давалось впечатление, что всем уже давно ясно, и все чего-то с нетерпением ждут. Ситуация сдвинулась с мертвой точки, когда во двор стали сносить папирусные свитки и даже пергаментные кодексы, сваливая их без разбора в две или три большие кучи. За несколько часов прилежной работы скопилось огромное количество книг, среди которых я обнаружил изумительной красоты кодекс с анакреонтической поэзией. Были там также "Тимей" и другие диалоги Платона, "Аргонавтика" Аполлония Родосского, "О величине и расстоянии Солнца и Луны" Аристарха из Самоса, "Причины" Каллимаха и элегические стихотворения его многочисленных эпигонов, стилизации Катулла, "О невероятном" Гераклита Темного, апории Зенона, комментарии Макробия, "Ослы" и "Тринуммус" Плавта, свитки с поэзией Сапфо, Вакхилида, Вергилия. В толпе утверждали, что в итоге книг оказалось на сумму в пятьдесят тысяч драхм. С первыми сумерками все это было предано огню в обрамлении радостных возгласов. Возбужденные видом долгожданного пламени мальчишки, не взирая на подзатыльники и излишне суровые окрики взрослых, выхватывали из костра горящие рукописи и бросали их со свистом вверх, высвечивая потемневший небосвод феерическими дугами. Подобные дуги пролегли и по своду моей души, указуя путь в логово экстаза, где притаился заключенный в толщу разума зверем обернувшийся тот, кем рождался я в тлеющих рассветом развалинах ночей на протяжении немилосердного времени бега. Тем вечером его испражнения проникли в мою кровь, превращая красный настой почти застывший в бурлящую лаву, которая стремительным истечением взывала к соитию с огнедышащим цветком. Буквально пара шагов отделяли жарой вязью нацеленный торс от пленительных оков первоначала-arche Гераклита, когда в него врезался кулак Проводника. Первое, что я услышал, придя в себя - это желчное фырканье: "Ты тоже отправишься на остров". Я смутно помню, как мы бежали из Эфеса. Была старая посудина, серые море и небо над ним, затем обещанный остров. Все дни путешествия я балансировал на грани реальности и болезненного забытья. На острове в строгом соответствии с пророчествами Проводника наступило облегчение; мое пребывание там запечатлелось в томительных по-весеннему настроениях - быть может и в самом деле была весна, кто знает. Ближе к несметноцветному в солнечных играх с легкими пенами морю наши тела покоились на камнях полукругом перед неуклюжим деревянным троном, на котором восседало то, что еще совсем недавно могло оказаться златокудрым пацаном с фигурой Эрота. Погружая свои беспечные глаголы в песчаник универсального языка, Проводник вещал о чем-то, кажется, связанном с дуальной структурой Первичного Света, за что сидящий на троне с ленцою в тонкоголосье поносил нас: "Уймитесь, иначе не заметите, как лопнете от скопившихся внутри вас газов, порождаемых вашей глупостью. Бог есть свет и нет в нем никакой тьмы. Другое дело, что Божественная сфера в различных точках имеет неодинаковую плотность: чем дальше от центра, тем сильнее деградация лучей света, что делает возможным существование сумрака. Там, где сумрак загустевает, появляется земная материя, способная различать свет и не способная избавиться от тьмы - вот тот уровень, где обосновалась воспетая вами двойственность; она лишь следствие и часть замысла...""В этом месте он сделал паузу, пристально всматриваясь сквозь каждого из нас. Что он видел? и знал ли, что через несколько секунд за его спиной появится старик с жемчугами бельм вместо глаз, и тогда сидящему на троне придется безропотно принять в ушные раковины отравленный настой слепопронзительных слов: "Однако, если предположить, что сумрак - это форма деградации лучей тьмы, то, следовательно, мы вправе допустить существование иной сферы, центр которой образует идеальная тьма. И эта сфера противостоит Божественному мирозданию, которое вы пытаетесь объяснить с помощью греческих знаков. Но вы забываете об одной истине: во всех греческих именах и названиях скрывается бесконечность гибели". Теперь то я знаю, что старик наверняка слышал зов Севера, потому он и исчез с острова. Потому-то и я не смог здесь долго продержаться, впрочем, как и везде, в любой точке империи среди мраморных ухмылок над толпами одержимых истиной. Пусть поздно, но я все-таки понял, что дороги - это и есть главное оружие империи. Никакие легионы никогда не смогли бы заставить столь расчлененное пространство стремиться к поразительному единству стандартов мысли, имен, богов, архитектуры, грамматики, диалектики, риторики, геометрии, арифметики, астрономии, музыки; только сети, свитые из булыжных сосудов, по которым пульсирует кровь S. P. Q. R., способны пленить ускользающую душу мира. Но удивительное дело, чем дальше я уходил на Север, тем сильней на задворках моего разума звучала мелодия - сочная и, с непривычки, дикая - пропитанная шумом упругих крыл. В ней сразу угадывался полет и манящий жест клинка грубой обольстительницы. Со временем мелодия проросла видением: в серебряных чертогах среди радостного пира героев двенадцать дев ткут ткань из человеческих кишок, напевая знакомый мотив. Я не ведал их имен, но знал точно, что они разительно отличаются от тех, что наполняли меня с рождения. С каждым днем дорога становится все пустыннее - это хороший знак; к тому же путеводная мелодия превратилась в сплошной грохот, застилающий внутренний взор бесчисленными образами, наиболее навязчивый из которых издевается надо мной своей непредсказуемостью. Игра с ним стала основой движения. Почти одновременно, чуть запаздывая на мгновение разгадки очередной хитрости, я меняюсь плавными формами в соответствии с его следами: всеотец-высокий-страшный-скрывающийся под маской-воитель-синяя борода-сеятель прекрасного, вечного, доброго-агуга-на Полночь в болота грядем. Не думаю, что он пытается ввести меня в заблуждение, скорее, наоборот, он учит меня мыслить свободно без оглядки на придорожные столбы. И уже есть первые всходы, робкие и причудливые в своей чахлости - это даже не полноценные мысли, а всего лишь отзвуки чужой воли, но именно в них скрыта моя уверенность в том, что я добреду до того дня, когда сподоблюсь попрать усталою стопой последний булыжник империи. СЕМЬ СНОВ ИОАННА БОГОСЛОВА8 В упомянутой секте есть такие, которые изо сна в сон следят за теми, кто видит эти сны, и их обитателями, и составляют их жития, как жития святых или пророков, со всеми их деяниями и пространными описаниями смерти. М. Павич. Хазарский словарь. Роман-лексикон в 100 000 слов. Зеленая книга (исламские источники о хазарском вопросе). Могут ли сны искалечить истину? Пройдя сквозь врата сновидений и соблазнившись тевилой в каждом из четырех потоков, образованных слезами Критского Старца, может ли истина остаться невредимой? Множественность - не это ли главная для нее угроза? Люди кичатся удручающим разнообразием, разъедающим словно ржавчина их явь. Они посыпают свои дни трухой, полученной из плодов инакомыслия, напрочь забывая, что день им дан лишь для того, чтобы неустанно копить капитал неудовлетворенности, за который под покровом ночи покупается, ибо единицы тех, кому удается украсть, влага вожделения. Сокровенная влага: ее первичные субстанции - личины добродетели, с помощью которых та очищается от мудрости. Они проливаются на неизменно путанных улочках предвкушения, изувеченные до серповидно узнаваемых очертаний лунным сиянием. Сладкотерпкая сперма, соленый пот, причудливоцветные брызги ночных фонтанов, острая на вкус моча и скрепляющая власть слюны. Они рождаются раз за разом, привороженные безумным глазом Луны, для того, чтобы ровно в полночь соединиться и жгучей слизью просочиться внутрь человека. Семь покровов хранят демона, которого мы зовем душой. Когда же под действием слизи один из покровов рушится, то человек уподобляется влагалищу Девы Марии, способному принять плодотворное семя. У каждого человека свой срок открытости, и он бывает разным даже для одного и того же человека после разрушения очередного покрова. Но даже те, кто не ленясь вспахал свое время, и ему повезло с погодой и продолжительностью благоприятного периода, часто остаются бесплодными. Только избранным удается всякий раз выносить положенный срок и затем разродиться в судорогах и кровавых пульсациях естества семью Главными Снами. Обычно человеку достаются один-два полуобглоданных дневными ангелами слепка с его Главных Снов, которые годятся лишь на то, чтобы в них сбрасывали пепел несбывшихся надежд. Те же, кто сумел семь раз понести от блуждающих звезд, лишаются души, но зато их внутренности складываются в таинственный узор - это и есть Каинова печать. Владелец такой печати утром ворует истину, а вечером бесследно исчезает. Но до этого дня ему надо пройти семь кругов своего чистилища, и, наконец, растранжирив душу, преобразиться в маяк, что сверкает на перепутье двух дорог: одна из них ведет в Рай, другая в Ад. Очень трудно судить о том или ином человеке: принадлежит ли он к племени каинитов. Но у Ицхака Лурии сказано: "Загляни в левый глаз человеку, которого встретишь на границе двух дней года субботнего - последнего дня месяца шеват и первого дня месяца адар, и, если в глубине зрачка тебе откроются четыре загадочных знака, знай, что его кровь отравлена семенем Адамова первенца. Но ты должен запомнить, что того, кто проникнет в тайну сынов Каина, неизбежно постигнет участь Авеля. Помни это и действуй во славу Адонаи". Именно так, как предостерегал Лурия, и случилось с одним пражским раввином. Он украл левый глаз у человека, встреченного им ровно в полночь в один из зимних дней. Принеся глаз к себе в лачугу, он разбил его словно яйцо тупым концом об лоб глиняного истукана. Оживший Голем вырвал сердце у раввина и принес его в жертву неведомым богам, при этом его уста отверзлись и жалобно простонали: "Зачем к цепи, не знавшей о пределе, добавил символ? Для чего беспечность в моток, чью нить расправит только вечность, внесла иные поводы и цели?" Никто не расслышал его слов, только через много лет их случайно обнаружили на внутренней стороне чашек одного из фарфоровых сервизов, принадлежавших семье Эстергази. Старый князь Эстергази, слывший большим знатоком искусства, прочитав загадочные слова, неожиданно поперхнулся слюной и в одночасье, испытав эрекцию, умер. Его исподнее самым бесстыжим образом было уделано малофьей, калом и мочой. Во время похорон князя слуги отогнали от церкви немощного и, по всей видимости, свихнувшегося еврея, который все время твердил одну и ту же фразу: "Верни мое сердце". Большинство исследователей, занимавшихся разносторонними проблемами сновидений, сходятся во мнении, что одним из тех, кто лишился души в результате экспансии сноседьмицы, был апостол Иоанн Бенерегез. Их выводы основаны на тщательном перемалывании в лабораторных ступах бесчисленного количества зеркальных осколков, запечатлевших гримасы снов, мучавших Иоанна. Очень скрупулезно, на протяжении многих веков собирались в мозаику самые мельчайшие детали, благодаря чему, в конечном итоге, удалось в более-менее полном виде восстановить каждый из семи Главных Снов, принадлежащих Иоанну. I Следы первого сна Иоанна Бенерегеза были обнаружены9 на рубеже XYI и XYII веков анонимным автором изданной в 1602 году книги "Краткое описание и рассказ о некоем еврее по имени Агасфер". После длительных и безуспешных попыток встретить героя своей книги автор пришел к выводу, что тот бродит по миру, используя вместо клюки ночные кошмары, а части своего тела разбрасывает по дальним углам огромного количества снов. Им было замечено, что там, где множество людей видит Агасфера, в моду входят коллективные сны и дурные знамения. Так было в 1603 году в вольном граде Любеке, в 1642 году в Ляйпциге, затем в Шампани, в Бове, уже в конце сороковых XX столетия в Буэнос-Айресе, как раз в то время, когда Борхес, пробираясь сквозь первую слепоту, навеянную всеобщими сонными настроениями, писал "Бессмертного". Приблизительно в 1987 году советские исследователи - братья Стругацкие - выдвинули гипотезу, что под маской Вечного Жида многие века скрывался самый молодой и любимый ученик Христа. Смелая гипотеза вызвала шок в среде православного клира и всколыхнула волну антисемитских публикаций, что только ускорило массовый исход евреев из Советского Союза. Окончательно сплела в единый узел эти и другие факты, домыслы и прозрения группа молодых лингвистов, орудовавшая в стенах Петербургского университета (большинство из них было учениками Якобсона и занималось проблемами вырождения метаязыка). Неоперившиеся ученые рассматривали сны, как некую модель виртуальной реальности, в недрах которой структуры, выпестованные оравой антропологов, утрачивают синхронический лоск и в кольцеобразном потоке флегетона переплавляются в диахронический мусор, гонимый с беспощадным наслаждением демоном души по лабиринту своей темницы. Применив к своей теории критико-параноидальный метод С. Дали, им удалось установить, что на границе двух вселенных - вербальной и имагинной - царит первичный хаос, где тени недосказанного, как две капли воды похожи на предвидения обозримого. Это позволило одному из них, сменившему утомительную фамилию Молотов на более непринужденную - Швейбиш, повстречать неподалеку от мечети Омара тень нерассказанной притчи Иешуа Ха-Ноцри, которая с замечательным однообразием бредила одним и тем же сном. Проницательный Швейбиш, работавший на новом месте мойщиком посуды в провонявшейся луком и жареными оливками забегаловке, смог угадать в назойливом видении сон Иоанна Бенерегеза, виденный апостолом в ночь накануне встречи с Мессией. Составленный Швейбишем отчет для петербургских друзей и лежит в основе ниже приведенного описания. В День св. Валентина, тоскуя не по прежней Родине, а по ее людям 10 Похоть похоть распростерла свои огненные крылья над чревом города. Уже не осталось шансов на спасение в затхлых углах истомившихся по разврату домов. Все предметы источают манящий аромат спермы и пота. Я вижу, как мечтавшие пресуществиться в бесполую непорочность люди разбухают, навек порабощенные духами Желания. Их тела вырождаются в бело-рыхлые одутловатости, рельефом которых ангел тьмы украсит печати на рукописи с описанием Судного Дня. Я в постели из верблюжьих колючек - несгибаемый хранитель пустынной земли. Ее жалкий и облезлый пупок, которому отказано в праве на пуповину. Мой дом - белоснежный до хруста саван, выеденный до белизны пейзаж, где я с трудом нахожу различия между своими останками и погребальным бельем. Где-то рядом тягучие всплески воспоминаний о вымокшем во время тевилы хитоне, наградившем меня на берегу гибельной радостью чувственного прикосновения. Слепок наслаждения кто только не мечтал заполучить его в свое собрание отвратительных грез. Беспечная Иудифь пыталась соблазнить меня хладной сталью меча Олоферна. Она ложила его на мои губы, выжидая, когда жало языка вонзится в металлическую твердь. Но соблазн клинка не мог проникнуть сквозь плевру непорочности, свитую из вожделения к вкусу чужой слюны и укусов полночных наваждений. И тогда Иудифь взывала о помощи к ведьме Нааме. Облаченная в чешую летающей русалки, Наама появлялась из недр мрака, загустевавшего липкой чернотой в затылочной части моего черепа. Ее крылья бились в неистовой свистопляске магического орнамента, ее глаза источали гипнотический морок. Я знал, что она пытается овладеть моим иссушенным рассудком; но я также знал, что она презирает утонченную Иудифь, чьи обагренные мужской кровью руки изнывали в поисках противоестественных услад - и это давало мне силы оставаться неизменно печальным Левиафаном, хранящим сокровенный клад в кровоточащем ларце сердца. Сердце в форме пустотела омут звуков, стекающий в раковины ушей с пухлых крыльев, поросших жировыми складками. Вряд ли это Наама, скорее убранство еще одного существа, облюбовавшего окрестности моего сознания. Я люблю подглядывать, как по его обрюзгшим перьям разгуливают судороги жеманности, когда оно, прикидываясь заботливой матушкой, извивается в пахнущем рыбой и водорослями танце. Мы умильно болтаем на неведомых друг для друга языках. Но как бы там ни было, ему уже понятно, что в сумеречных недрах моей плоти рождается таинство, ужасный обряд, в котором нет и намека на снисхождение к его пышновздутым формам. Сквозь янтарь отчаяния, застрявший в его глазах, я различаю страх перед неподвижностью. Я думаю, оно уже догадалось о моей ненависти к миру, стремительно разлагающемуся подобно придорожной падали. Бегство нетленных законов сквозь песок, призванный из-под земли утолить мою жажду. Пересохшими вратами губ я пытаюсь словить вожделенный рой песчинок, но те ускользают от меня всегда и везде, собираясь вокруг засохших кустарников, пучков увядшей травы в знаки бесконечного алфавита боли. Это продолжается так невыносимо долго, что я не могу даже обрести достойное человека наказание: пусть самое ужасное, но с неприметной искупительной жертвой в награду. Если бы сегодня я крикнул им всем: "Бог умер!", то никто из них не посмел бы и в мыслях посчитать это безумием. Ибо они уверены, что для таких, как я, Бога нет и не может быть ни в небе, ни на земле. Мы, потерявшиеся в безвременье наследники всех поколений, уже в большой степени падшие ангелы. В гробницах своих тел, под аккомпанемент бесовской вакханалии вечного движения, мы парим скорбными птицами в зачумленных снах детей Авраама. Призраки для их взглядов, что струятся отравленными потоками из глаз, убаюканных бельмами самовлюбленности; они ни за что на свете не желают знать, куда впадает река, напоенная их гнилостным семенем. Взглянуть на нас очищенным взором - значит позволить вовлечь себя в освященное испепеляющими поцелуями страха действо, обретающее плоть и значимость линий только в преддверии последнего из земных дней. Вечность она застыла внутри меня, где-то на пол пути между верхним и нижним ртами - разбухшая масса с медяками рыжих глаз - две лупатые воронки, через которые плывут в никуда и обратно - треснувшие мидраши, соблазны Царицы Савской, темный Алеф, пожирающий Алеф светлый, непреодолимый пехад, шорах ани венновах, беноит Ершалоим, Кол Нидре, козни Асмодея, баал халомот, нечистоплотные таргумы, беспечная Пирхей Авот, Ховевей Шион, шем ха фораш, Мах Тов Мелек Израиль - песочные всхлипы, искусство быть смирным, коварная облачность, свитая радиальным методом, столь любимым преисподних дел мастерами - они воздвигли семь кругов замысловатой темницы, из которой я выберусь, ступая бездыханными ногами по ступеням ниспадающих строк И вот вся жизнь! Круженье, пенье Моря, пустыни, города, Мелькающее отраженье Потерянного навсегда. Когда же наконец, восставши От сна, я буду снова я - Простой индиец, задремавший В священный вечер у ручья?11 II(12)(12bis) Те, що після ретельних досліджень було ідентифіковано, як рештки другого сну Івана Бенерегеза, починаючи з другої половини XI століття і до цієї доби залишається найважливішою нічною реліквією у Києво-Печерській лаврі. Вже в так званому Київському літописному зводі, над створенням якого між двома втеча до Тьмуторокані сліпався великий Нікон, згадуються дивні ігрища, що траплялись чотири рази на рік опівночі у печері благого Антонія. Про це ж, але дещо завуальовано, розповідає Житіє Феодосія, яке було написане іншим ченцем Печерського монастиря - Нестором, відомим на прізвисько Літописець. Нестор обережно, так щоб не розполохати янголів, що звикли дрімати біля мощесховищ, натякає, що інколи з печери ігумена Феодосія, учня та соратника Антонія, долинав не зовсім зрозумілий для братії гамір, "яко же сє ім на колєсніцах єдущем, другиім же в бубни біющем, і інем же в сопєлі сопущем, і тако всім клічущем, яко же трястіся пєщерє от множьства пліща злиіх духов". Приблизно у 1093 році у тому ж монастирі було складено літопис, який на початку наступного століття ліг в основу славнозвісної Повісті врємянних літ. Дуже імовірно, що до складу цього літопису увійшла значна частина праці Нікона. Враховуючи традицію складання літописів, яку дуже нагадують вибрики сучасних постмодернистів (і у тому, і у другому випадках запозичення з іншого автора -- справа честі), ця імовірність майже сто відсоткова. Це надто важливо, бо, судячи з обмовок пізніших джерел, у Нікона викладалась повніша, у порівнянні з добре відомою надалі, версія відвідування апостолом Андрієм придніпровських круч, "іде же послє же бисть Києв". Звичайно, така важлива історія не могла не увійти у самому повному вигляді до пізніших літописів, до того ж складених в одному монастирі. Але внаслідок боротьби між святими отцями за вплив на великокняжий престол, запозичення з Нікону зазнало суттєвого скорочення, бо недвозначно вказувало на привілеї у цих зазіханнях печерських ігуменів. І на сьогодні єдиним джерелом, що проливає хоч якусь подобу світла, щось на зразок отрутно-люмінісцентного сяйва, на первісний варіант розповіді про діяння апостола Андрія на берегах Борисфену, залишається переказ, що трепетно зберігається у стінах Лаври. Зовнішня канва переказу не становить особливої таємниці й сюжет його, блукаючи між тінями Івана-Богословського та Стефанівського вівтарів, стомлено наголошує, що, крім встановлення хреста й пророцтва про виникнення Києва, Андрій Первозваннй передав одному з місцевих волхвів таємний знак або, скоріше, заповітний замір. Знання про нього передавалося від покоління до покоління, доки воно не зробилось єдиним скарбом преподобного Антонія, котрий десь на початку XI століття оселився в одній печер на околиці Києва. Там, у печері, він і заклав його бісам, що дуже голосно та нестримано оплакували свої колишні силу та славу - тужливим виттям вони відвертали святого від старанних молитов. В обмін на спадок апостола біси, присягаючись на Святому Письмі, обіцяли Антонію навідуватися до нього на протязі 36 років тільки чотири рази на рік: у ніч на передодні Різдва, на Масницю, в ніч на Івана Купала та ще один раз, коли це їм буде до вподоби. Під час тих стрічань, Антоній мав нагоду перевірити цілісність закладеного майна і був зобов'язаний величати бісові души їх колишніми іменами: Перун, Велес, Хорс, Дажьбог, Стрибог, Сімаргл, Мокошь, Сварог, Ярила, Кострома, Триглав, Навь. Крім того, йому доводилось смиренно терпіти бешкет, що зчиняли нечисті, але, слава Творцю, з першими півнями гості починали збиратися до Пекла, запалюючи в очах благого надію на забуття у важкому сірому мороці ранкового сну. У відведений бісами час, Антоній та його спадкоємці повинні були досконало освоїти науку позбавлення від підступів злих духів, бо по закінченню 36 років кожного, хто спробує вимагати повернення залогу, очікувала жахлива доля. Протягом тринадцяти ночей на нього чекали шалені іспити, які він мусив скласти дванадцяти розлютованим викладачам з Пекла, чия лютість була схожа з чергою розбурханих хвиль: перша і найменша з них уселяє в серця тих, хто зазнав гибель човна, тваринний жах, остання ж, що повстає з морської безодні згубною стіною, позбавляє розуму. У цій точці, пошарпаній несамовитими бурями та солоними лайками моряків, по суті й обривається легальний слід, залишений багато століть тому апостолом. А далі, на стежках, що звиваються, мов змії, до лігвища істини, на зацікавих чатують привиди полянських ідолів та страхіття древлянських нетрів - зачаровані у свій час християнськими обрядами та спорудами, вони майже тисячоліття вірою та правдою служать у місцевому відділені пекельної канцелярії, охороняючи від зайвих поглядів не дуже світлі агіографічні сторінки. Під час своєї прихованої дослідницької діяльності ми мали тому прямі докази. Один з наших співробітників впритул наблизився до реліквії. Мудро використовуючи різні заходи, як то divide et impera, veni, vidi, vici, ad usum internum, deus nobis haec otia fecit, carpe diem, per vias rectas, pfuiteufel! tiens, quel petit pied, dolce far niente, fuocoso, furioso, grazioso, fuck off & die, тощо, він домовився, щоб його разом з північними злиднями заманили до приміщення монастиря, де вночі мало б відбуватися таїнство, пов'язане путами єдиної хвороби з метою досліджень. Напередодні цього вирішального експерименту він, відчуваючи, що по ньому плачуть жахливі та нездоланні випробування, зробив невелику доповідь. Головним висновком з неї було ствердження того, що у підземеллі Києво-Печерської лаври набула притулок місцева погань, яка вже не мала змоги в інших місцях протистояти навалі інородніх демонів. Тільки тут, прикриваючи свої не достатньо потворні вигляди та вчинки саваном, витканим з вкрадених у ченців молитов, вона мала нагоду зберегти своє тлумачення пекельних тортур. Це, досить сумнівне, як мені тоді здавалось, припущення, доповідач безпосередньо пов'язував з Печерською нічною реліквією, існування якої на той час ще не було доведено (дехто, з ким ми працювали пліч-о-пліч, не визнає її існування й зараз). На його думку, реліквія була тим засобом, за допомогою якого ченці вже багато століть боронять рідних бісів від чужинців. Так це чи не так остаточно з'ясувати не вдалося, хоча надія на перемогу і досі щось собі там щебече. На жаль майже ніхто не чує цей зворушливий голос. Ми були на відстані одного, кульгаючого на ліву ногу, кроку від розгадки таємниці, але вона прослизнула повз нас, дурманячи пухнастим хвостом, що міниться веселкою, перед очима і затьмарює розум. Ми самовпевнено намагались прокотитись задвірками Всесвіту на кометі, чия траєкторія польоту майже повністю збігалась з дорогою до півдня Раю. Я не знаю, чи треба вважати наші втрати завеликими: так і не розгадана таємниця, божевільний, приречений раз у раз торкатися чогось прекрасного й, одночасно, розбещуючого; розпач та зневіра у спільну справу серед колишніх однодумців, задушливий сон, що з того нещасного дня прокрався до мого життя. Відверто кажучи, мені зараз байдуже все те, що трапилось з нами під час протистояння легіонам, що приховують палац істини у шелесті своїх крил. Все, що сьогодні не дає мені спокою та гризе мій мозок - це сон. Майже кожної ночі він намагається зіпсувати мене, а в ранці безслідно зникає. Де шукати його слід? Хоча б якийсь натяк повинний обов'язково залишитися на кордоні двох вимірів, коли сон пробирається до мого ліжка з того боку дзеркального всесвіту. Я навіть розрізняю мотив, що кожного разу супроводжує вторгнення.. Якщо мелодію, що вечорами роз'їдає мій слух, перекласти на слова, то перед очима виникне декілька божевільних рядків, прикрашених рожевою плямою з-під пера психічно хворої Аліси: Останній дощ - не може бути вже дощем. Дивись, як просто спокій в ньому набувати. Якщо повіриш в те, що завтра буде новий день, Тоді так легко назавжди зникати... Ох, тільки б не зникала вічна ніч! Здається, розум вже не володіє мною.. Дивись, як догорає полум'я сторіч На сірій стінці поза склом-ізгоєм... МАЯЧНЯ, вірус якої мені дістався в одній упаковці з божевільним звітом, що іще чекає на вас. Але вам його під каламутні очі підсунуть інші - у них це гарно виходить. Я ж - мрію позбутися й найменшої згадки про ту розповідь, де слини більше, ніж слів. Я дотепер бачу, як через пагорби губ, минаючи ліжбисько волосків на підборідді, перлово-цвітні гібриди слів та слини зникають у майбутньому -- авжеж , чи не в цьому приховано ключ до всього того, що залишилось нам у жахливу спадщину; до божевілля та лабіринту, чиїми хідниками я, певно, приречений вічно блукати у пошуках вислизаючих образів нестерпного сновидіння. Єдине, що якось мене турбує поза нічними гратами, це питання: чи я один, чи хтось ще застряг у тому чортову лабіринті? Совершенно справедливо иной пытливый читатель может задаться вопросом: а все же какое отношение это не без патетической оскомины вступление имеет к Иоанну Богослову? Увы, на этот вопрос у нас нет исчерпывающего в своей убедительности ответа. С другой стороны, такой ответ вряд ли уместен, когда речь идет о столь хрупком и вычурном предмете, как сон. Поэтому, лучше всего предоставить возможность самому читателю в зависимости от его наглости и аппетита найти нужный или совершенно непригодный ответ. Что может быть хорошего в Риме? Тонконравное чтение под сладостные напевы послеобеденных кифар, когда сытная тяжесть в нижней части живота требует эстетических услад, а кто еще может сравниться с римскими краснобаями в умении приготовить изысканное литературное блюдо. Чтец - худосочный иудей, рыжеволосый и небритый, кривляка да к тому же картавит, но публике по душе его извращенное чтение. Мужи улыбаются, женщины ласкают им гениталии, картавые бредни создают неповторимую обстановку для орального секса. Но вот распорядитель бьет в барабан: довольно. Чтеца изгоняют палками, на смену кифарам пробуждаются яростные тремоло литавр, с первыми звуками которых темнокожие рабыни наполняют кубки вином и пред взорами воспрянувших от литературного дурмана гостей предстают семь дев, семь божественных танцовщиц. С каждой секундой натиск литавр становится все неистовее, но танцовщицы словно оглохли - их движения совершенны, плавны и трогательны - они воскрешают позабытые волнения любви. Чтеца на кухне потчуют от щедрот праздничного застолья. Он ест с удовольствием, совсем не заботясь о том, чтобы не уронить в глазах кухонной челяди и прочего сброда свое высокое звание - жрец искусства. Жир стекает по его небритым щекам, оставляя многочисленные пятна на и без того грязном одеянии. Римская кухня - предтеча христианского Ада - наполнена с избытком нестерпимой вонью, дикими воплями, ругательствами всего мира, изощренными пытками, садистскими рецептами, дымящейся кровью, гниющими потрохами, человеческими уродствами, злобой и ненавистью во всех ее ипостасях. У печей, то скрывая, то открывая желтое пламя, снуют маленькие чертенята, покрытые потом, хмельные и очумелые от резких запахов, вина и побоев. Дневной свет откуда-то с недоступных небес врывается двумя потоками через высокие оконца, пронзая закопченное пространство кухни и там, где потоки сходятся, плывет, медленно вращаясь, облако дыма от горящего угля и горелого жира. Хотя и за этими стенами жизнь столь похожа на будущее всех преисподних. То, отчего невозможно бежать. Но я снова и снова пытаюсь с настойчивостью белой ослицы. Империя - страна для дураков, тогда зачем ты здесь? Среди застывших мраморных изваяний и оживших по мановению злой воли кусков мяса с блеклыми глазами. Над всем этим знак чресл, манящий твои губы. Они шарят в пустоте, ища запах столь же идеальный, как пароский мрамор, и отвратительный, как гниющая плоть. Но губы лишены обаяния, и потому никто и ничто не желает восхитить тебя тончайшим ароматом. За это стоит выпить. Несколько глотков терпкой неги, очень похожей на вино моей земли. Когда-то в давние времена она была твоей, пока не пришел он и не лишил родину девственных покрывал. Признайся, ты возликовал, призрев ее срам - обольстительный в своей неприкрытости. Чем больше чтец пил, тем сильнее его мысли сплетались в не распутываемый клубок ощущений, воспоминаний и медленно плывущих обозначений - красочных картинок, лишенных словесной мишуры. Ни одна из них не требовала обращения в псалом Давида или греческую криптограмму, не говоря уже о римском занудстве. Ибо мгновенность и беспечность, сияние и слепота, твердь и слабость, четкость и тень, красота и коварство, горечь и слава, кротость и сила, тайна и беспечность были их неотъемлемыми сущностями, которые не нуждались в словесной мишуре. Без слов, - струилась благая весть по его телу в такт с пьянопульсирующей мелодией вен, из всхлипов которой нежданно всплыло: Ложь говорит каждый своему ближнему; уста льстивы говорят от сердца притворного. Истребит Господь уста льстивые, язык велеречивый. Предсказано. Круг событий. В начале Логос - дуновение предвечерней мысли, затем шифр писания: первые значки тьмы в потоке света, с этого места Поиск и его меньшем круге я - Альфа и Омега, как он во внешнем. Но стези Поиска оставляют огненные следы, которые ведут во внутрь идеального лабиринта, образованного двумя рядами зеркал, замерших в напряженном ожидании друг против друга. И когда с одной стороны возникает образ, то в тот же миг напротив змеятся очертания имени. Кто способен связать их в одно целое. Чур, я слышу шепот. Это они. С упоением твердят в лучах умирающего солнца заветный ритм: Адам Кадмон. Добро пожаловать хранитель глаголов, чья плоть связующей нитью простерлась между ненавидящими друг друга отражениями. В конце концов они разорвут тебя на части, ибо веруют, что по расположению твоих членов отыщут дорогу в палисадник божественной азбуки. Но я закрываю глаза и постигаю, что язык бессилен - это единственная и неисчерпаемая свобода. БУМАЖНАЯ РОЗА Великая русская литература... Какой русский хуй не встанет со своего места под музыку этого национального гимна. Отщепенец. В. Ерофеев Они величали ее дивной розой. Ну, быть может и совсем иначе: роднее и слаще, как все предметы и женские формы на картинах Кустодиева. Но для меня она всегда оставалась чем-то меченым, с родимым темнокоричневым пятнышком, нет, не на знакомой всем лысине, а туда ближе к левому яичку великого поэта. Куда и языком не дотянешься, ежели токмо французской пулей-дурой. Непостижимо для инородцев исконно нашенское, с привкусом ратной удали: штык-молодец, коротко и ясно; с распоротым брюхом ведь и загибаться веселей за государя, за Отечество за Сталина в студеную зимнюю пору в смоленском лесу под бесконечное и непотопляемое Славься! тройка Русь, куда тебя черти несут. Где твой погост? Аль не в Киеве случаем у булгаковского дядюшки, изнывающего по московской прописке. Чур ему, за нами Урюпинск и жидовские демоны. Еще в ней угадывалось нечто вязкое, как первоматерия, отягощенная злом. София падшая, блистательная Ахамот, завезенная нимфеткой на бархатной подушке - под маленьким вихляющим задом - из волнующей, как рождественский пирог, Византии. Что же, она неплохо прижилась среди девственных лесов и полей, в конце концов утратив всякое воспоминание о своем цивилизованном происхождении. Мне порою кажется, что это пошло ей только на пользу. Самоуверенная и вульгарная, она живо пустила побег, на котором явила сливкам общества бутон, манивший предчувствием утонченного аромата. Сразу, после того как его срезала бестрепетная длань заезжего садовника, родился миф о чудесном цветке, источавшем на многая версты неповторимый запах. Слепки, сделанные с него, свидетельствуют об обратном: бутон так никогда и не распустился. Хотя, под конец, уже отмеченный печатью увяданья, он приобрел особенный лоск и даже трагизм, столь милый сердцу истинных ценителей. Кстати, это едва ли не единственный официально почитаемый и даже благословенный с амвона случай декаданса, что все же лучше, чем ничего, увенчанное венком из колючей проволоки. Однажды я узрел ее Апокалипсис. Случилось это в стенах почтовой конторы, где мне довелось волочиться за долговязой и светлокосой, аки Валькирия, девицей скандинавского происхождения (так что Апокалипсис, при желании, можно заменить и на Рагнарек). Скорбное видение занимало верхнюю часть обшарпанной двери, ведущей в общий зал, наполненный не менее скорбными посетителями. Я был в духе, не помню в какой день, и голоса были похожи на внутриутробное урчание водопроводных труб, слава в вышних (gloria in excelsis), неповрежденных труб. И тогда мои глаза были подвергнуты глазурованию беспощадно и молниеносно в клубах мрачно-свинцовых туч. И когда, наконец, морок рассеялся, я призрел Деяние. С гончарного круга, из морской пены, с наковальни, из-под резца, ладно скроенные и неумело сбитые, равно, как и наоборот, в обязательном порядке продезинфицированные сходили, являлись, выползали, взмессиивались они друг за дружкой, друг впереди дружки, вдруг супротив всех и вся, выстраиваясь в стройные шеренги плечом к плечу, иконоликие, зомбивидные, осененные распятием, зело радуя своего создателя суровым прозрением зрительской пустоты. Нас нет. Я понял это каждой клеткой, обесцвеченной потоками, мерно струившимися из скопления воспаленных неведомым мне вирусом глазниц. Не было ни меня, ни долговязой рюриковны (какой славянин не чтит варяг), ни шебутной Клавки, так и норовившей учинить пьянку по поводу и без повода. А была лишь зияющая темным провалом даль, где трехцветный фон сливался с двухцветным пространством. Сколько воды утекло с тех пор из нашей прохудившейся сантехники - на редкость внушительные объемы. Но и сейчас в иной маслянистой луже, нетронутой метлой безалаберного дворника, пригрезятся в чахоточной хаотичности радуг, отражений, терзательных дум набеги взъерепененных до соборности чей-то демиургической волей разночинцев, гардемаринов, сочувствующих, имажинистов, стенающих, писающих, фатаморганистов, алконостов (но без сирина), лево- и правоцентристов, амазонок-пулеметчиц, поповичей, раввиничей, кривичей, галичей и картавичей, а также футуристов, фигуристов, финалистов и еще раз сифилитиков, - единый отряд в рамке-вериге из мореного лукоморского дуба. Привидятся и сплетутся змеиным клубком в самой сердцевине души и, пока бредешь понурым асфальтом в свою обитель, отольются болезнетворными формами. На грани нервного срыва взбираешься на этаж, отмыкаешь дверные запоры, а в твоем кабинете наверняка уже толчется сомнительный господин с целью уберечь, спасти, оградить, в конце концов, избавить от пережитого кошмара, сам очень быстро превращаясь быть может в сладостный и где-то желанный, но все-таки кошмар. Сил для противления - никаких, а потому растекаешься всем, чем не растрачено, не пропито, нерастрынькано по креслу, лишь иногда отвлекаясь на любование запоздалой по-осеннему мухой или серыми в полоску штанами рассказчика. Тот же, не встречая серьезных возражений или хотя бы смысловых ограждений, до непотребного, в самых извращенных формах, словоохотлив. "В стране прекрасной, - неторопливо зачинает он рассказ, - один есть край. То дивный край, земля святого Сирина. Там высится, пронзая купорос небес, башня из слоновой кости - далеко не всем путникам видна из-за благодатной облачности. Могучий и тонконравный покойник там обитает, как бы во сне животворящим пребывая. Отрадно там журчание вод, привольных и рыбообильных. Под дуновеньем ласкающих зефиров с запада и с востока могучие деревья колышут свое первосортное лиственно-хвойное убранство, а на изумрудных лугах и травянистых пригорках среди беспечных коровок шныряют одержимые египетскими бесами энтомологи и всякое того же рода..." В этом месте неотвальным валуном наваливается дремота: то ли расстроенная психика жаждет утешения сном, то ли рассказчик слишком хорошо знает свое дело. (Намерения же его прозрачны, как парение коршуна в толще, обремененного глыбами облаков, неба: он скрывает нож в колючем кустарнике своих россказней - обоюдоострую