на Ивановича и в тишине ночи, так, чтобы не видела ни одна живая душа, наедине со своими непонятными мыслями, молился Богу. И Полина Григорьевна видела однажды, как он оглянулся кругом и тайком, торопливо, путаясь в движениях, перекрестился. Перекрестился раз, подумал и перекрестился опять. И как бы уразумев что-то, начал часто креститься, крепко прижимая ко лбу, груди и плечам дрожащие косточки мертвых рук. Губы его шевелились, голова тряслась, и Полина Григорьевна услышала торопливый, тайный шепот: - Господи, помилуй меня по велицей милости Твоей... Господи, помилуй меня... Должно быть, он ничего больше не мог вспомнить. Ослабевшая мысль с беспомощными усилиями старалась вызвать из тьмы прошлого утерянные памятью слова наивных горячих молитв детства. Но они забылись и умерли. С тоской, с дряхлыми бессильными слезами Иван Иванович повторял все одни и те же слова: Господи, помилуй меня по велицей милости Твоей!.. На другой день она ничего не сказала ему. Какая-то странная тайна, которой не смела коснуться чужая рука, чувствовалась в этих ночных молитвах. Ужас овладел ею, и она только робко поглядывала на него. Ночью же, за два дня до смерти, повторилось то же самое, но с силой страшной, непонятной и печальной. Тускло горела лампа, давно уже не тушившаяся по ночам. Тьма стояла в соседних комнатах и, казалось смотрела оттуда жуткими подстерегающими глазами. Полина Григорьевна тихо притаилась под одеялом. Часа два Иван Иванович лежал совершенно неподвижно, лицом вверх, глубоко вдавив в подушку свою тяжелую голову и вытянув поверх одеяла кости мертвых рук. Страшно и угловато рисовалось под одеялом его длинное тонкое тело с провалившимся животом и приподнятыми острыми коленами. Спал он или думал, она не могла понять, но чувствовала, как что-то приближается и растет, наполняет комнату и давит грудь. Полина Григорьевна замирала от страха, не смея шевельнуться. Какой-то холодок полз по ее ногам, подходил к сердцу, сжимал его и длинными холодными пальцами касался мозга. Ей хотелось закричать, позвать Ивана Ивановича, но слова гасли в горле и только сердце колотилось с исступленной быстротой. Вдруг Иван Иванович шевельнулся. Тихо, как из гроба, поднялась дрожащая седая голова и повернулась к Полине Григорьевне тусклыми мертвыми глазами. Повернулась и замерла. Лампа прямо освещала его, и дико было это лицо мертвеца, встающего из могилы, с тусклыми, но живыми, как будто хитрыми и злыми глазами. Полина Григорьевна не шевелилась, но чувствовала, как волосы тронулись на ее голове и мурашки побежали по телу, вдруг ставшему потным и липким. Долго и неподвижно смотрел Иван Иванович. Чутко сторожила тишина каждую минуту, и казалось, что им нет конца. Потом он тихо отвернулся. Как голова воскового чучела, медленно повернулась его седая, заросшая седой щетиной голова, и он поднялся на кровати. Поднялся и опять замер, прислушиваясь. Все было тихо, только звенело и пело что-то в ушах. Полине Григорьевне казалось, что она сойдет с ума, но не было сил пошевельнуться, позвать его, крикнуть. Тогда Иван Иванович со страшным усилием приподнял и спустил с кровати тонкие костлявые ноги с синими суставами и желтыми, обмершими пальцами. На тоненьком костяке, смешно и страшно облаченном в белое бельецо, с его тесемочками и пуговками, казалась громадной мертвая голова. Он что-то делал со своими ногами и не мог. Упирался руками в кровать, качал головой, дрожал и падал. Наконец, нашел пол, укрепился и стал подыматься. И тут Полина Григорьевна увидела, куда он смотрит: в углу, давно забытая, но оставленная в память прошлого, висела икона и лампадка перед нею зеленого граненого стекла, никогда не зажигавшаяся. Полина Григорьевна знала, что внутри там пыль и дохлые мухи. Иван Иванович встал во весь рос г на дрожащих, подгибающихся ногах, еще раз оглянулся на кровать жены, хотел опуститься на колени, но не сдержался и тяжко рухнул вниз, рухнул и замер, ухватившись костлявыми пальцами за стул. Та же тайная сила удержала крик в горле Полины Григорьевны. И почему-то, точно почувствовав, что никто не должен видеть этого, она крепко закрыла глаза. Иван Иванович тихо шевелился. Странный костяной стук долетел до ее ушей, но она не поняла его. И вдруг страстный полубезумный шепот раздался в комнате: Отче наш, иже еси на небеси... да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, яко на небеси и на земли... хлеб наш насущный даждь нам днесь и остави нам долги наши, яко же и мы... оставляем должникам нашим... во имя Отца, и Сына, и Святого Духа .. Господи, помилуй меня по велицей милости Твоей... оставь мне долги мои... помилуй, Господи, помилуй... помилуй меня!.. Дико и страшно звучали эти бессмысленные слова, и страшной силой неизбывной муки, непереносимым страданием дребезжал старческий срывающийся шепот. И опять долетел странный костяной удар. Полина Григорьевна открыла глаза, но за слезами ничего не могла разобрать, кроме расплывчатого белого пятна на полу. Иван Иванович молчал. Белое пятно шевелилось, странно выгибаясь и как бы стараясь ползти, но ни одного звука не было слышно. Полина Григорьевна сама не замечала, что уже не лежит, а сидит на кровати с широко открытыми глазами, распустившимися седыми волосами и протянутыми руками. Послышался опять слабый костяной стук, потом он повторился. Казалось, Иван Иванович часто-часто, неровно кладет поклоны и стукается лбом о пол. Немного было тихо, и опять он ударился черепом о пол. Несильно и гулко, и тогда застонал. В одно мгновение с ясностью молнии Полина Григорьевна поняла наконец, что он старается подняться, не может и ерзает по полу, колотясь головой о доски, в тщетных, скользящих усилиях. С отчаянным криком она бросилась к нему, охватила, подняла и посадила на кровать с неведомой ей силой. Иван Иванович растерянно бормотал что-то, шевелил руками и смотрел на нее жалкими виноватыми глазами. - А я, видишь... помолиться хотел... Так, шутя... давно не молился... думал попробовать... - бормотал он, и голова его тряслась. Ему было мучительно стыдно, но прежняя гордость ясного и сильного ума уже пала и растаяла в нем. Мал и слаб был его дух. И как маленький ребенок, он плакал, прижавшись к жене, точно ища у нее защиты. - Страшно мне... страшно, Полечка... умираю я!.. - бормотал он. Они сидели рядом на кровати, и оба плакали старчески бессильными слезами. Оба маленькие, седые, в белом белье. И вдруг горячая волна надежды радостным светом озарила ее. - Знаешь... позовем мы завтра чудотворную икону... отслужим молебен... Бог даст, ты поправишься!.. - говорила она и ласкала его по облезлой трясущейся голове нежными, любящими, жалеющими пальцами. И на другой день с утра их дом наполнился светлым ожиданием. Вымыли и вычистили комнаты, приодели Ивана Ивановича в свежий сюртук и ждали с трепетом и робкой надеждой. И когда икона, темная, суровая икона древности, водрузилась на белой скатерти, зажгли перед нею трепетные свечи, и рыжий поп, тот самый, которого Арбузов высадил в поле, облаченный в светлую епитрахиль, стал читать и петь, Иван Иванович сполз с кресла на колени и заплакал. Солнце светило в окно и золотом света, радостным и милым, наполнило все углы комнаты. Гулко звенели голоса попа и дьячка, тихо вился дымок кадильный. И в свете дыма и сиянии чернела икона с суровым безрадостным ликом, почернелым от времени. Плакала Полина Григорьевна, плакал Иван Иванович, плакала беременная Лида, и была радость и надежда в светлых слезах. Как будто только теперь все поняли, что нет иной надежды, нет иной защиты, кроме той светлой и всемогущей силы, которая откуда-то, из сияния великого солнца, из голубых высот, тихо сходила к лику черной иконы. Иван Иванович, широко раскрыв слезящиеся глаза, смотрел снизу на темный лик, и слезы ручьями текли но морщинам его страшной мертвой маски. Всю последнюю силу своей догорающей жизни, весь ужас и всю тоску последних темных ночей выливал он в этом безмолвном, молящем взгляде. Никакая сила не оторвала бы его в эту минуту от черного странного пятна на снежно-белой скатерти. И когда голоса попов, фальшиво переплетаясь и дребезжа в дикой исступленной мелодии, наполняли комнату, слезы быстрее бежали по щекам Ивана Ивановича. В эту минуту он отказывался от всей жизни своей, от своего гордого ума, от науки, опыта и дерзости разума, обманувших его. И в скорбно-светлом смирении, без слов, одними слезами, он просил эту неведомую силу пощадить его, спасти и помиловать. Икону увезли. Рыжий отец Николай, крякая и оправляя рукава, поговорил о городских пустяках с Полиной Григорьевной, пожелал больному выздоровления и ушел. Синенький дымок еще вился и тоненькой перекрученной струйкой тянулся в открытую форточку. Иван Иванович сидел на диване чистенький, беленький. Губы его еще дрожали, но в слезящихся глазках был свет напряженной, детской, чистой веры. И все его старенькое личико светилось внутренним светом. Солнце добралось до головы его и благословляющим светом, грея и лаская, осенило ее. Он, радостно, бессмысленно улыбаясь, смотрел на Полину Григорьевну и дочь Лиду, точно первый раз увидел их. - Ну, вот и слава Богу... Теперь ты поправишься... - ласково, как ребенку-имениннику, говорила старушка и брала его за худые руки, лаская их, вся светлая от надежды и любви. Иван Иванович смотрел на нее светлыми глазами и улыбался, а на щеках его еще дрожали прозрачные, чисто детские слезы. Весь он был светлый, точно осветился изнутри. Пришел доктор Арнольди, тяжелый и громадный, с угрюмым обрюзглым лицом. И ему Иван Иванович сказал: - А я того... помолился... как это называется... причастился... А, доктор? Хорошо, а? - Это очень хорошо! - сказал доктор Арнольди, и в его заплывших умных глазках нельзя было прочитать, смеется или верит он. Так они сидели долго и разговаривали. Говорили, собственно, только доктор, Лида и Полина Григорьевна. Иван Иванович сидел на диванчике, обложенный белыми подушками, и радостно-светло смотрел на них. Потом он утомился и попросился лечь. Доктор внимательно посмотрел на него и ушел, сказав Лиде: - Я буду дома до четырех часов, а после у Раздольской... если что понадобится, пошлите за мной туда. Лида не поняла страшного смысла его предостерегающих слов и весело ответила: - Хорошо, хорошо, только вряд ли понадобится... папе гораздо лучше. Иван Иванович заснул. Лида и Полина Григорьевна сидели в соседней комнате и тихо говорили между собой. Спал Иван Иванович долго, часа два. Ровно и тихо лежал он поверх одеяла. Лида обратила внимание, что он спит слишком долго и совсем не слышно дыхания. Смутная боязнь овладела ею. - Не разбудить ли?.. Не надо... пусть спит... а, по-моему, лучше разбудить... Две женщины с растерянными лицами стояли над ним и смотрели. Их спокойная тихая радость исчезла, как не бывшая. Но лицо спавшего было спокойно, ровно лежали, недавно причесанные, седые волосики и смешно топорщились на макушке. Сюртук на груди не шевелился. - Что это... что? - не веря себе, спрашивала Полина Григорьевна. - Надо разбудить! - тревожно шептала Лида. - Страшно... Надо за доктором. - Разбуди, разбуди... - Или не надо?.. Пусть спит?.. Что это такое... Я разбужу! Странная суета поднялась вокруг неподвижно лежащего тельца в чинном профессорском сюртуке. Ужас, предчувствие чего-то страшного охватили двух женщин. Прислуга побежала за доктором. Лида, наконец, решилась и тронула синюю мертвую руку, чтобы пощупать пульс. Рука была холодная и подалась, как резиновая. Тогда в стихийном ужасе она начала тормошить сухонькое малое тельце. - Папа, папа... - кричала она. - Проснитесь... папа! Молчание было ответом. - Иван Иванович! И вдруг Иван Иванович открыл глаза. Все тело и лицо его оставались неподвижны, но глаза взглянули широко и странно. Это уже не были глаза живого человека. Они были прозрачны и смотрели внутрь. Как будто он не видел ничего, как будто его вернули силой откуда-то, куда ушла уже его душа. Лида в ужасе отскочила от этого страшного взгляда. - Ай! - закричала она. - Мама! - Иван Иванович, что с тобой! - крикнула Полина Григорьевна, кидаясь и охватывая его руками, точно стараясь удержать над бездной. Мертвые глаза медленно, тихо повернулись в ее сторону и остановились на ее лице, тем же прозрачным, видящим что-то ужасное взглядом. - Иван Иванович! - завопила старушка, не в силах уже вынести этого ужаса. Она тормошила его, дергала, обнимала, мочила слезами мертвое лицо. Вдруг так же неожиданно рот Ивана Ивановича раскрылся черной впадиной. Костенеющий язык дрогнул и высунулся в бесполезном и последнем усилии. Ужасом, имени которому нет у живых, исказилось его лицо, широко выперли из орбит глаза, и он засмеялся... Этот смех был так дик и ужасен, что обе женщины отскочили в ужасе. Несколько мгновений Иван Иванович со страшной быстротой водил глазами по комнате, скользя и не задевая взглядом ничего. Потом выпятил грудь, втянул живот, запрокинул голову, захрипел и замолчал. Мгновенно переменилось его лицо: тупая важность трупа каменно одела губы, закрыла глаза и заострила нос, отвалился подбородок и отверзлась черная страшная дыра рта. И уже нигде, ни среди зеленых деревьев, ни в лунном свете, ни в ветре, ни в голубых морях, ни в солнечном сиянии, ни среди великих человеческих городов не было того, кого звали Иваном Ивановичем, кто жил, страдал, верил, мыслил и любил себя. Билось и кричало у трупа маленькое седое существо, суетились люди, торопливо копошился прибежавший доктор Арнольди, но труп лежал торжественно и неподвижно, и голова качалась, как будто упрекая людей в их бессмысленной и смешной суете. Тяжко и гулко ударил колокол на соборной колокольне. Мрачно, черным гулом покатился удар и замер далеко в степи, за домами и садами, где живые люди на мгновение оставили свои заботы, разговоры, смех и ссоры, подняли головы и сказали: - Кто-то умер! Потом мелодично и жалобно зазвонили маленькие колокольчики. Дребезжа, перезвякнули средние колокола, жалуясь серебристыми слезами... И опять ударил тяжелый черный колокол. XXVI  Длинный корнет Краузе и маленький студент Чиж стояли у дверей мастерской Михайлова, когда в конце садовой дорожки показалась светлая торопливая фигурка Лизы. Чиж первый увидел ее и узнал. Он быстро взглянул на Михайлова, потом отвел глаза и торопливо заговорил: - Ну, одним словом, до свиданья... А это, что говорит этот сумасшедший, ерунда!.. Черт знает что такое!.. До свиданья! - Вы говорите так потому, - важно возразил длинный корнет, не заметивший ни Лизы, ни волнения Михайлова, ни странной поспешности Чижа, - потому что не понимаете его идеи... Я нахожу в ней кое-какие нелогичности, но считаю, что это великая и важная идея... - Ну, ладно, ладно... потом поговорим... Идем!.. - неловко перебил его Чиж, невольно оглядываясь назад. - Нет, позвольте... это очень интересно, - продолжал Краузе. - Если отбросить то, что он не признает самоубийства, что, по-моему, только малодушие, то мысль его... - Да ну вас... идемте же! - с досадой вскрикнул Чиж и торопливо попрощался с Михайловым, немного покрасневшим и отводившим глаза. Краузе, наконец, заметил что-то странное. Он важно перевел глаза со смущенного лица Чижа на бегающие глаза Михайлова, высоко приподнял брови и сказал: - Ну, пойдемте. Михайлов преувеличенно ласково прощался с ними, в душе чуть не столкнул их с крыльца и, вернувшись в мастерскую, стал ждать, волнуясь и дрожа. Слышно было, как что-то презрительно и холодно спрашивал Краузе и как тихо, брезгливо отвечал Чиж. Потом стукнула калитка, и все стихло. Лиза, должно быть, спряталась или вернулась, потому что голоса ее не было слышно. Михайлов посмотрел на часы. Было пять, а в шесть должна была прийти Евгения Самойловна, и при мысли, что две женщины встретятся у него, жестокая сладострастная дрожь охватывала Михайлова. Он нарочно устроил так, чтобы они встретились. Эти две женщины злили его: одна, молоденькая наивная девушка, не отдавалась, потому что боялась последнего шага, от которого ограждала ее девственная чистота, другая - страстная опытная женщина, мучила и тянула из какого-то упрямства. Бог знает, для чего. Эти вечные "не надо этого" одной и предостерегающе насмешливое "ой-ра" другой отталкивали уже в самые последние минуты, когда женщина казалась уже взятой, и все тело напрягалось в нестерпимом желании. Еще никогда Михайлову не приходилось встречать такого длительного сопротивления, и это раздражало его. Порой ему даже становились противны обе и хотелось просто махнуть на них рукой. Но мужское самолюбие избалованного женщинами тела не позволило бросить начатого, и тогда Михайлову пришла в голову жестокая мысль свести их лицом к лицу. Он сам не знал, что из этого выйдет, но инстинктом чувствовал, что это будет красивая и жестокая сладострастная игра. Лиза не шла. Михайлов уже хотел выйти в сад, когда на крыльце послышался робкий дробный стук женских каблуков, и в дверь постучались. - Войдите, - хриплым от волнения голосом крикнул Михайлов. Вошла Лиза. Она была бледна и оглядывалась растерянно и жалко. Когда проходили Чиж и Краузе, она спряталась за кустом и отвернулась. Должно быть, они видели ее, потому что девушка ясно расслышала, как корнет сказал цинично и презрительно: - Новенькая?.. Везет человеку! А Чиж неловко ответил: - Да, везет... идем, идем... Их к нему много шляется... В его голосе слышалось что-то такое, что испугало Лизу, и она не знала теперь, узнал ли он ее. В первую минуту она хотела уйти и никогда не приходить, но не могла и, задыхаясь, бледная и жалкая, побежала к Михайлову. Она хотела только войти и сказать, что не может перенести такого ужаса и стыда, что никогда больше не придет к нему. Но когда увидела его прекрасные глаза, милый белый лоб и мягкие темные волосы, когда услышала знакомый волнующий голос и руки его сняли с нее шарфик, Лиза вдруг ослабела, заплакала и прильнула к нему всем телом, точно хотела сказать: "Не могу я больше так!.. Избавь меня от этого стыда. страха и презрения к самой себе!.. Ведь любишь же ты меня хоть немножко?.. Так пожалей, мне больно же!.. Ах, если бы ты любил меня, как я тебя!.. Разве у меня есть хоть минута сомнения, что остаться с тобой навсегда - счастье!" Но она не смела сказать этого и только застенчиво улыбалась, как бы прося прощения за слабость, когда он целовал ее мокрые заплаканные глаза и розовое от стыда лицо. И все-таки по-прежнему она прятала лицо от его поцелуев, прижимаясь к его же плечу. Михайлов усадил ее на кушетку, целовал в глаза, губы, подымал прячущееся лицо и уговаривал: - Ну, полно... ничего тут такого нет... они вас не узнали... Мало ли кто ко мне приходит! Лиза успокоилась понемногу. Она подняла заплаканное лицо и сказала, виновато улыбаясь: - Я так испугалась... Что, если б меня узнали!.. От ужаса она опять закрыла лицо руками. Потом вдруг открыла его, страстно и вместе восторженно взглянула на него и сказала, задыхаясь от страдания: - Боже мой... когда же я буду всегда вместе с вами!.. Неверный блеск мелькнул в глазах Михайлова. Он невольно нагнулся и стал целовать ее руки. - Это зависит от вас, - сказал он, - я уже говорил вам, что не могу связать своей жизни с женщиной, пока не знаю ее... По-моему, настоящая любовь начинается только при полной половой близости... Оттого так много несчастных браков, что люди сходятся, только издали зная друг друга... - Вы меня не любите - сказала Лиза, страдальчески сжав пальцы. - Нет, люблю!.. Но я не признаю половинчатой любви, я слишком опытный человек, я слишком много знал женщин, вы это знаете, чтобы кидаться на все очертя голову... - А почему же я... - с проснувшейся гордостью, инстинктивно чувствуя, что он обманывает ее, сказала Лиза. - Вам девятнадцать лет! - ответил Михайлов. Это не было возражением и не убедило ее. В ее первой, чистой и полной любви она не могла допустить, что когда-нибудь она может разлюбить его и что какое бы то ни было сомнение может удержать ее от счастья навсегда соединиться с ним. Но ей было неловко спорить на эту тему. Это было слишком унизительно. Михайлов продолжал говорить, волнуясь и наслаждаясь этой жестокой игрой, что она упорствует просто потому, что не любит его, что он привык обладать любимой женщиной вполне, и она только отталкивает его своим сопротивлением. - Вы доведете меня до того, что нарочно, чтобы забыть вас, я брошусь к первой попавшейся женщине! Лиза подняла голову с затуманенными оскорбленными глазами. - Значит, вам все равно, я или другая? "Это довольно верно!" - невольно подумал Михайлов, но сказал так: - Если бы это было все равно, я и не настаивал бы так на своем! Лиза бессильно опустила голову. Она и верила, и не верила, и ей страстно хотелось поверить. В это время раздался быстрый уверенный стук в дверь. Лиза хотела вскочить, но Михайлов поспешно крикнул: - Войдите! Лиза с ужасом взглянула на него, хотела встать, опять села, чуть не схватила его за руки, но Михайлов, притворяясь, что не замечает ее волнения, повторил: - Войдите, - и встал. На пороге показалась высокая стройная женщина в светлой шляпе и длинном красном платье. На мгновение она приостановилась при виде Лизы, но Михайлов быстро пошел ей навстречу. - Ах, это вы, Евгения Самойловна! - сказал он чересчур удивленным тоном. - Какими судьбами? И сделал глазами движение, показывающее, что встреча неожиданна для него самого. Евгения Самойловна чуть-чуть прищурила черные блестящие глаза. Ревнивая искорка скользнула в них, но она сделала презрительно-холодное выражение и решительно вошла в мастерскую. В эту минуту у нее был вид презрительной королевы, которая входит к осчастливленному рабу и для которой соперницы не существует. Когда Михайлов познакомил молодых женщин, Лиза была смущена и растеряна, Евгения Самойловна спокойна и снисходительно дружелюбна. Михайлов напряженно следил за их лицами, и особое, сладострастно жестокое волнение охватывало его. Было страшно интересно и казалось, что он их обеих обнажил себе на потеху. Но Евгения Самойловна даже не взглянула на него и ласково, как старшая, обратилась к Лизе: - Вы, кажется, здесь живете?.. Не скучно вам?.. Тут все такие неинтересные, серые люди... - Я привыкла, - робко ответила Лиза, не зная, что делать со своими руками. Евгения Самойловна критически оглядела ее фигуру, платье, руки, волосы, точно оценивая опасность, которую могла представить эта простенькая уездная барышня. Она продолжала говорить на какие-то пустячные темы, но так легко и ласково, точно у себя дома принимала какую-нибудь нуждающуюся в ее помощи и покровительстве провинциалку. Михайлов слушал их разговор и невольно удивлялся, как могут женщины так играть собой. Чувство неудовлетворенности и какого-то неловкого стыда начинало волновать его. Он предложил Евгении Самойловне посмотреть его работы. - Ах, да... покажите!.. - снисходительно согласилась Женечка. Как бы заражаясь у нее спокойствием и актерством, Лиза тоже встала и подошла к картинам. Они обе осмотрели этюды, начатую картину и все время спокойно и дружелюбно обменивались замечаниями. Михайлова как будто обе и не замечали. Потом опять сели и минут пять говорили об искусстве. И тут только с торжеством Михайлов заметил то, чего хотел: разговор иссякал, но его тянули, как будто женщины ждали чего-то. Он понял, что они подстерегают одна другую и выжидают, какая уйдет первая. Очевидно, Лиза чувствовала, что уйти надо, что это становится некрасивым и чересчур понятным. Но какая-то сила удерживала ее Евгения Самойловна иногда быстро взглядывала на нее и продолжала легкий пустой разговор. Лиза чувствовала эти взгляды, но ноги как будто не могли поднять ее. - Ну, я пойду, сказала, наконец, Евгения Самойловна и встала. - До свиданья, - повернулась она к Лизе с преувеличенной уничтожающей вежливостью. Лиза тоже встала и протянула руку, растерянно и неловко. Ей было мучительно стыдно, что она останется, хотелось сказать, что она идет тоже, но отчего-то слова не выходили из горла. Михайлов со странной жадностью смотрел со стороны, как пожимали друг другу руки, затянутые в перчатки, эти две красивые женщины, ненавидящие друг друга, притворяющиеся любезными и обе готовые принадлежать ему, хотя бы назло одна другой. В эту минуту их стройные, склоненные в вежливом поклоне тела казались ему уже обнаженными. Это было так красиво и остро. Одна, в красном узком платье с длинным хвостом, ловкая, сильная, изящная и дерзкая, с черными волосами, черными глазами и узкой рукой, затянутой в черную перчатку. Другая, светловолосая и светлоглазая, с растерянным взглядом, с легкой краской стыда на щеках, слабая и простая, как милая хорошая жена. На мгновение Евгения Самойловна задержала свои черные глаза на ее покрасневшем лице, и лицо это склонилось. Лиза растерянно стала перебирать пальцами край своего кисейного шарфика. Евгения Самойловна отвернулась и странно равнодушно посмотрела на Михайлова. - Проводите меня, - небрежно кинула она через плечо и, как бы подчеркивая свою власть, сейчас же пошла к двери. В прихожей она остановилась и, покачиваясь, насмешливо и холодно спросила: - Ну-с... Кажется, я уже лишняя?.. Теперь я могу быть спокойна! Она, право, очень мила... Только простовата, как провинциалка. До свиданья. Никогда она не была так красива, как в эту минуту, Неодолимая потребность овладеть ею закружила голову Михайлову. Он задержал ее руку. - Вы все меня дразните и мучаете, а... - А эта нет?.. Но теперь все мучения кончились, - прищурившись, возразила она тоном глубокого сочувствия, - ну, проводите меня. - Вы больше не придете? - дрожа от желания и тайной боязни, что она в самом деле ускользнет навсегда, спросил Михайлов, не выпуская руки в черной, туго натянутой перчатке. - Зачем? - насмешливо возразила Евгения Самойловна. - Как зачем!.. Ведь я люблю вас! - сказал Михайлов, близко надвигаясь к ее лицу и стараясь понять что-то в этих черных блестящих, как будто холодных, глазах. Она помолчала, чуть заметно покачивая головой. Михайлову показалось, что она колеблется, что она ждет, что можно. Он тихо и осторожно, как бы спрашивая, приблизил свои губы к ее розовым свежим губам. - Ой-ра! - предостерегающе сказала она, отодвигая голову. - До свиданья. И Михайлов почувствовал себя бессильным. Злоба, доходящая до ненависти к ней, охватила его. Растерянно, страдая от желания ударить ее, схватить, смять и швырнуть на траву, он проводил ее до крыльца. Она шла рядом, подхватив красное платье черной перчаткой, и ему казалось, что теперь она уходит навсегда. Спустившись на одну ступеньку, Евгения Самойловна вдруг остановилась и повернула к нему улыбающееся насмешливо и лукаво лицо. - Глупый вы, мой милый! неожиданно сказала она, отвернулась и стала спускаться с крыльца. Смутная надежда мелькнула в голове Михайлова. - Что... Почему?.. - быстро спросил он. Но Евгения Самойловна покачала головой. - Ой-ра! - загадочно сказала она. - Глупый, потому что глупый! Она звонко и вызывающе засмеялась и быстро пошла по дорожке. Михайлов смотрел ей вслед, пока она не скрылась за калиткой. Потом вернулся и нечаянно поймал себя на досаде, что там сидит и ждет Лиза. Пресной и неинтересной показалась она ему в эту минуту в сравнении с тонкой, лукавой ушедшей женщиной. Она стояла у зеркала и надевала шарфик. В зеркало он увидел, что щеки ее горят и глаза красны, точно она сейчас плакала. - Лизочка! - сказал он с мгновенно пробудившимся желанием и хотел обнять ее. - Я ухожу... - тихо произнесла Лиза, не отвечая. Но Михайлов взял из ее рук шарфик, и она не сопротивлялась. Он положил шарфик на столик и взял ее за обе руки. Руки дрожали. Она не смотрела на него. - Ну, что с нами? - таким тоном, точно он говорил с капризным ребенком, спросил Михайлов. - Лизочка! - Зачем вы столкнули меня с этой женщиной? - с болью произнесла она. - Что это?.. Издевательство?.. - В чем же тут издевательство? - притворяясь удивленным, спросил Михайлов. - Разве нельзя вас знакомить с моими знакомыми?.. И притом я не ожидал, что она придет... Лиза быстро взглянула на него и отвернулась. - Зачем вы меня обманываете?.. Это ваша... любовница... Михайлов засмеялся. - Чего ради... Я ее всего только с месяц знаю... Вы уж очень ревнивы. Просто знакомая... Я люблю вас! Он ласково потянул ее за руки, но Лиза сопротивлялась. Ее легкое красивое тело изгибалось со слабым усилием. - Это неправда! - сказала она, но голос ее дрогнул надеждой. - Правда! Она опять быстро взглянула на него. - Правда?.. Впрочем, мне все равно... Можете идти к ней. - Вы ревнуете? - с нежной насмешкой спросил Михайлов, заглядывая ей в глаза. - И не думаю!.. Какое мне дело?.. Я даже не имею никакого права на это. Быстрая и жестокая мысль мелькнула в голове Михайлова. - Конечно, не имеете! - жестоко сказал он и выпустил ее руки. Лиза испуганно взглянула ему в глаза. - Да, конечно... - повторила она упавшим голосом. - Я пойду... мне пора... И она опять протянула руку за своим шарфом. Михайлов быстро отодвинул шарф дальше. - Не имеете! - жестоко повторил он, наслаждаясь своей властью над нею. - Вы не хотите быть моей, а я не могу иначе!.. Я вас люблю, но я мужчина, и мне нужна вся женщина... Меня мучает, что вы так близко, и я не могу... взять вас... Вы не знаете, какое это страдание! Лиза слушала бледная. Губы ее задрожали. - Разве нельзя... без этого... любить? - едва выговорила она. - Я не могу! - с неуклонной силой сказал Михайлов. - Я во сне вас вижу... всю... представляю ваше тело... нагим... Краска залила все лицо Лизы. Она сделала попытку закрыть лицо руками, но не могла поднять их. Стыд сжал ее сердце до боли. Ей показалось, что она уже стоит перед ним голая. И никогда еще она не любила его так. - Нам надо кончить! - говорил Михайлов, наклоняясь к ней, и его темные глаза, казалось, смотрели в самую глубину ее души. От него веяло кружащим ей голову жаром, и что-то неодолимое тянулось между ними. - Я больше не могу так... Или вы сегодня же, сейчас, - изменившимся, срывающимся голосом, почти сквозь зубы, договорил Михайлов, - будете моей или я... она не будет меня так мучить, как вы!.. Последний проблеск гордости на мгновение дал ей силы. - Как хотите, - гордо сказала Лиза. Она твердой рукой взяла шарф и стала его распутывать. Она не смотрела на него и, казалось, сейчас наденет шарф и уйдет, чистая и холодная, оскорбленная женщина. Михайлов сел на стол и смотрел на нее. Жестокое, острое чувство сладострастия вызывала в нем ее склоненная мягкая спина, рука, путавшаяся в шарфике, изогнувшаяся белая шея и ее нерешительность. Он жадно смотрел, ловя каждую чувственную подробность ее движений и мягкого тела воспалившимися глазами, точно они приобрели способность видеть сквозь платье. Был страх, что она уйдет, что опять зашел чересчур далеко, но какая-то сила удерживала его. Он смотрел и молчал. Лиза долго, страшно долго надевала шарфик. Движения ее становились все медленнее, точно она искала, нельзя ли еще что-нибудь сделать, каким-нибудь предлогом задержать себя здесь. Но шарфик был надет, перчатки тоже. Лиза, сжав пальцы и прижав их к губам, стояла перед зеркалом и думала. Было так много беспомощности в этой женской фигурке, склоненной в мучительном раздумье, так красив и печален был жест этих скрещенных пальцев, прижатых к губам, что сердце Михайлова сжалось от жалости. Но он все сидел и молчал, не спуская глаз. Наконец она тихо шевельнулась. Сделала два шага, опять подумала и решительно пошла к двери. Михайлов молчал. Он сам весь дрожал от страшного напряжения, точно из него исходила какая-то тайная сила. Лиза остановилась у двери. Потом быстро повернулась и взглянула на него. Михайлов в упор смотрел на нее и молчал. Это была жестокая игра, и ему было и жалко ее, и стыдно, и интересно, как никогда в жизни, - Прощайте, - тихо произнесла Лиза, не подымая головы. - До свиданья! - каким-то чужим голосом, жестоким и спокойным, ответил Михайлов. Она ждала и, видимо, едва стояла на ногах. Но он не сказал ни слова. - Прощайте! - повторила она с такой болью, что сердце его дрогнуло, и повернулась к двери. Он все-таки молчал. Тогда Лиза вдруг опустила руку, которой взялась уже за ручку двери, и согнутые плечи ее задрожали. Какая-то зверская сила толкнула Михайлова. Он быстро кинулся к ней, сорвал и куда-то бросил шарф, грубо и вместе нежно схватил ее и повел назад в комнату. Лиза вздрогнула, попробовала сопротивляться, но руки ее опустились. Он целовал ее в губы, в глаза, мокрые от слез, в плечи, грудь. Она не боролась и покорно шла. Только увидев кушетку, вдруг забилась, как будто только теперь поняла, что пропала, стала рваться и хватать его за руки. - Ради Бога... не надо... потом... потом... - шептала она как безумная. И с ужасом видела свои голые руки, потом грудь, ноги, еще раз рванулась в паническом ужасе и замерла. Он сжимал ее с бешеной яростью, рвал платье, обнажая все больше и больше сладострастное голое тело. Она только крепко держалась обеими руками за его руки и мешала ему. Он хотел вырвать руку, поскользнулся и упал лицом на голую мягкую грудь, охватившую нежностью горящее лицо, утонувшее в ее теле. Она выпустила руку, хотела схватить ее опять и не успела. Со страшной силой, почти с яростью он завладел ею. Тогда, точно поняв, что все кончено, она закинула голову так, что волосы упали через валик кушетки, и застонала, судорожно охватив его шею голыми руками. XXVII  Лиза ушла. Михайлов остался один, машинально привел в порядок подушки кушетки, поднял валик, упавший на пол, положил его на место и задумчиво оглянул мастерскую. Он был измучен, счастлив и сыт жизнью. Последняя сцена этого свиданья, такого жданного и все-таки неожиданного, тронула его. Когда Лиза уходила и он провожал ее к двери, Михайлову уже хотелось, чтобы она ушла. Тело устало от страсти, от ласк, до безумия распаленных ее покорностью, девственностью, стыдом. Душа утомилась от сильного напряжения. Не хотелось ничего, кроме покоя, было трудно думать, что она придет опять и снова будут те же ласки, то же голое, покорное тело. Хотелось только побыть одному, покурить, выйти на чистый воздух, в сад, из этой пропитанной духами и запахом женщины мастерской. Но Лиза не уходила. Остановилась у двери и задумалась, как давеча, прижав к губам скрещенные пальцы. Михайлов стоял сзади и ждал, устало глядя на ее светловолосую, растрепанную, задумчиво склоненную голову. Он даже чувствовал тот страшный хаос мыслей, ужаса и отчаяния, который крутился в этой женской голове, подавленной стыдом и страхом. Должно быть, она даже не могла представить, что будет дальше, и тщетно старалась понять, что все кончено, что в жизни ее произошла громадная непоправимая перемена. Ему и жаль было ее, но усталое тело просило покоя, и Михайлов ждал почти с нетерпением. Притом ему казалось глупым неподвижно стоять за ее спиной и смотреть на ее затылок в немом ожидании. Он уже хотел заговорить, когда Лиза вдруг оглянулась через плечо, и губы ее дрогнули слабой, молящей улыбкой. - Что? - не поняв ее выражения, спросил Михайлов. Но она не ответила. Только глаза ее засветились вдруг такой преданной, покорной нежностью, что все лицо осветилось. Лиза тихо нагнулась, взяла его сильную мужскую руку и поцеловала. Тихо, благодарно и робко, точно прося не сердиться, что она такая слабая, и выражая свою покорность своей судьбе и его воле. И странно, Михайлов не отнял руки, не удивился, не сказал ничего. Он почувствовал, что так надо ей. Надо, чтобы верила в то, что он сильнее ее и от всего спасет и защитит ее. Потом Лиза ушла. Михайлов устало оглянул мастерскую. Приближался вечер. Огромное окно мастерской было на севере, и хотя дальние деревья на том конце сада еще золотились на солнце, здесь, в тени, зелень была изумрудно бледна и прохладна. В мастерской мягко и глухо сгущались тени. В их синеве померкли яркие краски этюдов, пестрые полосы драпировок, и огромное чучело филина над камином потемнело. Оно даже стало казаться живым, и его желтые искусственные глаза смотрели сверху жутким неподвижным взглядом. Опять Михайлов вспомнил этот немой покорный поцелуй, и ему стало не по себе. Первый раз в жизни после упоения ласками, голым телом, покорностью женщины смутное недовольство нашло на него. Вдруг показалось, что мгновенная радость обладания вовсе не стоит тех страданий, которыми кто-нибудь да расплатится за них. Он подумал, что это оттого, что он ведь не любил Лизу, а взял ее только из простого полового влечения. Если бы это было иначе, если бы это было то огромное светлое чувство, которое называют любовью, случившееся казалось бы радостно, светло и прекрасно. Захотелось этой любви, захотелось отдаться одной женщине навсегда, видеть в ней весь мир, успокоиться на ее груди, груди вечно любимой и любящей жены, а не случайной любовницы. "Глупости, - подумал Михайлов с досадой. - Разве я перестану видеть, как прекрасны и обольстительны другие женщины?" Он вспомнил Евгению Самойловну, и глаза его загорелись темным огнем. А сколько их, этих Евгений, в мире. Черноволосые, белокурые, тонкие, полные, гибкие, страстные, покорные, своевольные, бойкие, как кошки, и кроткие, как серны. Весь мир наполнен их сладострастными прекрасными телами, вся земля опутана сетью их ласкающих нежных голых рук. Не видеть их, отказаться навсегда, всю жизнь слить с одной, почему-то выбранной из всех, было бы глупо и скучно. А между тем росла и ширилась тоска именно по единой вечной любви. И два непримиримые чувства окружали Михайлова смутным хаосом, из которого не было выхода. Это странное чувство, в котором было грозное предчувствие какой-то ужасной катастрофы, было так неожиданно и странно, что Михайлов не мог оставаться в большой, окутанной таинственными тенями мастерской, взял шляпу и вышел в сад. Но, выходя, на минуту приостановился перед своей картиной и пристально вгляделся в темнеющие краски. Мягкими тонами легли на холст вечерние поля. Легкий туман полосой тянулся над скошенной травой меж высокими, задумчивыми стогами. И на горизонте, красный и таинственный, подымался полный месяц. Михайлов смотрел, и странное удивление, почти умиление, росло в его душе. Горделивое чувство восторгом подняло сердце. "А ведь это я сделал! - пронеслось у него в голове. - Как хорошо!.. Вот оно-счастье!.. Везде грязь, тоска и скука, а здесь, в этом огромном и милом искусстве, как хорошо, чисто и прекрасно!" И почему-то ему опять стало жаль Лизу. "И зачем она поцеловала мне руку!" - с тоской подумал Михайлов. Он вышел в сад, снял шляпу и стал ходить под тихими влажными деревьями. Тут было еще совсем светло, но уже пахло вечером и сыростью. Понемногу он стал успокаиваться. Тело отдыхало, голова прояснилась, улетала тихая грусть. Михайлов сел на скамейку под деревом и запел. Потом замолчал, провел рукой по вьющимся мягким волосам и уже радостно посмотрел кругом прекрасными, еще немного утомленными глазами. "А все-таки хорошо!" - подумал он. Точно благодарил кого-то, добр