и дверь в комнату подпрапорщика, где по-прежнему горела лампа и было пусто и тихо. Владимир Иванович вошел и с диким любопытством уставился на убитого. Гололобов лежал, смирно свернувшись калачиком, в совершенно неестественной для застрелившегося человека позе. Лежал он прямо посредине комнаты, весь освещенный лампой. Никакого беспорядка в комнате не было, и все было так же, как и час тому назад. Гололобов, очевидно, застрелился сейчас же по уходе гостя. И Владимир Иванович догадался об этом: в памяти его совершенно отчетливо выплыло освещенное окно, бок блестящего самовара, который он принял было за лицо подпрапорщика, и что-то похожее на дым, тянувшийся перед лампой. Владимир Иванович грузно опустился на колени и осторожно повернул к себе голову подпрапорщика. Она послушно повернулась на длинной, мягкой шее. То место, где Владимир Иванович еще недавно видел и ожидал увидеть знакомое тусклое лицо подпрапорщика, его бесцветные серые глаза, незначительный нос и белые усики и брови, представляло одно сплошное, кровавое пятно. Все было разбито, обращено в месиво, залитое уже запекшейся кровью. Один глаз вытек, а другой был неестественно широко открыт. Но этот глаз уже не был похож на прекрасный человеческий глаз: это было противное, непрозрачное, огромное, мертвое существо, тупо и ужасно глядевшее на жизнь. Владимир Иванович вздрогнул и выпустил голову из рук. Голова упала с мягким звуком. - Изволите видеть, - сказал сзади пристав, тихо и робко, - из ружья застрелились... дробью! Утиною дробью чуть не весь ствол набили, да в рот и... видите! Боже ты мой, Боже... Владимир Иванович все полусидел на полу, глядя в белобрысый затылок, который уже начал синеть. Пристав суетился. Подпрапорщика подняли и перенесли на кровать. Городовой, рыжий человек с толстым красным лицом, придерживая шашку, поправил подпрапорщику голову и перекрестился; челюсть у него прыгала, и он напрасно старался ее удержать. Владимир Иванович был как в бреду. Он делал все то, что надлежало делать, по мнению людей, человеку его профессии. Писать, подписывать, говорил вполне ясно, отвечая на вопросы пристава, но делал это совершенно машинально и со смутным сознанием ненужности и ничтожества того, что делал. Его все тянуло к кровати, на которой смирно и неподвижно лежал подпрапорщик Гололобов. Когда все формальности были кончены, Владимир Иванович опять подошел к кровати, постоял, посмотрел, зачем-то протянул руку и тронул выпученный глаз. И Владимиру Ивановичу, и городовым, и приставу казалось, что глаз непременно должен закрыться, моргнуть. Но глаз был неподвижен. И это было странно, неприятно и страшно так, что всем стало жутко в этой комнате. Но Владимиру Ивановичу только теперь с особенною силой, яркостью и ясностью стало понятно, что подпрапорщик Гололобов умер. То, что было подпрапорщиком Гололобовым, уже не было ни подпрапорщиком, ни Гололобовым, ни человеком, ни существом, а было трупом. Его можно было трогать, бросать, сжечь, и он только покорно и мертво подавался бы на всякое постороннее усилие. Но в то же время Владимир Иванович видел, что это именно подпрапорщик Гололобов. То, что с ним произошло, было совершенно непонятно, совершенно невообразимо и неощутимо, но ужасно, противно и жалко. Эта жалость вдруг вынырнула откуда-то, и момента, когда она появилась, Владимир Иванович не заметил. Но она тотчас же подавила собою ужас и брезгливость, и недоумение и со страшною силой наполнила, казалось, весь организм Владимира Ивановича. Ему вдруг припомнилось все, что характеризовало живого подпрапорщика Гололобова: его походка, его позы, его стриженая голова, его глаза, некрасивое лицо, белые ресницы, и все это было так неизмеримо прекрасно, так трогательно и мило в сравнении с тем, что было сейчас. Владимир Иванович почему-то посмотрел на лакированные сапоги, которые недавно, на живых и крепких ногах подпрапорщика, так бойко выступали по лужам, а теперь неподвижно, страшно неподвижно лежали на белом чистом одеяле кровати. Владимир Иванович поперхнулся, вздохнул и сразу заплакал, как будто давно знал, что только это и надо, и лишь сдерживался. Усатый пристав даже отшатнулся от него. С минуту он смотрел на Владимира Ивановича со слегка открытым ртом, а потом усы его вздрогнули, и он неожиданно для самого себя широко и неловко улыбнулся. Но Владимир Иванович не видел этой улыбки; он беспомощно опустился на стул возле кровати и зарыдал, и задрожал. Пристав испугался. - Воды, ты!.. - почему-то грозно крикнул он на городового. Городовой, зацепившись шашкой за косяк, со стуком выскочил в сени, а пристав растерянно стал уговаривать доктора. - Владимир Иванович, что вы-с?! Разве можно! Конечно, жалко... но что же делать? И пристав широко и недоуменно развел руками а потом опять сердито, и точно ругаясь, крикнул: - Да воды же! Ну... Воду принес в глиняной чашке большой старый городовой с испуганным лицом. - Ну вот... выпейте... доктор! Пейте, - уговаривал пристав, подавая воду. Владимир Иванович, стукаясь зубами о чашку, пил теплую воду с запахом хлеба и дрожжей. - Ну вот, ну вот! - обрадованно говорил пристав. - Да и пойдемте отсюда... Бог с ним! Владимир Иванович перестал плакать и оглянуло недоуменно и смущенно. И его поразило странное выражение лиц стоявших перед ним: и пристав, и большой старый городовой, что принес воду, и другой красный, рыжий и толстый, так смотрели, как будто его припадок был неизмеримо важнее и интереснее мертвеца, лежавшею на постели. Все смотрели на него помогали ему. заботились о нем, а мертвый подпрапорщик Гололобов лежал смирно и одиноко, как никому уже не нужная, неприятная и мешающая вещь. - Пойдемте, доктор, право! - настаивал пристав Владимир Иванович машинально встал, взял фуражку, поданную городовым, и, пройдя сени, где хоть по-прежнему пахло теплым хлебом и дрожжами, но стоял какой-то свежий, бодрый запах, занесенный живыми, здоровыми людьми со двора, вышел на крыльцо. И то, что он увидел, поразило его. Было утро. Небо было совершенно чисто и прозрачно. Дождь прошел, но все было еще мокро и блестело как вымытое. Зелень ярко зеленела. Прямо против Владимира Ивановича восходило еще не видимое солнце и это место неба было ослепительно ярко, сияло, горело и искрилось. Воздух дрожал и лился в грудь вольными, могучими, чистыми и мягкими волнами. - А... - удивленно протянул Владимир Иванович. - Чудное утро! - сказал пристав, снимая фуражку, и с удовольствием подставил свою лысую голову навстречу живой прохладе. - Столько дней дождь, а тут вдруг этакая благодать! А? - продолжал с наслаждением пристав. - Как хорошо, все равно... тот-то бедняга и не увидит уж... И пристав, делая значительное и скорбное лицо, кивнул головой назад. И сейчас же Владимиру Ивановичу представилась страшная, молчаливая почему-то, когда везде светло, освещенная лампой комната и неподвижный мертвый подпрапорщик. Но пристав не мог удержать значительного и скорбного выражения, усы его дрогнули, нос сморщился, и, приятно улыбаясь, он сказал: - И спать даже не хочется... жаль утра! Хорошо бы теперь того... выкупаться и рыбку поудить... Я - охотник ведь. А вы не ловите?.. И печальная страшная комната пропала. Владимир Иванович опять увидел свет, небо, людей и услышал милый, живой голос пристава. - Да отчего же! - восторженно ответил он. И подумал, что пристав - прекрасный, интересный, живой человек. - Может, поедем вместе когда-нибудь?.. Я с вами мало знаком, но... - Конечно, конечно! - ответил быстро Владимир Иванович. Мимо пролетал, чирикая, воробей, Владимир Иванович посмотрел ему вслед и радостно подумал: "Ишь, как работает". - Ну а пока до свиданья, доктор, - сказал пристав и, вдруг с видимым усилием изменив выражение лица из веселого и легкого на тяжелое и значительное, неестественным тоном прибавил: - А мне еще того... надо. Он пожал руку доктору и, видимо боясь, чтобы тот не последовал за ним, торопливо ушел в дом. Владимир Иванович снял шапку, широко улыбнулся и пошел. Проходя мимо открытого окна, он увидел побледневшую слабую лампу, и что-то резкое скользнуло у него по сердцу. Но в это время кто-то, вероятно пристав, дунул и потушил лампу. Слабый огонек моментально исчез, и стал виден потолок комнаты и самовар, блестевший отражением неба. Владимир Иванович шел по улице и смотрел. И все, что было вокруг, все двигалось, искрилось и жило. Владимир Иванович смотрел на всякое движение и чувствовал что-то могучее, неразрывное, что связывало его в одно с этим живым, движущимся миром. Он смотрел на свои ноги и, точно первый раз их видя, едва не засмеялся, такими милыми и прекрасными показались ему они. "Вот, я о них вовсе и не думаю, а они идут!" - подумал Владимир Иванович. "И это вовсе не так обыкновенно, как я думал всегда... Это удивительно, чудесно и прекрасно... Вот я захочу протянуть руку и протяну!" Владимир Иванович протянул руку и радостно засмеялся, глядя на выбежавшую на дорогу белую собачонку. Собачонка шарахнулась от протянутой руки, тявкнула и озабоченно посмотрела, подняв ухо, на Владимира Ивановича. "Славная собачонка!" - подумал Владимир Иванович. И еще никогда в жизни не испытанное им чувство при сознании, что он и собака смотрят друг на друга, интересуются друг другом и боятся друг друга, а не лежат безразлично и неподвижно среди живущего, двигающегося мира, нахлынуло на него. "Все что угодно! - подумал Владимир Иванович. - Страх, боязнь, злоба, все, все... только бы это было во мне, потому что это - я! Я вот... я иду, я думаю, я вижу, я чувствую... безразлично что... а не лежу мертвый... Я умру, разумеется!" И совершенно спокойно подумав эту последнюю мысль, Владимир Иванович вслух проговорил: - А надо когда-нибудь поехать рыбу ловить с этим приставом! И широко шагая, двигая руками, ногами и что есть силы набирая воздух в легкие, Владимир Иванович пошел дальше. И вдруг перед ним что-то вспыхнуло, засверкало и засияло так ослепительно ярко, что Владимир Иванович зажмурил глаза. Взошло солнце.