выплескивает их на землю, роняет намек на золотистое великолепие, которое существует там, наверху. Этот едва уловимый звук четырех цилиндров, или пяти, или семи, из-за облака, исходит от крылатой машины, погруженной в чистое любопытство. Быть там, наверху, и лететь рядом с этим сознанием -- словно созерцать видение, поскольку крылья самолета в лучах рассвета покрыты золотом, которое становится ярким серебром, если поймать нужный у гол, а в кабине на ветровом стекле танцуют алмазные зайчики. А внутри --пилот, который все это видит. Что ты скажешь, увидев такую картину? Ты ничего не говоришь и вместе с другим человеком в другой кабине впитываешь тишину. Потому что когда он тоже все это видит, когда по самолету и человеку струится величие,--не может быть никаких слов. Когда очарован заоблачной страной, упомяни о ее красе и радости на земле, посреди городской суеты, стен, в обществе, -- и почувствуешь себя глупо, не в своей тарелке. Даже своей любимой пилот не может передать словами чудесную красоту неба. Когда солнце поднимается выше и чары развеиваются, заканчивается топливо. Белая стрелка показывает на отметку Е, маленький пробковый поплавок упрямо не желает покачиваться на волнах отсутствующего горючего, и над индикатором топлива горит красная лампочка, предупреждающая о том, что топлива мало. И уже через минуту, пять, десять шины опять тяжело плюхаются в траву или, вскрикнув от соприкосновения с бетоном какой-нибудь посадочной полосы, испускают струйку сизого дыма. Все, дело сделано, полет закончен. Отсчитан еще один час. Несколько минут работают ручка и бортжурнал. Но под нашими ногами снова простирается земля, а вокруг -- неестественная тишина безмоторного мира, так что баки ждут нового топлива, а бортовой журнал -- новой заполненной страницы. Для пилота самое важное в мире -- это полет. Ощутить, вкусить его -- бесценный дар. В этом ключ к подчас сумасшедшим выходкам молодых пилотов. Они летают под мостами, с ревом проносятся над крышами домов, выделывают бочки и петли гораздо ближе к земле, чем следует из соображений безопасности. Больше всего хлопот они доставляют на военных учебных базах, поскольку эти действия -- признак отсутствующей дисциплины, к тому же иногда они приводят к потере самолета и его летчика. Но у летчика на уме -- отдать, поделиться радостью с теми, кого он любит, поделиться истиной. Потому что иногда пилоты заглядывают за ширму, за вуаль из тончайшего бархата и прикасаются к истине, что таится за человеком, касаются силы, что скрывается за Вселенной. Четыре миллиарда жизней связаны сияющими нитями. Время от времени человек разглядит за ширмой какое-то свечение и штопором уходит в глубины реальности. Мы -- те, кто остается и наблюдает за ним, --застываем на мгновение в изумлении, а затем возвращаемся на свои места в хитросплетение нитей, в ткань сверкающей иллюзии. Ведь даже из самолета мы подчас видим несовершенно. С появлением новых изобретений -- закрытых кабин, навигационных приборов, радиоаппаратуры, управляющей электроники -- полет все больше и больше превращается в задачу, которую можно решить, не выходя за пределы досягаемости рук пилота. Отклонился от курса? На это указывает стрелка, стрелка говорит об ошибке, и пилоту нужно только посмотреть в стеклянное окошечко размером в три дюйма. Интересует погода впереди по курсу? Выставь на радиоаппаратуре нужную частоту, вызови метеоролога и запроси экспертную оценку. Самолет замедляется, вот-вот начнет терять подъемную силу? На приборной панели мигает красная лампочка и звучит предупреждающая сирена. Мы глядим из кабины на небо, только когда у нас есть время полюбоваться этим видом, если же вид нас не интересует, то от взлета до посадки можно не смотреть наружу. Это такой полет, что производители летных тренажеров могут гордо заявить: "Наш тренажер невозможно отличить от настоящего полета!" И так оно и есть. Те, для кого полет -- это количество часов, проведенных в созерцании качающихся стрелок на приборной панели, разницы ire ощутят. Единственное, чего в этом полете недостает, -- это ветра. Солнечного тепла. Громад облаков, ослепительно белыми стрелками вздымающихся по обе стороны крыльев. Шума и безжалостности укусов дождя, морозной прохлады высоты, моря лунного света, что покоится на мягкой перине тумана, немигающих звезд, застывших кристалликами в полночном небе. И вот, биплан. Лучше ли он? Если Паркс летит чересчур медленно, то не будет ни воя сирен, ни мигающих красных лампочек. Лишь подрагивание в ручке управления, а затем он превращается в машину, не желающую, чтобы ею управляли, внезапно вспомнившую, что она тяжелее воздуха. Нужно быть внимательным и прислушиваться к подрагиванию ручки. Нужно смотреть из кабины наружу, потому что там, снаружи, и есть полет -- движение сквозь воздух и познание его. Особенно познание его. Навигация -- это когда, надвинув очки на глаза, глядишь за борт, вниз, сквозь вихрем несущийся ветер. Ага, железная дорога. Ага, пересекли реку. А озеро? Тут должно быть озеро. Наверное, встречный ветер. Непрерывное слежение за погодой. Облака сгущаются, растут, опускаются на холмы. Косая стена дождя там, где раньше его не было и в помине. Что делать, пилот, что будем делать? Может быть, по ту сторону холмов облака станут реже, может, в них найдутся просветы. Но там, за холмами, облака могут и опуститься прямо до уровня шероховатой травы и промочить ее насквозь дождем. Холмы -- зеленые могилы для тех самолетов и летчиков, которые приняли неверное решение. Берегись холмов, когда тебя окутывает прохладная серая дымка. Решай, пилот. Приземлиться сейчас? Выбрать пастбище, которого мягко коснутся колеса, и гарантию долгой жизни? Или устремиться туда, в серость? Это и есть полет: принятие решений. И знание о том, что рано или поздно самолет нужно будет привести к неподвижному отдыху. Мы с Парксом поворачиваем на юг и летим вдоль атлантического побережья. Берег широкий, твердый, пустынный. Над ним со свистом проносится ветер, с пенным шумом разбиваются волны, кричат чайки, да рычит пролетающий мимо самолет. Воздух пропитан солью, соленые брызги взлетают, пытаясь достать колеса биплана. Тут целую сотню миль можно лететь беззаботно, касаясь колесами верхушек волн, поскольку для старой летной осторожности -- всегда иметь возможность сделать безопасную вынужденную посадку, если остановится двигатель, -- имеется широкое ровное песчаное пространство справа по курсу. Пилот не может чувствовать себя в большей безопасности, чем когда у него неподалеку есть ровный участок земли. Ровная площадка равняется спокойствию, отсутствию напряжения в любой ситуации. То ли откажет двигатель, то ли попадется нисходящий поток, то ли, громыхая, прикатит гроза, -- если поблизости есть ровное поле, пилоту не о чем беспокоиться. Сделав круг, сбросить высоту, немного приподнять нос, и вот уже для пилота вместе с его самолетом наступило блаженное время, когда нет напряжения, когда не нужно быть в постоянном движении. Летать над ровными площадками означает летать без внутреннего напряжения, -- и это самый свободный полет, который дано испытать пилоту. И сейчас от горизонта до горизонта, насколько я могу видеть вперед, тянется широкий ровный посадочный берег штата Северная Каролина. Однако, что весьма странно, биплан чувствует себя как-то не так, словно не рад тому, что он здесь. Все его существо наполнено нехорошим предчувствием, настороженностью, которая превосходит даже уверенность от присутствия рядом бесконечной береговой полосы. Что же не так? Да ну, просто я к нему не привык, или он ко мне. На это потребуется время, нужно несколько часов полетать вдоль берега и насладиться полетом сполна. Узенькая бухта, вдоль которой скользит лениво по волнам маленький одинокий парусник. Мы, урча, проплываем над его мачтой, помахав рукой шкиперу и поймав взмах в ответ. Теперь форма береговой линии кажется мне знакомой. Я знаю, что скоро справа по курсу должно быть болото, и вскоре болото возникает справа по курсу. Откуда я это знаю? Карта не дает такой степени знакомства с местностью, потому что чернильные надписи и цветные линии, если их не изучать внимательно, подробно себе все воображая, так и останутся чернильными надписями и цветными линиями. А мне знакома местность -- изгиб берега, болото. Ну конечно! Я бывал здесь раньше! Я летал над этим самым участком берега, а туманное чувство знакомого объясняется иной точкой зрения. Я летал раньше над этим берегом на высоте во много раз большей, чем дано когда-либо достичь биплану, -- на высоте восьми миль, и смотрел вниз на этот самый песок, и отмечал с удовлетворением, что моя скорость относительно земли -- шестьсот миль в час. Это было в другой день и на другом самолете. Хорошие то были дни. Когда ты забирался в тридцатитонный истребитель и несся верхом на громыхающем огненном вихре турбореактивного двигателя. Когда поднимался вертикально вверх и молнией несся прямо вниз со сверхзвуковой скоростью. Замечательная жизнь. Грустно было расставаться с истребителями, с их огромной скоростью и сверкающим величием. Но я кивнул окружающей меня обстановке, поводья натянулись, и времена "Таканов" и прицелов, померкнув, остались позади. Но высотная страна все та же, не важно, на чем ты по ней путешествуешь. Когда вместо турбины позади кабины впереди нее опять появился ревущий завихряющий воздух пропеллер, я обнаружил, что вся разница лишь в том, что теперь бак с тогшивом пустеет в три раза дольше, а вместо власти над скоростью я стал хозяином времени, обретя новый вид свободы. Внезапно в мире нынешнего времени под крылом раскрашенного в цвета зари биплана на берегу возник дом. Два дома. Пять, и деревянный причал, протянувшийся от берега в море. Водокачка, на ней название -- КРИСЧЕНТ-БИЧ. Мы прибыли. Время заправиться и сжевать сэндвич. Но в дереве и ткани -- по-прежнему дурное предчувствие, нежелание повиноваться, дрожь в ручке управления. В аэропорту, который оказался невдалеке от водокачки, одна посадочная полоса с твердым покрытием. С моря поперек полосы дует ветер. Формальное название: боковой ветер. От старых пилотов я не раз слышал истории, предупреждения. Никогда не садись при боковом ветре, говорили они, и рассказывали случаи из минувших дней, когда такая посадка была непростительно дорогой ошибкой. И я на мгновение забыл, в каком времени нахожусь. Аэропорт стоит себе в 1964-м, а я летаю в 1929-м. Ну же, самолет, успокойся. Паркс весь напрягся, оцепенел, я двигаю педалями вправо-влево, чтобы он немного расслабился. Он пытается мне напомнить о тех старых случаях. Боковой ветер для него что огонь для скаковой лошади, а я веду его прямо в жар и пламя, и на уме у меня только топливо и сэндвичи. Скорость восемьдесят миль в час, мы выровнялись по центру полосы. Я сбрасываю газ, и Паркс бессильно устремляется к земле. Меня поражает его безжизненность. Успокойся же, дружок. Через минуту-другую ты выпьешь полный бак прохладного красного топлива. Колеса ровно касаются бетона на скорости 70 миль в час, хвост еще в воздухе, мы тормозим, по обе стороны несется смазанная полоса. Наконец хвост, потеряв подъемную силу, опускается, взвизгнув колесом по бетону. И тут происходит неизбежное. На скорости тридцать миль в час биплан против своей воли начинает разворачиваться по ветру. Руль направления до отказа в противоположном направлении. Изо всех сил на противоположный тормоз... Но время, когда тормоз мог помочь, уже упущено, и биплан из медленного разворота подхватывает рука чудовища и швыряет бешенным волчком. Покрышки пронзительно визжат, мы вертимся, съезжая с полосы куда-то в сторону. Визг, скачущий со всех сторон горизонт, резкий пистолетный выстрел из правой стойки шасси -- все в полсекунды. Пока я сижу в кабине, онемев, не в силах что-либо предпринять, держа выжатую до отказа педаль, шасси ломается и подгибается под фюзеляж. Конец крыла падает на бетон и во все стороны летят искры, щепки, обрывки старой ткани, к этому примешивается сизый дым и запах горелой резины. С визгом и скрежетом биплан пал под жестким ударом бича своего давнего врага -- бокового ветра. А затем наступает тишина, если не считать хлопков двигателя, которые быстро затихают, когда я его выключаю. Ты болван. Ты полный идиот, ты безмозглый ублюдок, а не пилот, ты дебил, у тебя руки не из того места растут. Ты идиот, ты болван, ты глупый выродок -- ты его поломал! Посмотри, что ты наделал, ты, идиот, ты, болван! Я медленно выбираюсь из кабины. Все произошло так быстро, так внезапно, я уничтожил самолет, потому что не послушался древних предостережений. Тысяча девятьсот двадцать девятый не уживается с днем сегодняшним. Это разные, разные миры. Ты болван. Правое шасси разлетелось на две части и лежит под самолетом. Ты идиот. Конец правого крыла изодран, задний лонжерон треснул. Ты глупый, безмозглый дебил. Я силой вырвался из 1929 года в наше время, и этой силы оказалось достаточно, чтобы как ножом срезать стальные болты на креплениях правого шасси, превратить их из некогда полезных вещей в маленькие погнутые покореженные цилиндры. Ты безнадежный тупица. Несколько капель бензина, словно слезы, вытекают из двигателя. На полосе очень тихо. Боковой ветер теперь вздыхает -- ему все равно, мы его больше не интересуем. Работники аэропорта, которые слышали, что произошла авария, подъезжают со стороны ангаров на грузовике. С помощью лебедки они подымают нос биплана, и с их помощью я доставляю биплан под крышу. Вместо колеса и поломанной стойки шасси под крыло становится высокий домкрат. Работники аэропорта уходят, и я остаюсь один на один с бипланом. Каков урок, самолет? Чему я должен был здесь научиться? Ответа нет. Снаружи небо постепенно темнеет, а затем начинается дождь. 4 Это и всех-то делов? -- спрашивает полковник Джордж Карр, и его слова эхом отдаются в ангаре. --По тому, как говорил Ивендер, я решил, что ты и вправду что-то ПОЛОМАЛ! Разрази меня гром, парень, если завтра к полудню ты не будешь летать! Джордж Карр. Набор букв, за которыми скрывается копна седых волос, обветренное лицо и теплый взгляд голубых глаз, которые видели, как сменялись один за другим календари, которым знакомы многие-многие самолеты. Звонить утром в Ламбергон было нелегко. --Ивендер, я в Крисчент-Бич. -- Я надеюсь, все в порядке? -- ответил голос Ивендера Бритта. -- Как летает твой новый самолет? Он тебе все еще нравится? Я был благодарен ему за прямоту. -- Мне он по душе, Вэн. Но не думаю, чтобы он был от меня в восторге. -- Что ты хочешь этим сказать? -- Если по моему звонку он только начал догадываться, что произошло что-то неладное, то теперь он был в этом уверен. -- Меня здесь занесло на полосе, когда я пытался сесть при боковом ветре. Поломалась стойка шасси, оторвалось колесо, одно крыло изрядно покалечено. Я хотел узнать, нет ли у вас случайно запасной стойки и колеса? -- Вот. Я это произнес. Что бы он теперь ни сказал в ответ --я того заслуживаю. Все самое плохое, что он может сказать, я заслужил, все до последней капли. Я сцепил зубы. -- О... нет... Мгновение на линии воцаряется тишина, на то мгновение, что потребовалось ему, чтобы понять, что он отдал самолет не в те руки -- нахальному самоуверенному юнцу, который даже не начинал еще учиться летать на самолете и понятия не имеет, что значит быть пилотом. Радостного в этой тишине было мало. --Ну хорошо, --в его голосе снова появились живые дружеские нотки, настроение стало деловым, он пытался решить мои проблемы. -- У меня есть запасной комплект стоек шасси, их ты получишь. Еще комплект крыльев, если нужно. Ты еще колесо повредил, так? -- Правое основное колесо. Покрышку еще можно будет использовать, но колесо -- вряд ли. -- Колес у меня нет. Возможно, Гордон Шерманн, он живет в Эшвиле, сможет одолжить тебе колесо, чтобы ты добрался домой. Я прямо сейчас ему позвоню, и если он согласится, заеду к нему за колесом... Но если у него нет, то я даже не знаю, что нам делать. Такие большие колеса встречаются реже, чем куриные зубы. Я сейчас же позвоню Джорджу Карру. Он выполнял весь ремонт и обслуживание механики Паркса, он сможет тебе помочь. Если кто-то и может починить Паркс, так это он. Если он поедет к тебе, я положу к нему в машину стойку шасси и колесо. Я бы и сам приехал, но у меня завтра в суде слушание дела, так что я просто не могу отлучиться. Самолет у тебя в ангаре? -- Да. -- Это хорошо. У нас тут дождь, и он движется в вашу сторону. Не хотелось бы его намочить. --Он сделал паузу. -- Если хочешь получить назад свой Фейрчайлд, то я тебе его верну. --Спасибо, Вэн. Мой самолет сейчас у меня. Мне только нужно научиться на нем летать. Тремя часами позже прибыл Джордж Карр, по лобовому стеклу его машины со скрипом сновали дворники. --Почему бы тебе не оборвать обшивку тут, в районе крепления этого элерона, так нам будет гораздо легче до него добраться? Можешь подставить под крыло эту панель, так будет проще. Полковник работает с удовольствием, он любит трудиться над самолетами. Ему нравится видеть, как из его рук к ним возвращается жизнь. Он бухает деревянной, обтянутой кожей киянкой по изогнутой скобе, возвращая ей прежнюю форму. Бух, бух, бух -- эхом отдается в ангаре. -- ...я часто по воскресеньям седлал свой старый Крейдер-Рейзнер 31 и приземлялся на перекрестках проселочных дорог Люди в большинстве совсем никогда не видели вблизи такого самолета, а уж тем более -- не бывали в его кабине, -- Бух. Бух, бух-бух. -- Да-а, хорошая была жизнь. -- Бух-бух-бух. Он все говорит и говорит за работой, рассказывая о мире, который я только начинаю узнавать. О мире, в котором пилот должен быть готов сам починить свой самолет, или ему не придется больше на нем взлететь. Он говорит без ностальгии, без страстного желания вернуться в былые дни, говорит так, словно эти дни на самом деле вовсе не прошли, но как только мы поставим на биплан колесо, мы запустим двигатель, отправимся на перекресток или пастбище поближе к городу и станем катать людей, которые в большинстве своем никогда не видели вблизи такого самолета, а уж тем более не бывали в его кабине. -- Похоже, он должен справиться со своей работой. -- Скоба крепления элерона вышла после буханья плоской, ровной, как бетонный пол ангара. -- Будет крепче, чем прежде. Холодная обработка, сам знаешь. В конце концов, может быть, я не так уж поздно родился. Может быть, не так уж поздно учиться. Я начал свой путь в мире самолетов с белыми звездами на крыльях и словами U.S. AIR FORCE, выведенными под стволами пушек. В мире самолетов, ремонтом которых занимались специалисты в соответствии с T.0.1-F84F-2, в мире правил полета, предписанных инструкцией 60-16 из Перечня Инструкций для Военно-Воздушных Сил, в мире, где поведение управляется Общим Сводом Статей Военного Права. Во всех этих документах не было положения, позволяющего пилоту ремонтировать собственный самолет, поскольку это дело специальной армии техников, вооруженных до зубов заводскими номерами изделий и кодами технических работ. Самолеты и их части в армии вообще ремонтируют редко -- их заменяют. Пропала слышимость в радиоприемнике, плохо работает передатчик в полете? Действие по устранению поломки: вынуть и заменить. Двигатель перегревается при работе? Вынуть и заменить. При посадке сломалась стойка шасси? Пункт 26: самолет отстраняется от полетов. А тут Джордж Карр, бродячий пилот, механик с обтянутой кожей киянкой в руке, говорит, что все будет даже крепче, чем прежде. И я понимаю, что починка или восстановление самолета (или человека) не зависит от состояния исходного экземпляра. Она зависит от подхода к работе. Волшебная фраза: "Это и всех-то де-лов?" плюс соответствующий ей подход, -- и главная работа по ремонту уже сделана. -- Гордон Шерманн одолжил тебе колесо от своего Иглрока, чтобы ты смог добраться домой, Вендер Бритт положил его в кузов машины, -- в данный момент он ровняет тяжелый запор на несущей стойке шасси. -- Можешь смотаться... с колесом... к бензозаправке... может, они помогут нам надеть покрышку. Все так просто. Гордон Шерманн одолжил тебе колесо. Редчайшее старое колесо 30 на 5, отлитое из алюминия. Таких сейчас не делают, уже тридцать лет, как не делают, и в будущем делать не будут. Одолжил друг, с которым я никогда лично не встречался. Возможно, Гордон Шерманн представил себе, как бы он чувствовал себя на моем месте, за континент от дома, когда ему было бы нужно редкое старое колесо для его Иглрока. Может быть, у него есть запасные колеса. Возможно, у него подвал набит алюминиевыми колесами 30 на 5. Но в данный момент Гордон Шерманн заслужил безмолвную благодарность друга, которого никогда лично не встречал, и еще долго будет получать эту безмолвную благодарность. Наступает вечер, за ним ночь, а полковник Джордж Карр продолжает работать при свете зеленоватых фонарей ангара в Крисчент-Бич, штат Северная Каролина. Он работает, дает указания, и я у него учусь, пока не наступает 1 ч. 30 мин. ночи. В 1:30 ночи биплан залатан, исправлен и готов отправиться в полет. -- Ты можешь отправиться на нем завтра в Северную Каролину, -- говорит он, скаля зубы в улыбке и не догадываясь о том, что в 1:30 ночи люди должны быть до смерти усталыми и валиться с ног, -- и там мы наведем последний глянец. В магазине есть ткань и аэролак. Научим тебя клеить обшивку лаком. Вот и все готово. Он складывает свой тяжелющий позвякивающий ящик с инструментами в автомобиль, за ним аккуратно размещает поломанное колесо и, помахав на прощание рукой, исчезает во тьме, возвращаясь обратно в Ламбертон. Уходит тот, кто на мгновение стал учителем уверенности. Уезжает окно в то, что, пока не узнаешь получше, называешь вчерашним днем. К тому времени, как он добрался домой, я уже спал на полу ангара, с полчаса перед этим послушав дождь и поразмышляв о том, что осталось всего две тысячи шестьсот миль пути. Наутро один залатанный биплан, желтая обшивка которого то там, то здесь пестреет красной клейкой лентой, поднимается в воздух над Крисчент-Бич и следует вдоль реки, затем вдоль шоссе, потом вдоль железной дороги, снова возвращается в Ламбертон, штат Северная Каролина. Разворачиваемся против ветра, касаемся травы и подруливаем к ангару, где полковник нас ждет и готовит ткань и лак. Ивендер Бритт, еще прежде чем замер пропеллер, принимается изучать залатанное лентами крыло. Он с легким нажимом проводит по лентам рукой, выискивая поломанные нервюры. -- У тебя здесь нервюра сломана. Дик. --Я знаю. --Я гляжу, вы приварили полоску металла на крепление шасси. Оно здесь сломалось, да? -- Небольшая трещина возникла, когда оно стало гнуться, прежде чем срезались болты. Теперь с наваренной пластиной больше трещин быть не должно. --Пока мы разговариваем, вина не давит мне на плечи. Она начинает давить, когда Ивендер Бритт замолкает и молча смотрит на биплан. -- Если ты хочешь поменяться назад, получить обратно Фейрчайлд... --Ивендер, мне нужен этот самолет. Я знаю, я его не заслуживаю. Но я собираюсь прилететь на нем домой, даже если мне на это потребуется год, даже если мне придется собрать его части в ящик и притащить в Калифорнию. -- Этого, пожалуй, не стоило говорить. После такого начала шансы, что мне придется собирать его части в ящик и тащить на запад, заметно превосходят шансы, что биплан долетит туда своим ходом. Я почти не сомневаюсь, что адвокат с гораздо большим удовольствием согласился бы водворить свой самолет обратно в ангар, чем пустить его слоняться по стране с пилотом-новичком в кабине. Я даже больше, чем "почти", не сомневаюсь. Я вообще в этом не сомневаюсь. -- Ну что ж, если ты еще когда-нибудь решишь... -- произносит он, снова глядя на залатанное крыло. -- Парень, у тебя был в трубке такой жалкий голос, как у мокрого петуха. Как у маленького, старого, до последнего перышка промокшего петуха. Так, словно тебе на голову только что свалился целый мир. -- Ну еще бы, не очень-то было радостно. Это было тупо -- пытаться сесть при таком ветре. Действительно, это было глупо. -- Ну ладно, не терзай себя, парень. Такое иногда случается. Пошли-ка, засучи свои рукава и поможем Джорджу сделать его лучше, чем он был. Я учусь ремонтировать самолеты из дерева и ткани. Полковник показывает мне, как из хлопчатобумажной ткани марки "А" вырезать заплату, как обтрепать края и, гладко наложив на крыло и смазав прозрачным аэролаком, дать подсохнуть и гладко зачистить. Еще слой прозрачного лака, и снова зачистить. Потом слой цветного лака и зачистить, и так до тех пор, пока заплату невозможно будет отличить от основной обшивки. Когда наконец множество таких заплат стали на свои места и крыло сделалось лучше, чем прежде, была уже вторая половина дня и пора было взлетать и поворачивать нос на запад. -- Сколько я тебе должен, Джордж? -- начинаются тяжелые времена, когда на первый план выходит бизнес, а учеба, дружба и совместная работа скромно занимают места в последнем ряду. -- Ну, я не знаю. Не так уж много. Ты сам сделал большую часть работы, -- он роется в ящике с инструментами в поисках табака для трубки. --Черта с два я сам сделал. Если бы не ты, этот самолет торчал бы сейчас в ангаре на Крисчент-Бич, дожидаясь, пока его обломки заберет старьевщик. Сколько я тебе должен? Неделю назад, в Вичите, на Фейрчсшлде меняли заднее колесо. Четыре часа работы по-современному деловых механиков. Стоимость: $90.75, включая запчасти, работу и налоги. Сколько же тогда будет стоить замена покореженного крепления элерона, установка новой растяжки на главную стойку шасси, установка нового колеса, починка крыла, лонжерона, нервюр, обтяжка его повой тканью, включая запчасти, работу и налоги? Джордж Карр чувствует себя неловко, и я целых двадцать минут объясняю ему, что за мою благодарность он не сможет сегодня поужинать, что она не возместит потраченных на меня ткани и лака, не вернет ему сон, которым он пожертвовал, и даже бензин, который он израсходовал по дороге в Крисчент-Бич. -- Назови тогда цифру, -- говорит он. -- Столько, сколько, по-твоему, мне следует у тебя попросить. -- Мне ремонт обошелся бы в пятьсот долларов, при условии, что я смог бы найти кого-нибудь, кто бы знал, где в биплане лонжерон. --Не говори глупостей. -- Это не глупости. Когда тебе последний раз приходилось оплачивать ремонт самолета, Джордж? Ты лучший в мире механик, сэр, но худший в мире бизнесмен. Ну, говори. Мне нужно улететь до захода солнца. Я не могу отправиться в путь, пока не заплачу тебе что-нибудь. Я не смогу завтра утром посмотреть себе в глаза, если уйду отсюда, ничего тебе не заплатив. Честно. Мне и вправду неловко. Тихий робкий голос с противоположного конца комнаты: -- Тридцать-сорок долларов не будет для тебя слишком накладно? Я еще некоторое время спорю, обрабатываю его, и мы останавливаемся на пятидесяти долларах. При этом мне как раз хватит денег на путешествие через всю страну. Но все же меня не покидает чувство, что я -- молодой бессердечный господин, пользующийся добротой и мягкостью людей, живущих рядом с ним. И в то же время я ощущаю, не в силах ничего с собой поделать, что совершаю святотатство. Поскольку Джордж Карр и я любим одни и те же машины, ценим одни и те же радости. Меня не покидает чувство, что за короткое время, что мы провели вместе в работе над бипланом, каждый из нас приобрел друга. Что же это за человек, что предлагает другу какие-то деньги в обмен на дружбу? Но те другие, что совсем не были мне друзьями, те -- исключительно проворные бизнесмены, что меняли заднее колесо, запросили и получили сполна. Это несправедливо. Биплан прекрасно слушается ручки газа и быстро поднимается навстречу ветру. Прощальный круг над ангаром и двумя фигурками на траве, мы машем рукой и, покачав напоследок крыльями, опять разворачиваем свой нос в сторону Солнца. Оно быстро катится по огромной дуге вниз, навстречу неизбежному столкновению с неподвижным горизонтом. Сколько раз ты с ним сталкивалось. Солнце? Сколько раз с раскаленной добела вершины ты скатывалось, остывая, по этой самой дуге и падало в ту самую долину, в которую ты упадешь сегодня вечером? Но вместе с тем, в каждый момент времени где-то в мире случается рассвет и начинается новый день. Солнце еще на десятую долю градуса опускается ближе к горизонту, и долина, которая его упрячет, превращается в маленькое озеро, залитое золотом, в зеркальное отражение золотистого неба. Затем на горизонте появляется лес и заявляет свои права на то, чтобы послужить ночным пристанищем для Солнца. Если бы я мог стоять в воздухе без движения, я вполне мог бы поверить, что Солнце в самом деле канет в эту долину, это озеро, этот лес. Но биплан развеивает старые иллюзии столь же быстро и бескомпромиссно, сколь и создает новые. Одна из них появляется прямо сейчас: двигатель будет вертеться вечно. Прислушайся: 1 -- 3 -- 5 --2 --4, снова, снова и снова, и снова. Если сейчас нет перебоев, то их никогда и не будет. Я сильный, мощный, я буду вертеть свой серебристый пропеллер, пока само Солнце не устанет вставать и садиться. Внизу постепенно сгущается темнота, и поверхность земли превращается в одно сплошное море теней. Биплан снова напоминает мне, что у него нет огней для ночных полетов и посадок. Даже фонарик не достать -- он в передней кабине. Это было бы неплохо -- весь день проводишь в мечтах и, очнувшись, обнаруживаешь, что тебя окутала ночь. Ищи место для посадки, парень, иначе придется снова что-нибудь чинить. При 1740 оборотах в минуту двадцати двух галлонов бензина хватит на пять часов шесть минут. В данный момент это означает, что моему храброму двигателю осталось работать три часа двадцать одну минуту. Мой пятицилиндровый спутник и его верный пропеллер перестанут вертеться как раз в тот момент, когда в Сан-Франциско сядет Солнце и взойдет в Джакарте. Затем, по всей видимости, будут двадцать пять минут безмолвного планирования -- и конец мира. Поскольку небо -- единственный мир, в буквальном смысле единственный, где могут жить самолет и человек, который на нем летит. Тот, другой мир, с его цветами, морями, горами и пустынями, -- это путь на тот свет для воздушного корабля и человека неба, если только они не вернутся в этот мир очень мягко, очень внимательно, ясно видя место посадки. Время приземляться -- пока еще что-то видно. Что ж, поглядим. За бортом у нас имеются несколько пастбищ, где сгущается темнота, лабиринт темного соснового леса, небольшой городок. А вот, смотри,--аэропорт. Маяк светится зеленым... теперь белым... снова зеленым... и снова белым... вот и короткий двойной ряд белых булавочных головок -- посадочные огни. Идем, самолет, идем, сядем, и нынешней ночью будем спать на земле. Завтра будет важный день. 5 Утро, снова солнце, свежий зеленый ветерок забирается под крыло, которое служит мне убежищем. Холодный ветер, а свежим-то каким из лесу выбрался -- словно дует чистый кислород. Но в спальном мешке тепло, и я снова погружаюсь в сон. И снится мне то утро, когда я впервые поднялся в воздух на самолете. Утро, солнце и свежий зеленый ветерок. Он движется мягко, тихонько что-то шепчет, плавно, играючи, обтекает легкое металлическое тело маленького самолета, который тихо и спокойно ждет нас на изумрудной траве. Со временем я узнаю об относительной скорости ветра, о пограничном слое, о температурных явлениях при числе Маха, равном трем. Но сейчас мне все это неизвестно, и ветер -- это всего лишь ветер, тихий и прохладный. Я стою рядом с самолетом и жду. Жду друга, который придет и научит меня летать. Ветер доносит утренний шум маленького городка, он похож на тихий шорох морской раковины. Ты многое упустил, городской житель, и мои слова оставят в твоей душе лишь неявный след. Спи в своей бетонной скорлупе, спи, пока солнце не поднимется высоко, и ты пропустишь рассвет. Пропустишь прохладный ветер, негромкий шум морской раковины, лишишься ковра из высокой влажной травы, не услышишь тихого шепота утреннего ветра. Тебе не придется увидеть холодный самолет, застывший в ожидании, и услышать звук шагов человека, который может научить тебя летать. --Доброе утро. -- Привет. -- Отцепи-ка этот трос. -- Ему не нужно говорить громко, чтобы было слышно. Утренний ветер не противится его голосу. Трос, которым самолет привязан к земле, на ощупь оказывается мокрым и колючим. Я протягиваю его через металлическое кольцо на стойке, и он визжит, наполняя эхом этого звука утренний воздух. Это символично. Освобождать самолет от привязи к земле. -- Сегодня утром мы спешить не будем. Ты сможешь расслабиться и ощутить самолет; полетаем по прямой, сделаем пару кругов -- посмотришь сверху на окрестности... Мы усаживаемся в кабину, и я учусь пристегивать ремень безопасности. На панели --невообразимое количество циферблатов и стрелок. Хлопок металлической дверцы -- и беззвучный мир остается за пределами кабины, что принадлежит существу с металлическими крыльями и резиновыми колесами, на педалях которого отлиты слова. Слова говорят: Ласкомб. Эти слова потерты, в них недостает букв, но от них веет отлитым в форму изяществом и радостным волнением. Ласкомб. Тип самолета. Вкус незнакомого волнующего мира. Ласкомб. Человек, сидящий рядом со мной, ловко щелкает переключателями на невообразимо запутанной панели. Похоже, она его совсем не смущает. -- От винта. Что он имеет в виду? От винта? Зачем ему понадобилось это говорить? Он потянул за рукоятку, одну из многих подобных рукояток. И куда подевался мой тихий рассвет! Раздался резкий скрежет металла о металл, шестерни, цепляющейся за шестерню, --это тщательно сконструированный маленький электромотор завертел массу металла внутри двигателя и стальную громаду пропеллера. Совсем не похоже на звук автомобильного стартера. Такой звук издает только стартер самолетного двигателя. И тут, словно кто-то повернул секретный выключатель, запускается двигатель, разрывая тишину и спокойствие множеством огненно-бензиновых взрывов. Как он может о чем-то думать в таком шуме? Как ему удается соображать, что нужно делать дальше? В считанные доли секунды пропеллер превращается в диск, мерцающий в лучах утреннего солнца. Таинственный, то и дело вспыхивающий солнечной рябью диск, приглашающий нас последовать за ним. Он ведет нас за собой, резиновые колеса катятся по широкой травяной дорожке, по краям которой безмолвно и безжизненно стоят на привязи другие самолеты. Дорожка подводит нас к одному из концов широкого ровного фарватера. Он прижимает тормоза и передвигает какую-то рукоятку -- шум становится невыносимым. Может, с самолетом что-то не в порядке? Вот такой он, полет? Мы привязаны к сиденьям, вжаты в эту крошечную кабинку, наши уши атакует сотня вертящихся децибел. Пожалуй, я не буду летать. Ласкомб -- нежное, странное слово, и называется им маленький самолет. Маленький, очень шумный, весь сделанный из металла. Это и есть мечты о полете? Вдруг шум становится тише. Он наклоняется ко мне, а я к нему, чтобы расслышать его слова. -- Все в порядке, ты готов? Я киваю. Я готов. По мне, так можно уже и закончить. Он говорил, что это будет здорово, и произносил он эти слова, несмотря на улыбку, таким необычным, мягким голосом, каким всегда говорил о чем-то настоящем. И я пришел за этим, настоящим, в пять утра вылез из уютной постели, столько протопал пешком по росе. по холодному ветру. Давай поскорее со всем этим разделаемся, и нечего меня больше тревожить своими полетами. Рукоятка снова уходит вперед, шум опять вырастает до невозможной степени, но на этот раз тормоза отпущены, и маленький самолет Ласкомб устремляется вперед. Он несет нас все быстрее и быстрее вдоль по фарватеру. В небо. Это и в самом деле произошло. Мы катились вслед за волшебными сверкающими крутящимися лопастями и вдруг -- мы уже не катимся. Я видел миллионы летящих самолетов. Миллионы, но они не производили на меня никакого впечатления. Но сейчас в одном из них сидел я, а стремительно уносящаяся из-под колес вниз земля --это была земля. Что же отделяет меня от травы, от неподвижной застывшей земли? Воздух. Едва ощутимый, невидимый воздух, о котором можно подумать, который можно вдохнуть. Воздух -- это пустота. И между нами и землей --тысяча футов этой пустоты. Шум? Да ну, просто негромкое гудение. Вон там! Солнце! Оно вспыхивает на крышах домов, дым поднимается из труб! Я вижу все вокруг до самого края земли! Мы летим! Господи, мы летим! Мой друг смотрит на меня и улыбается. Ветер треплет уголок моего спального мешка, солнце уже поднялось из-за горизонта. 6:15 утра, пора вставать и продолжать путь. Ветер не просто прохладный -- он холодный. Холоднющий! А я-то думал, что весна на Юге -- это воздух, наполненный жаркой истомой от рассвета до рассвета. Вперед, в холодный летный комбинезон, натянуть замороженные сапоги и ледяную кожаную куртку. Вокруг меня раскинулась ровная площадка аэропорта, все закрыто, посадочные огни до сих пор горят. Значит, позавтракаем на следующей остановке, а сейчас время запустить двигатель и дать ему прогреться. Старым двигателям всегда нужно дать хорошенько прогреться перед полетом. Им нужно проработать на земле десять минут, чтобы выгнать из масла последние остатки холода, чтобы ожили органы управления. Невзирая на холод, запуск двигателя -- великолепное занятие. Алгоритм: сделать пять оборотов пропеллера, открыть топливный клапан, насытится топливная смесь, смесь начальных прокачек топлива, повернуть пропеллер еще на два оборота, включить магнето, подать вперед рукоятку газа, раскрутить заводной ручкой инерционный стартер, бегом в кабину -- включить сцепление со стартером, а затем вдыхать выхлопные газы и грохот двигателя, громкий, морозно-острый, снова нарушающий тишину в маленьком аэропорту. Сколько раз я запускал двигатель, хотя бы и за те немногие годы, что я летаю? У скольких самолетов? Столько различных методов запуска, столько разных звуков, но за всеми ими стоит одно и то же -- все они символизируют одно. -- От винта. Потяни за рукоятку стартера, чтобы превратить пропеллер в урчащую сверкающую дугу. Нажми рукоятку прокачки топлива. И выхлопные газы извергнут облако сизого дыма и лавину звуков. Присмотрись к этому облаку под микроскопом -- и обнаружишь мельчайшие капельки несгоревшего масла. Исследуй звук при помощи осциллографа -- и попадешь в мир быстро скачущих на фоне координатной сетки угловатых линий. Ни одним из этих приборов не поймать самую суть запуска двигателя. Суть не видна, она -- в мыслях того, кто колдует над рядами переключателей, вдыхающих в двигатель жизнь. Запусти пропеллер, проверь давление масла, дай двигателю прогреться. Пусть поработает минуту-другую на 900 об/мин. Затем ручку газа -- вперед, пока не начнут катиться шасси, и выруливай на застывшую в ожидании взлетную полосу. Сколько раз в истории полетов повторялась эта процедура? С самых ранних ее дней, когда запуск двигателя служил сигналом наземной команде бросаться к стабилизатору и держать самолет, на котором не было тормозов, пока пилот не пом