Так будет теплее". Она стала умащиваться, прикрывая себя листьями. Собака тоже спустилась вниз, долго вертелась на одном месте, повизгивая, потом, свернувшись калачом, улеглась под самым боком Марии. - Ложись, Дружок, ложись, - сказала Мария. - Оба мы с тобой бездомные. Ложись! Мне не так страшно будет... Коровы потолклись немного и легли у края воронки. Стало совсем темно. В вышине зажглись, замерцали звезды. Ничто не нарушало тишины. Мария всматривалась в звездное небо, чутко прислушивалась к тишине. "Видно, наши далеко отступили, - подумала она, - потому что не стало слышно ни одного выстрела... Я осталась одна среди врагов, и что мне теперь делать, как жить, не знаю... Знаю только одно: отсюда, с хутора, мне некуда идти, и я никуда не уйду... Тут остались Ваня и Васятка. Тут похоронены отец с матерью". В темноте повернулся, слегка поворчав, сонный Дружок. Наверху, у края воронки, жевали жвачку коровы. Близость коров и собаки, живых существ, успокаивала Марию, напоминала, что теперь она не одна в этом пугающем мире. После полуночи она услышала далекое пение петуха. Как он остался живым и где подавал свой голос, Мария не знала, но это едва слышное, привычное кукареканье обрадовало ее. "Утром, если будет тихо, пойду на хутор, - решила она. - Может, не все там сгорело. Неужто я не найду какой-нибудь закуток, чтобы укрыться ел холода? Не могу я оставить на тополе Ваню и Васятку... надо отнести их на кладбище, выкопать могилку и похоронить... Я их похороню в одной могилке, рядом с отцом и матерью, чтобы все в одном месте лежали..." Она сквозь слезы смотрела на звезды, и звезды мерцали, двоились в ее глазах, и эта бесконечная глубина ночного неба, и странная тишина, и запах повлажневшей от росы кукурузы, и теплота собачьего тела, и мирная жвачка коров - все волновало Марию, заставляло думать о том, что ради него, нерожденного, который жил в ней, она должна пережить свое безысходное горе, примириться с тем, что счастливое ее прошлое никогда не вернется и что для него, будущего ребенка, она обязана жить... Уснула она перед рассветом и спала совсем мало. Разбудило ее мычание коровы. Мария поднялась, вышла из воронки. Дружок уже сидел наверху и встретил ее, как когда-то встречал свою старую хозяйку, приветливо виляя хвостом. Коровы объедали кукурузные початки. Они повернули к Марии головы, пережевывали жесткое зерно, роняя на землю белую пену. Солнце только что взошло. Увядшие метелки кукурузы были озарены розовым светом. Мария постояла немного, заглушая в себе" тошнотворное чувство страха. "А что, если там немцы? - кольнула ее внезапная тревога. - Что тогда будет? Приду я, а они меня схватят и сразу туда... на тополь... и дите во мне убьют и саму прикончат..." Еще постояла, послушала. Ни один звук не нарушал тишины. Только коровы за спиной Марии с хрумканьем жевали початки. "Пойду", - решила Мария. Она выбралась на межу, медленно пошла к хутору, не отделяясь от кукурузного поля, чтобы в случае опасности успеть спрятаться. Оглянулась и увидела, что коровы и собака неторопливо шли за ней следом. Когда она останавливалась, тотчас же, выжидая, останавливались и они. Выйдя на край поля, Мария увидела то, что еще совсем недавно было ее родным хутором. У подножия холма простиралось черное пепелище, на котором видны были остатки покрытых копотью глинобитных стен да кое-где высились устоявшие во время пожара печные трубы. В нескольких местах еще дымились старые деревья. Утро было тихое, безветренное, дым поднимался вверх и, незаметно колеблясь, таял, исчезал в безоблачном небе. На пепелище не осталось ни одного уцелевшего дома, ни одного живого дерева. Все было черным, мертвым, безмолвным. Только за хутором, в стороне, освещенные низким солнцем, зеленели кладбищенские акации, растущие у могил умерших хуторян. Снизу, от пепелища, тянулся едкий запах дыма и гари. Вороны далеко облетали это гиблое место. С тревожным карканьем они шарахались в сторону, тянули к лесу. Лишь небольшая стая осиротевших домашних голубей кружила в небе, то опускаясь ниже и пугливо разглядывая пожарище, где еще совсем недавно были их голубятни, то, растерянные, бездомные, взмывали вверх, тщетно ища пристанища в холодноватой небесной синеве... Полуголая, еле прикрытая затвердевшими от крови и пыли лохмотьями, маленькая, беззащитная в своем одиночестве, стояла Мария на пологом склоне холма, смотрела на сожженный хутор, в котором выросла, любила, работала, вышла замуж, родила сына, и ей казалось, что ничего этого не было, что ей только привиделись и Иван, и Васятка, и все хуторяне, и беззаботное ее детство, и девичество, а было и всегда будет только это черное пепелище, на котором слабо курятся тающие в осеннем воздухе дымки. Сложив на груди руки, Мария тихо пошла вниз. Рядом с ней шла настороженная собака, а сзади гуськом, одна за другой, шли коровы. Судя по всему, хутор был пуст, в нем не осталось ничего живого... Не доходя до хутора, Мария остановилась возле коровника. Колхозный коровник был гордостью хуторян. Строили его своими силами, долго не могли достать кирпич и шифер для крыши. Только перед самой войной коровник был, наконец, закончен. Бригада торжествовала: вместо ветхого, крытого соломой глинобитного сарая с подгнившими стропилами, которые однажды обрушились и придавили одиннадцать коров, на краю хутора высился добротный кирпичный коровник, теплый, светлый, с хорошей вентиляцией. Даже скуповатый на похвалу секретарь райкома партии поблагодарил тогда третью бригаду, а в областной газете напечатали фотографию коровника и перечислили фамилии передовых строителей колхоза имени Ленина. Среди других упоминалась там и фамилия Марии с Иваном... Сейчас коровник стоял, словно его разрубили пополам. Середина крыши обрушилась. У самого входа, в дверном проеме, раздавленные тяжелой грудой кирпича, лежали двое телят с высунутыми посиневшими языками. Не решаясь подойти к мертвым телятам, по-звериному чуя смерть, коровы сбились за спиной Марии, наклонили вниз рогатые головы, стали рыть передними ногами землю. Они шумно втягивали ноздрями пахнувший гарью воздух, коротко мычали, и была в их мычании такая жалоба, такая материнская тоска, что Мария заплакала. - Бедные вы мои, - сквозь слезы сказала она коровам, - не пожалели вас люди... чего ж теперь делать? То, что случилось, уже никто не поправит... Я за вами буду доглядать. Мы ж одни тут остались живые... Озираясь, она пошла на хутор. Чем ближе подходила, тем горячее была дорога. Босые ноги Марии ступали по опаленной пожаром земле, но она почти не чувствовала этого, с бьющимся сердцем шла по неширокой улице, всматриваясь в черные руины сожженных домов. Она с детства знала обитателей каждого дома, и ей казалось, что они вот-вот вернутся. Покажутся там, на вершине холма, на меже кукурузного поля, где она провела страшные ночи и дни, постоят немного, посмотрят на черное пепелище и обязательно придут, чтобы на этой горячей, изуродованной земле, в которой зарыты были их отцы, деды и прадеды, начать новую жизнь. Мария, веря своему ожиданию, даже взглянула на холм, но там не было никого, только желтела неубранная кукуруза... Вот и крайние дворы. В правом жила одинокая бабка Вера, бездетная вдова, которая так и состарилась в полном одиночестве, а в колхозе работала до последних дней; в левом - большая семья комбайнера Игната Васильевича: его веселая, говорливая жена, теща и пятеро девчонок-подлетков. По соседству с бабкой Верой и с Игнатом Васильевичем жили Воиновы и Горюшины... Жили... Были... Теперь не живут, а где они есть - неизвестно. Угнали их всех туда, за холм, и след их пропал. А вместо домов остались только сложенные из дикого камня основы, обрушенные стены да черные печные трубы... Медленно шла Мария по улице и внезапно вздрогнула от истошного, рыдающего собачьего воя. Это Дружок узнал сожженное подворье деда Герасима, остановился, поднял к небу лохматую, остроухую голову и громко, протяжно завыл. Он сидел на горячей земле, смотрел в бесконечную синеву и, вытянув шею, выл, навсегда прощаясь со старым хозяином, с его домом, который, так же, как хозяин, пропал. Этот исчезнувший дом Дружок много лет сторожил с неподкупной верностью и сейчас по-своему, по-собачьи, рыданием своим отпевал то, чем жил... Потрясенная Мария подошла к собаке, положила ладонь на ее голову. - Хватит, Дружок, - сказала она, - тут кругом одно горе. Замолчи, прошу тебя! Может, немцы близко. Услышат - убьют и тебя и меня... Она пошла дальше. Понурив голову, собака шла рядом, а в отдалении за ними следовали коровы, которые боялись снова потерять человека. Вот и руины бригадного домика и тополь. Тот самый... Мария остановилась, замерла. Тополь стоял черный, обгорелый, как все кругом. Тонкие ветки его сгорели, и был он похож на обугленный скелет. Никого из повешенных ни на тополе, ни вблизи его не было. Деревянный бригадный домик сгорел дотла. На месте, где он стоял, белела только куча пепла да высилась одна стена. Прижимаясь щекой к тополю, Мария обняла его неостывший ствол. Долго стояла так, не замечая ни солнца, ни чистой синевы неба. В эти мгновения для нее не существовало ничего на свете, кроме шершавой теплой коры обгоревшего дерева, на котором умерли ее муж и сын. Кому она могла поведать о своем тяжком горе? Кто мог сказать, куда враги дели тела казненных, где их останки? Кто покажет место, где они лежат, и найдет ли она их, чтобы оплакать самых дорогих для нее, самых родных людей, честно, как положено, отнести их на кладбище и предать земле, в которой покоятся отжившие, отработавшие свое предки? К Марии подошел Дружок, потерся головой об ее колени, просительно поднял на нее светлые, ореховые глаза. Смотрел так, словно хотел сказать: "Пойдем, женщина! Слезами горю не поможешь. Живым надо жить..." Мария погладила собаку. Низко опустив голову, отошла от тополя. Неподалеку, на дороге, увидела сорванную с бригадного домика жестяную красную вывеску в деревянной рамке. Года полтора тому назад Иван рисовал эту вывеску, старательно выводя на красном поле четкие белые слова: "Третья бригада колхоза имени В. И. Ленина". Сын Васятка стоял тогда рядом, глаз не сводил с отца. Он подносил Ивану банки с краской, линейку, гвозди, мыл в керосине кисти. Был теплый весенний день. В кронах цветущих вишен жужжали пчелы. На крыше заливисто ворковали Васяткины голуби. Бригада готовилась к первомайскому празднику, все были веселы, радостны. Мария в этот день пекла пироги, убирала в доме. Между делом успела поругать Васятку за то, что он новенькую рубашку измазал краской. После обеда Иван с Васяткой понесли вывеску к бригадному домику, с легким наклоном прибили ее над входной дверью, а над вывеской бригадир дядя Федор укрепил на покрытом серебрянкой древке алый праздничный флаг. Вечером, придя с работы, хуторяне любовались яркой вывеской и флагом, хвалили Ивана, посмеивались над измазанным Васяткой. Сейчас сорванная с домика вывеска валялась на дороге. Деревянная рама ее была изломана, а по красной жести, вминая ее в землю, прошло тяжелое колесо немецкого грузовика. Рядом с вывеской лежали вилы-тройчатки с почти целым держаком, лишь слегка обожженным с одной стороны. Мария сразу узнала свои вилы и вспомнила, что в тот страшный вечер, когда немцы арестовали и увели Ивана, она оправляла во дворе порушенный соседским теленком стожок сена и, не выпуская вилы из рук, побежала к бригадному домику. Выронила она вилы, когда потеряла сознание, и никто их в тот вечер не подобрал. И еще она вспомнила, как Иван возился с этими вилами: до сини закалял их в бригадной кузне, а потом оттачивал напильником каждый зубец, долго делал вербовый держан с удобным, ладным изгибом. Марии стало жаль измятую грузовиком вывеску. Она подняла ее, взяла вилы и пошла по улице на край хутора, где когда-то был ее дом. Возле двора дяди Корнея увидела опрокинутую двуколку, убитого немецкого солдата и мертвую лошадь. Немец был пожилой, толстый, с темной щетиной на одутловатых щеках. У него была размозжена голова. Огромной, похожей на слона, рыжей лошади осколок снаряда попал в живот. Рядом с двуколкой валялись два десятиведерных солдатских термоса. Алюминиевая крышка одного из термосов свалилась, в нем Мария увидела остатки жидкого кофе. Ей нестерпимо хотелось есть. Она отвинтила крышку второго термоса. В нем было картофельное пюре с крохотными кусочками копченой колбасы. Выбирая горстями холодное пюре, Мария немного поела, покормила Дружка, который с жадностью накинулся на пищу. Теперь Марию стала мучить жажда. Она выпила глоток горького кофе и быстро пошла к хуторскому колодцу, чтобы напиться самой и напоить собаку и коров. Они не отходили от нее ни на шаг. Колодец на хуторе был единственный. Он стоял у дороги, между двумя рядами дворов. Его деревянный сруб, окованный обручами, дубовый ворот и железная цепь оказались целыми. Даже ведро стояло на срубе. Мария бросилась к колодцу, заглянула в него и отпрянула. В колодце плавали вздувшиеся трупы собак и кошек. К счастью, в ведре оказалась вода. Мария приникла к ведру, напилась, дала немного полакать собаке. Каждой корове достало по три глотка. Мария с трудом отрывала ведро от их лобастых рыжих голов. Она поняла, что коровы не были у речки, давно не пили. Они требовательно тянулись к ведру, стучали рогами по его днищу. - Потерпите немного, - сказала Мария, - если все будет тихо, завтра я погоню вас к речке, там напьетесь... Она оглянулась, посмотрела на то место, где лежали трупы немецкого солдата и лошади. "Надо их закопать, - подумала Мария. - Хотя бы лопату какую найти. Похоронить человека у меня сил еще хватит, а что делать с этим здоровенным мертвым конем, я не знаю. Может, вороны его расклюют". Настороженно озираясь, она пошла дальше, держа в руках вывеску и вилы. Шла тихо, подавляя страх. Боялась, что вот-вот из-за какой-нибудь разрушенной стены или из-за черной печной трубы выскочит немец с автоматом, выстрелит и убьет ее и вместе с ней нерожденного ребенка. Но вокруг не было ни одной живой души и стояла такая томительная, гнетущая тишина, какая бывает на старом заброшенном кладбище. Перед глазами Марии было только одно: серый, белесоватый пепел и черная сажа. Пепел и сажа. И резкий запах гари, удушливый запах, вызывающий кашель. "Хотя бы один дом остался целым, хотя бы крыша над головой была, - хлестнула Марию тоскливая мысль. - Куда ж мне деваться на этом пожарище? Скоро холода начнутся, дожди, снег, мороз, а тут ни доски, ни стекла, ни гвоздя. Все порушили, все спалили, звери". До прихода немцев в каждом хуторском дворе был молодой плодовый сад. Деревья сажали по почину бригадира дяди Федора. Он годами стыдил хуторян за то, что их усадьбы позаросли дерезой, крапивой и лопухами, увещевал, просил, потом плюнул на разговоры, выпросил у председателя колхоза грузовую машину, съездил в дальний питомник, привез шестьсот штук отличных саженцев яблони, груши, сливы и в один день раздал хуторянам за копейки, лишь бы окупить расходы. Каждый владелец двора получил два десятка саженцев. За деревцами хуторяне ухаживали, как за малыми детьми: поливали, подкармливали, опрыскивали, чтобы не завелись вредители, подбеливали стволики. Перед самой войной деревья стали плодоносить. Хутор нельзя было узнать, почти все его дома утонули в пышной зелени садов. Сейчас Мария шла по улице, и глаза ее застилали слезы. Почти все деревья сгорели. От тех, которые были посажены вблизи домов, остались только черные палки, кое-где подальше обгоревшие яблони, груши и сливы еще слабо дымились, и лишь на самых дальних задах дворов щемяще-грустно зеленели слегка опаленные пламенем листья одиноких вишен. Мария свернула вправо, пошла по дворам, думая, что, может, где-нибудь найдет яблоки-падалицы. Идти можно было, куда хочешь. Ни заборов, ни калиток не осталось нигде, все сгорело. Земля во дворах была горячее, чем на дороге, не успела еще остыть от пожара. На усадьбе у своей двоюродной сестры Фроси, возле грядки с невыкопанным луком, Мария нашла цинковое ведро, лопату и грабли. Видно, в тот злосчастный вечер Фрося возилась на огороде и все оставила. Она прожила с мужем Лукьяном девять лет, но детей у них не было. На второй год войны получила извещение, что Лукьян пропал без вести. "Теперь нет ни Лукьяна, ни Фроси, - подумала Мария, - все пошло прахом: и деревья и люди..." Не найдя яблок, Мария вернулась на дорогу, побрела к тому месту на краю хутора, где еще совсем недавно, несколько дней тому назад, стоял ее дом. Сердце Марии колотилось, руки дрожали. Она с трудом подавляла в себе желание повернуться и бежать без оглядки, бежать куда-нибудь, чтоб только не видеть этого гиблого пепелища, мертвых деревьев, чтобы хоть на краю света спрятаться от своей горькой судьбы. Но уставшие ноги сами влекли ее туда, где она познала недолгое счастье, любовь мужа, рождение сына, все то доброе, что дается человеку только однажды в жизни и никогда не повторяется. Вот и два до боли знакомых железных угольника, на которых Иван когда-то укрепил калитку. Остались только эти покрытые окалиной угольники да вымощенная битым кирпичом узкая дорожка, проложенная от калитки к крыльцу. Теперь эта дорожка вела в никуда, заканчивалась черной пустотой, и Марии показалось, что черным стало все вокруг: и небо, и поля, и вершины холмов. Она упала и, содрогаясь от мучительных рыданий, уже ничего не страшась, забыв обо всем, заголосила, царапая израненными пальцами горячую землю... Над головой Марии протяжно завыл Дружок. Его нутряной, хриплый вой то утихал, переходил в едва слышный плач, то повышался, устремляясь в немыслимую высоту, бился в зверином рыдании, отпевая ушедших людей, мертвый хутор, и, вновь затихая, эхом замирал где-то за вершиной холма... Услышав вой соб