то, что подумал, будто Чехов сочинил Тригорина, и даже то, что я поймал себя на этом, и эти самые слова, и весь дальнейший ход чувств и мыслей до мелочей, до таких тонкостей, которые уже совершенно искренни и даже почти бессознательны, - все это запомню и вставлю! И вдруг стало мне противно до невыносимости! Я долго не мог разобраться в этом чувстве, но потом понял: да ведь все это - мои собственные подлинные чувства, мои искренние интимные переживания, моя обнаженная душа! И вот все это - чувства, страдания, сомнения, даже самую искренность свою - я собираю и прячу, как некие перлы, чтобы блеснуть ими и получить признание и награду за то, что у меня такие тонкие чувства, такие мучительные переживания, такая глубокая искренность! Это очень гадко, ничтожно, смешно и глупо, а все-таки так оно и есть! И полно утешаться громкими презрительными словами! Это у всех, у самых великих художников, искреннейших мыслителей и вдохновеннейших поэтов! Иначе не было бы искусства! Ибо переживание уже пережито и восполнено тем самым, что пережито. И вовсе нет надобности его воплощать, ибо даже самая великая идея, если она действительно только для себя, то уже и не важно, будет ли она воплощена, ибо если я свою идею пережил, то для меня она уже существует, хотя бы и ни одна душа об ней не узнала! И вынося на улицу, обнажая душу свою, заботясь о том, чтобы все узнали, оценили и поняли, мы все если не проститутки, то позеры или ремесленники! И вернее, что - проститутки, ибо делаем это для того, чтобы прелестью своих чувств купить себе право на оправдание своей жизни! Михайлов выслушал его тогда с интересом, но не совсем понял; да и правду сказать, действительно выражено было все это очень туманно и сбивчиво. Он только с внутренним злорадным смешком подумал, что ведь и сейчас писатель говорит, кокетничая своими страданиями, сам любуясь тем, что говорит! И, должно быть, писатель это почувствовал, потому что покраснел мучительно и отошел с настоящим страданием в глазах. Но теперь, в мертвой тишине сумерек и одиночества, Михайлов вдруг вспомнил этот разговор и внезапно почувствовал болезненное острое отвращение. Ему захотелось тут же, сейчас же вскочить, схватить нож и разодрать свою картину сверху донизу. Это желание было сильно, почти невыносимо, но тут же он почувствовал, что если бы сделал это, то сейчас же и завыл бы от жалости и никогда не простил бы себе, что погубил картину... Михайлов так и подумал - погубил, точно это было живое существо, помимо него. Смутно стало у него на душе и захотелось близкого существа, теплой, нежной материнской близости, чтобы все можно было рассказать, чтобы можно было вывернуть душу до дна без страха быть непонятым, и в этой близости согреть сердце, утопить все, что давит и томит. Опять мелькнуло перед ним яркое свежее лицо с черными бровями и черными блестящими глазами. Но мелькнуло и пропало, оставив острую боль, потому что вдруг припомнилось все: номер московской гостиницы, смятая постель, нагое тело, жестокое, как будто даже враждебное сладострастие... все исковерканное, безвозвратно загаженное, оскорбленное, изуродованное! Лиза! Он почти выгнал ее, но это ничего... это можно поправить! И сейчас же почувствовал, что поправлять не надо. "Божество мое!" - вспомнил Михайлов. Бедная смешная девушка! Разве он может удовлетвориться ее любовью? И чем заплатить за эту любовь, когда его сердце уже пусто и бессильно? Стало еще тоскливее и совсем пусто, точно кто-то вынул душу из него. И мучительно захотелось не грубых искаженных ласк, а чего-то иного, в весенней нежной и радостной задумчивости... Чтобы мечтать о чем-то, чтобы волноваться ожиданием, чтобы со страхом, трепетом и бесконечным умилением коснуться, не то творя молитву, не то сладостно кощунствуя. - О, вздор! - с внезапной грубостью сказал себе Михайлов. Ничего этого не будет и не может быть! Эта весенняя любовь только один момент; такой момент, как, например, проснувшись в солнечный день, только что откроешь глаза: солнце, солнце!.. Хочется вскочить, засмеяться, побежать куда-то, утонуть и растопиться в радостном море золотых лучей, зеленых деревьев, радостного утреннего воздуха... А потом начинаешь жить, и долго, томительно тянется пыльный жаркий день, пока не сядет надоевшее, измучившееся солнце. Только и всего!.. Если бы любовь кончалась в каком-то невыносимом апофеозе и человек таял в ее сиянии, сливаясь со всем миром, как облако в солнечной лазури! Но нет этого: есть один короткий момент - первое чувство, первая страсть, а потом - привычка повторения и тоска о прошлом. Михайлов вспомнил, как говорили ему: - Мы будем вместе работать, я буду помогать тебе, милый. Ему всегда становилось стыдно чего-то. Разве можно помочь жить и чувствовать? Помочь можно кирпичи таскать, младенцев нянчить! А тот тайный процесс, который совершается в глубине души, который и есть жизнь, никому не откроешь, и никакая самая любящая рука не проникнет туда! А если этого нет, если нет полной и неразрывной связи, то нет и ничего! Есть только грубое, животное наслаждение, оно увлекает, но не может наполнить жизнь, потому что положен предел ему и ограничена сила желания! Тут замкнутый круг: с одной стороны, ужас насильственного слияния, вопреки властному зову к неизведанному, какая-то трясина, засасывающая душу, а с другой - пустота безличных мгновений, в которых разменивается душа... Быть может, он сам виноват, не сумев найти ту, которая наполнила бы жизнь?.. Он сам разменялся среди всех без разбора?.. Полно!.. Какой разбор: каждый человек тайна, и жизнь каждого дурака и каждого пошляка так же загадочна, как жизнь величайшего мудреца и прекраснейшей из женщин! Слабый и в то же время решительный стук раздался у двери. Михайлов поднял голову и с внезапно в какой-то инстинктивной тревоге забившимся сердцем крикнул: - Войдите! Дверь тихо отворилась и затворилась, и в комнату в совсем сгустившемся сумраке проскользнула чья-то гибкая черная тень. Проскользнула и стала во мгле, как призрак. Михайлов вскочил. - Кто это? - спросил он в испуге. И вдруг узнал тонкие сжатые брови и не то печальный, не то грозный взгляд темных больших глаз. - Нелли! - почти с ужасом крикнул он. - Я, - сурово отвечала Нелли и, отделившись от двери, вышла на середину комнаты. XXI  Михайлов медленно отступил, потрясенный до глубины души. - Ты? Нелли молчала. Михайлов делал какие-то странные движения руками и, видимо, не знал, что сказать. Нелли долго смотрела на него, и две черные злые пиявки над ее глубокими глазами странно шевелились. И вдруг она заговорила очень отрывисто и зло: - Я пришла к тебе вовсе не затем, чтобы... Зажгите огонь! Почему вы сидите впотьмах? Она говорила то "вы", то "ты", но оба они этого даже не заметили. Михайлов кинулся зажигать лампу и вдруг почувствовал, что сердце его бьется радостной тревогой, точно после долгого отсутствия нежданно вошел к нему самый близкий человек, и от радости он не знает, что сказать, что сделать. Пока он зажигал лампу и суетился, Нелли стояла посреди мастерской, жестко сдвинув брови и оглядываясь, точно хотела увидеть, все ли на месте, как она оставила. Наконец Михайлов зажег лампу. Разгораясь, она ярко осветила всю мастерскую. На стенах заиграли золоченые рамы, краски и драпировки. При свете выступило очень бледное, тонкое и злое лицо со сжатыми тонкими бровями и странным взглядом. - Как, это ты?.. Ну, раздевайся... сними шляпу... Я так рад! - бормотал Михайлов, сам не понимая, что с ним, но чувствуя, что нечто светлое и чистое вдруг осветило всю душу. Он даже едва не сказал "милая" и взял ее за руку, тонкую и твердую. Нелли незаметным движением освободила руку и как-то уж очень странно посмотрела на него. Судорога пробежала между сурово сжатыми бровями, точно она ожидала не этого, и вдруг поколебалась в каком-то своем злом решении. Но Михайлов ничего не заметил. Он суетился возле нее, помогал снять шляпу, кофточку, перчатки и радостно улыбался, отчего его прекрасное мужественное лицо вдруг стало милым и простодушным, как у ребенка. Нелли отдала ему шляпу и кофточку, осталась в своем всегдашнем платье и, не сходя с места, оглянула комнату. - Давно я тут не бывала! - сказала она с задумчивой грустью. Эти слова больно кольнули Михайлова. Он вдруг понял неуместность своей шумной радости. Но глаза его против воли с восторгом оглядывали ее всю. Она была такая же, как тогда: очень тонкая и хрупкая, с бледными тонкими руками, в черном платье, с открытой смуглой шеей и слегка спутанной прической. - Но как ты пришла? - почти дрожа от волнения, спрашивал Михайлов. Так вот и пришла, как будто совершенно равнодушно ответила Нелли. Михайлов широко открытыми блестящими глазами смотрел на нее. Она казалась ему такой близкой, милой, родной, что хотелось просто и нежно обнять ее. Нелли как будто почувствовала это, задвигалась и пошла от него по комнате. - Покажите, что вы сделали за это время... Все! - сурово сказала она. Но эта суровость не только не испугала, но даже тронула Михайлова. Он схватил лампу, поднял высоко над головой и осветил все полотна. "Милая!" - пело у него в душе, и он не мог глаз оторвать от Нелли, радуясь каждому движению ее тонкого тела, ее прическе, голой шейке, строгому, как бы требующему отчета выражению лица. Нелли молча смотрела картины и этюды с таким сосредоточенным видом, точно пришла проверить, сделал ли он что-нибудь без нее, не даром ли потратил время и свободу, которые она дала ему. - Это хорошо! - сказала она раза два, и Михайлов удивился, как радостна была ему ее похвала. Перед большой картиной, которая казалась еще углубленнее и призрачнее при свете лампы, Нелли остановилась и повела тонкими бровями, как бы стараясь понять. - Что это? - властно спросила она. Михайлов не ответил и вдруг испугался чего-то. Нелли долго смотрела молча, потом странно, точно прогоняя кошмар, качнула головой. И по этому маленькому движению Михайлов увидел, что она поняла все, даже то, что Михайлов только хотел, но не мог выразить своей картиной. Но лицо ее стало печально. - Это очень хорошо! - коротко сказала Нелли и, помолчав, прибавила: - Но это ужасно! Михайлов, все так же держа лампу над головой, тоже смотрел не отрываясь на свою картину. Она вдруг поразила его чем-то новым, чего он как будто не видел раньше, и притянула к себе странной властью темного ужаса. Он даже забыл о Нелли в эту минуту. Но Нелли быстро отошла прочь, и Михайлов, очнувшись, пошел за нею. Она пошла прямо за драпировки, где была спальня Михайлова, и с непонятным выражением осмотрела его интимную обстановку кровать, столик с книгами. Михайлову вдруг стало больно, что она смотрит... Не за себя больно, а за нее: Лиза, Женечка... они вдруг как бы появились на этой кровати, на той самой, на которой когда-то отдалась ему и Нелли, и сплелись в безобразный бесстыдный ком голых тел. Чувство глубочайшего отвращения, стыда и даже как будто отчаяния охватило Михайлова. Он даже сделал движение, чтобы увести Нелли. Но она сама вышла оттуда. Лицо ее не изменилось, только легкая судорога скользнула между бровями, пробежала вниз и спряталась в уголке сжатых губ. И здесь Нелли в первый раз посмотрела прямо на Михайлова. Он замер от стыда, страха и нежности под этим суровым, почти грозным взглядом, точно в ожидании приговора. Это была странная улыбка - грусти, воспоминаний, ласки и упрека, прощения и еще чего-то, чего Михайлов не понял, но от чего холод прошел у него в душе. Неожиданно Нелли улыбнулась. - Ну, ладно! - непонятно сказала Нелли, как бы отвечая самой себе, и вдруг порывистым движением взяла его обеими руками за голову и поцеловала в лоб. Михайлов вздрогнул и, едва не уронив лампу, охватил Нелли одной рукой. Но она с тем же суровым и загадочным взглядом слегка отвела его голову и вдруг несколько раз поцеловала в лоб, глаза и губы. Губы ее были сухи и горячи, и когда она прижала их к его губам, Михайлов почувствовал влажный холодок ее зубов. У него закружилась голова. Но прежде чем он успел опомниться, Нелли оттолкнула его, взглянула почти с ненавистью и с мучительным выражением сказала: - Ну, и конец! И, взяв свою черную шляпу, стала закалывать ее на спутанных черных волосах. Михайлов, поставив лампу, стоял посреди комнаты, чувствовал, что пол тихо качается у него под ногами, и блаженно улыбался, не понимая, зачем она надевает шляпу, кофточку... - Разве ты уже уходишь? - растерянно воскликнул он. Нелли оглянулась. В губах у нее была длинная острая булавка от шляпы, и это придало ей злое, жесткое выражение. - Ухожу! - сказала она сквозь сжатые губы. Вынула булавку и "стала втыкать ее длинное острое жало в шляпу и волосы. Булавка сухо и жестко заскрипела. - Но это невозможно... я так обрадовался! Зачем же ты приходила? - так же растерянно и беспомощно, ничего не понимая, кинулся к ней Михайлов и вдруг страшно побледнел. Нелли повернулась к нему и опустила руки. И тут Михайлов понял выражение ее глаз: в них было чувство жестокой, почти сладострастной мести. Но в уголках рта все-таки лежала резкая черточка страдания, которую он не заметил. - Как зачем? - неестественно удивилась Нелли. - Повидаться!.. Мы же старые друзья... даже больше чем друзья! - Нелли! - вскрикнул Михайлов отчаянно, чувствуя, как погружается душою во что-то черное и холодное. - Почему же ты поцеловала меня сейчас? - нелепо спросил он. Нелли загадочно улыбнулась. - А это я попрощаться хотела... Я ведь сегодня уезжаю, совсем... - Куда? - еще отчаяннее вскрикнул Михайлов. - К Арбузову... на завод! - грубо, резко и отрывисто ответила Нелли, и еще жестче стало выражение захватывающей мести в ее глазах, и еще искривленное страдальческая линия тонких сжатых губ. - К Арбузову? повторил Михайлов. - Да... И еще я хотела вам сказать новость... Слышите, непременно - первая сказать... - подчеркивая, медленно выговорила Нелли и приостановилась, точно для какого-то наслаждения. Глаза у нее блестели, как у зверя перед последним прыжком. - Какую новость? Почему - первая? - недоумевая, переспросил Михайлов. Нелли медленно и отчетливо выговорила, не сводя с него глаз: - Это... ваша Лиза... сегодня утопилась! Михайлов отшатнулся. Ему показалось, что мгновенный туман окружил его, и только откуда-то издалека, сквозь молочную мглу, сверкают чьи-то черные мстительные глаза. Нелли быстро повернулась и выбежала из комнаты. На крыльце она приостановилась, к чему-то прислушиваясь, потом схватилась руками за голову и побежала вниз, через двор, на темную, блестящую редкими далекими огоньками улицу. XXII  Арбузов ждал Нелли у нее в комнате, в том самом доме, где жила и умерла Мария Павловна. После смерти актрисы приехал ее двоюродный брат, какой-то веселый легкомысленный актерик с гвоздикой в петличке и неимоверно надушенный. Как оказалось, покойная писала ему о Нелли и просила оставить ее в доме. Актерик даже обрадовался этому, потому что решительно не знал, как быть с этим домом, поухаживал за Нелли, которой немножко испугался, пожил дня три и уехал. Нелли осталась в своей комнате, а весь остальной дом заперли и заколотили. Эта близость заколоченного, выморочного дома придавала Неллиной комнате что-то жуткое. По вечерам, когда в саду, облетевшем и темном, шумел ветер и старый дом погружался в сырой гудящий мрак, в одном только ее окне блестел огонек и пробуждал у прохожих неприятное суеверное чувство. Арбузов сидел у стола, положив на него одну руку и низко свесив тяжелую лобастую голову с повисшим над лбом черным клоком волос. По временам он подымал черные воспаленные глаза и как-то дико окидывал ими кругом, прислушиваясь к тишине вымершего дома. Потом опять опускал голову и сидел неподвижно, только чуть заметно перебирая пальцами другой руки, свесившейся с колена. Свеча на столе горела желто и темновато. В сумраке виднелись черные стулья, комод, узкая Неллина кровать, покрытая белым одеялом. Все было чисто и даже чересчур аккуратно; печать аскетической суровости лежала на всем, и не было ничего, кроме маленького зеркала на комоде, что напоминало бы, что здесь живет молодая красивая женщина, пережившая бурю страсти, вдребезги разбитую любовь, беременность и преждевременные роды... А может быть, именно о сгоревшей страсти, разбитой любви и ожесточившемся сердце и говорила эта аскетическая суровость, узкая монашеская кровать, строгое одеяло, маленькая твердая подушка. Дверь внутрь дома была заколочена и заставлена столом и стулом. Именно на этом стуле сидел Арбузов. От запертой двери давило тяжелое безмолвие смерти. За ней чудились пустые комнаты, где еще стояли никому не нужные рояль, мебель, висели зеркала и лампы, все в чехлах и пыли. Мрак и пустота были там. Где-то еще стояла железная кровать, без матраца и подушек, та самая, на которой жило, страдало и умерло хотевшее жить и любить несчастное существо... стояла голая, ненужная, в пустом углу у белой голой стены... Арбузов сидел и слушал... Какие-то странные звуки долетали до него: то раздавался осторожный скрип, точно кто-то на цыпочках подбирался к самой двери, то резкий, гулкий треск. За окнами то глухо и буйно шумел ветер, то начинал монотонно и невнятно бормотать дождь, по временам торопливо постукивая в ставни. Арбузов был совершенно трезв, причесан и умыт. Его фуражка и поддевка лежали на стуле у входной двери, а он сидел в красной шелковой рубахе. Свеча на столе, опущенная голова, бессильно свесившиеся руки и красная яркая рубаха придавали ему вид какого-нибудь, времен Ивана Грозного, удалого разбойника, задумавшегося о том, как наутро ему на допрос и на казнь идти. По временам он мрачно встряхивал головой и усмехался едко и горько, точно смеялся сам над собою. Вряд ли он о чем-нибудь связно думал, потому что боялся думать, но горел на медленном огне. Вдруг стукнула калитка, послышались на крыльце легкие быстрые шаги. Арбузов быстро поднял голову, и глаза его засверкали. Если бы кто-нибудь увидел его в эту минуту, не понял бы того зловещего и страшного выражения, которое появилось в этих черных, вечным пьянством и разгулом воспаленных глазах. Дверь отворилась, и вошла Нелли. - А, наконец-то! - нехорошо усмехнувшись, сказал Арбузов. Нелли молча сняла шляпу и кофточку и стала посреди комнаты. Она или не слыхала, или не обратила внимания на тон Арбузова. - Ну, вот и все! - сказала она, как бы про себя. Нельзя было понять, отвечала ли она на какие-то свои мысли или успокаивала Арбузова. Слова ее прозвучали так, как будто бы одновременно она хотела сказать: "Ну, вот и конец, оборвалось последнее, все умерло...", или: "Ну, вот, только и всего, и ты напрасно беспокоился!" Арбузов мрачно и недоверчиво посмотрел на нее. - Все ли? кривя губы, спросил он. Нелли сжала брови, но ничего не отвечала. - Ну, ладно... Слушай, Нелли, - заговорил Арбузов, помолчав, - я свое слово сдержал, не мешал ничему... Но пока я тут сидел один, я много передумал и... слушай... не могу верить! Нелли молча, сдвинув тонкие брови, смотрела на него. - Не могу! - повторил Арбузов. - Ну, и не верь! - жестко ответила она. Арбузов быстро поднял голову, и бешенство сверкнуло в его воспаленных глазах. -А тебе все равно? Ну, что ж... значит, я и прав! - - сказал он с трудом, точно через силу. Нелли пожала плечами. - Может быть! Нелли, не шути! - бешено крикнул Арбузов, но сейчас же и сдержался. - Ты же должна понять... Я тебе ничего не сказал, когда ты пошла... Уж очень смешно, стыдно было говорить... А теперь скажу: что бы там ты ни говорила, а я знаю одно, что ты его до сих пор любишь! - Нет! - ответила Нелли. - Любишь! По-прежнему, а может быть, и больше того! - Нет! - упрямо и зло повторила Нелли. Арбузов хрипло засмеялся. - Если бы ты себя сейчас слышала!.. Сама себя стараешься уверить... Только зря это! Не для одной же трагедии ты к нему побежала? Не для эффекта? Э, брось!.. Любишь, и все тут. Мне один человек говорил, что того, кому женщина в первый раз сама, по любви, отдалась, того она уже никогда не забудет. И возненавидит как будто, и зла пожелает, и убьет, пожалуй, а стоит тому опять хоть пальчиком поманить, так и побежит... я теперь и сам это вижу! Арбузов говорил, издеваясь и самого себя мучая. Нелли молчала. - Ну, что ж, трогательное было прощание, а? - с болезненной усмешкой спросил Арбузов. Нелли быстро взглянула. - Да, очень! - ответила она мстительно. Арбузов побледнел. - Я ведь вижу, что ты надо мной издеваешься, Нелли! - судорожно облизывая языком сухие губы, сказал он и попытался презрительно засмеяться. - Только это ты сама думаешь, что нарочно, со зла говоришь, а на самом деле было трогательно... Оно видно!.. - Видно? - спросила Нелли, прищуриваясь, и засмеялась. - Ну, тем лучше! Арбузов стал задыхаться. - Уж не отдалась ли ты ему на прощанье? В последний-то раз? - сказал он, сам едва вынося свою насмешку. - Конечно! - вызывающе ответила Нелли. Словно туман прошел по лицу Арбузова, и Нелли показалось, что он сейчас бросится на нее. И такое движение у него было. Точно мозг пошатнулся - Арбузов прекрасно видел, что она говорит это назло, что своими насмешками и подозрениями он только озлобляет ее, но даже и насмешки такой он не мог вынести. Уже одно то, что она, в самом деле ведь отдавшаяся Михайлову, могла произнести это слово, хотя бы и нарочно, сводило его с ума. - Нелли, не мучь ты меня! - почти простонал он. Я ведь не верю... я знаю, что ты нарочно... но не могу я этого слышать, не могу! Нелли засмеялась, бросила шляпу на комод и подошла к нему. - Ну, будет... перестань! - шепнула она и, охватив голову Арбузова, прижала ее к груди, тихо и нежно гладя по буйным жестким волосам. - Я тебя люблю!.. Милый мой, бедный! Безудержное счастье, сумасшедшее, сдавило горло Арбузову. Он прижался к ней, к небольшой ее груди, под которой слышалось мягкое биение сердца, и замер. Нелли чуть слышно гладила его по волосам. - Замучился я... - жалко пробормотал он, - зачем ты ходила! И ревнивая нотка опять скользнула в его шепоте. Нелли приняла руку и слегка отодвинулась. Арбузов, подняв голову, подозрительно смотрел на нес исподлобья. - Значит, не совсем же ты его забыла... Нелли вдруг оттолкнула его и заломила руки. - Ах, как все это скучно, тяжело, противно! Как мне надоело это все! - простонала она с тоской. - Нелли, Неллечка! - испуганно, с раскаянием потянулся к ней Арбузов. Но Нелли уже отошла и стала у комода. Брови у нее были резко сдвинуты, глаза смотрели решительно и мрачно. - Слушайте, Захар Максимыч, - заговорила она странным надорванным голосом, - долго ли вы будете меня мучить? - Я? Тебя?.. Нелли! - с упреком вскрикнул Арбузов. - Да, вы, меня! - жестко передразнила Нелли. - Чего вы хотите от меня? Ну... я любила вас, потом разлюбила... думала, что разлюбила... изменила... теперь опять люблю... Ну, что ж? А то... У каждого человека, Захар Максимыч, есть свои внутренние тайны, которых он и сам не знает, не понимает! Нужно мне было его увидеть! Вот именно затем, чтобы убедиться, что не люблю! Что вы на меня так смотрите?.. Ну, может быть, я подлая, развратная, гадкая... может быть, я сама себя не понимаю... ну, и прекрасно! А какое вы право имеете требовать от меня, чтобы я была другая!.. Я вас не обманываю, не представляюсь другой!.. Зачем вы меня мучаете? - Нелли! - Что - Нелли! Вы должны мне поверить, что это кончено!.. Чем я докажу?.. Вы должны верить потому, что ведь не я к вам пришла!.. Я прощения не просила! Я виновата и наказана за это достаточно, но у меня хватило бы гордости не идти к вам прощения просить, потому что я знаю, что этого и нельзя простить!.. Я бы на колени стала, да к чему?.. Никогда вы этого не забудете и забыть не можете!.. Помните, вы уже приходили ко мне, уверяли, что все прощено и забыто, а потом душили меня... вот здесь, на полу... Помните? Арбузов опустил голову. - Я думала, что этим и кончится... Я умереть думала... Но вы опять пришли! И признайтесь, Захар Максимыч, ведь вы только потому пришли, что узнали, что ребенок мертвым родился... Ведь правда?.. Иначе бы не пришли! Арбузов промолчал. Нелли подождала. - Ну, видите!.. Такого... реального... Нелли усмехнулась через силу, напоминания вы уже и сами знали, что не перенесете совсем... Какое же это прощение, какая это любовь?.. - А, может, и пришел бы! Нелли быстро на него посмотрела. - Да, пришли бы... пожалуй... вижу, что пришли бы... Но только для того, чтобы опять уйти!.. - Я люблю тебя, Нелли! - перебил Арбузов с отчаянием. Нелли сжала пальцы так, что они хрустнули. - Я вижу, вижу это... А все-таки нам лучше расстаться раз навсегда! - Нелли! - Лучше, лучше, лучше!.. Не забудете, не можете вы забыть, и мы только без конца мучить друг друга будем! - Я забуду, Нелли! - робко пробормотал Арбузов. - Нет!.. Ребенок... Я сказала, что такого реального напоминания вы не вынесли бы, а, может быть, именно потому, что это уж слишком грубо, вы скорее бы и примирились! Нет, вам мелочи напоминать будут! Я не посмею поцеловать вас, не посмею приласкать понежнее, потому что при каждом моем слове и движении буду знать, что вы думаете: вот так она и его целовала... так и его называла... Ведь правда? Да?.. Конечно!.. Сегодня ночью меня вдруг потянуло к вам... страстно потянуло!.. Я лежала на кровати, и мне страшно, мучительно хотелось, чтобы вы были со мной... Нелли вдруг покраснела и стала проще и красивее вдвое. Арбузов быстро выпрямился и сделал к ней радостное страстное движение. - Подождите... я не все сказала! Это я тогда, ночью, думала... - заторопилась Нелли, - я думала: все кончено, вздор, ничего не было!.. А люблю я только его одного, одному ему хочу принадлежать и телом, и душой! Думала, вот так я его приласкаю, так положу голову его на грудь... Голос Нелли зазвучал страстно и нежно, как музыка. Она даже приложила руку к своей небольшой мягкой груди. Арбузов слушал, не сводя с нее восторженного взгляда, не смея пошевелиться, чтобы не испугать ее. - И вдруг меня точно ударило что: да ведь чем я буду страстнее, тем ужаснее... тем ярче он будет представлять себе, что такою я была... Ведь правда? Правда? - Правда! - глухо ответил Арбузов и встал. Глаза Нелли сверкнули отчаянием. - Что ж, может быть, ты и права, Нелли! - растерянно улыбаясь и не глядя, сказал Арбузов, - И ты очень ярко все это расписала! - вдруг с неутомимой ненавистью прибавил он. - И ласки, и объятия эти... "Такая была!" Очень ярко! Ну, так что же нам делать? Разойтись окончательно и уже навсегда, что ли? - Да, - ответила Нелли бледно и невыразительно. Арбузов помолчал. - А если я этого... не могу? - спросил он уже совершенно неслышно. Нелли махнула рукой. - Можете! Это только так кажется! - возразила она. Арбузов опять помолчал. На его мрачном лице с тяжелым белым лбом было отчаянное упрямство, и тени ходили, точно тысячи мыслей, и, как тучи, гонимые ветром, неслись за этим лбом. - Я даже скажу вам, - прибавила Нелли, видимо, слабея, - что только потому и кажется, что я еще не принадлежу вам... - Нелли! - замотал Арбузов головой, как бык, пораженный обухом. - А как только я вам отдамся, так вы и почувствуете, что можете и даже очень! - продолжала Нелли. - Вы все одинаковы, что бы там ни говорили, что бы ни чувствовали, а в конце концов вам только этого, только, только и нужно! - прибавила она истерически, с ненавистью, болью и отвращением. Арбузов ответил не сразу. Те же тени продолжали ходить по его лицу. - Ну, слушай, Нелли, - медленно заговорил он, - может быть, ты и права... Да, точно... не забуду и забыть не могу! Буду думать, буду представлять! Что же, оно и понятно: я тебе всю свою душу целиком отдаю, а я свою душу ценю! Я гордый, Нелли, хоть и всего-то - купеческий сынок и никакими талантами не отличаюсь... Если бы он тебя так же любил, как я, если бы это была ошибка и с его стороны, что он тебя бросил... если бы он страдал, я забыл бы! Тут мы были бы равны: я тебе отдаю всю душу, я тебя покупаю ценой всей жизни, и он тоже... что ж! Но тут не то: я не могу вынести мысли, что я к ногам твоим всего себя, без остатка кладу, что ты для меня - святыня, а он взял тебя для потехи на час, между прочим, и бросил, как ненужную тряпку! Так неужто же он надо мною так высоко стоит?.. И когда мы все трое случайно сойдемся, ведь он в душе - явно-то не посмеет... а может, и посмеет даже... - будет думать: дурак!.. Ценой всей жизни купил то, что я мимоходом взял и бросил!.. Не могу я этой мысли вынести! Я тогда и его, и тебя, и себя убью! Арбузов схватился руками за голову и закачался от нестерпимой боли. Нелли слушала, опустив глаза. Арбузов, вдруг схватив свою шапку, пошел к двери и остановился. - Ты только то помни всегда, Нелли, - грозно и тяжело заговорил он опять, - что я тебя любил, люблю и всегда любить буду! Я бы не ушел, да что! Любишь ты его, любишь! Вот что я вижу, и в этом ты меня не обманешь! Все это пустяки, что я говорю: кабы верил, что точно разлюбила, махнул бы рукой... Не верю! крикнул он. - Зачем ты к нему ходила? Прощаться? Скажите пожалуйста! Я не ребенок!.. Не прощаться ты ходила, а посмотреть в последний раз, убедиться, что все кончено! Не одумался ли, мол? Не возьмет ли опять? Молчи! Не лги!.. Сама знаешь, что правда!.. Думала-то ты, может, и другое, но в душе это было. Ну, да ладно. Скажи хоть раз правду: не целовала ты его на прощанье? Голос Арбузова сорвался и упал. Он задыхался, на него жалко и страшно было смотреть. Он ждал ответа. Нелли подняла молящие глаза, пошевелила губами, прижала к груди тонкие бледные руки. Она вся порывалась к нему, как будто хотела и не смела стать на колени. Арбузов горько покачал головой. - Так... Ну, прощай же! Больше не приду! По крайней мере, пока... пока он жив будет!.. Прощай! Он с размаху ударил ногой в дверь и бросился во тьму. Дверь ударилась в стену и захлопнулась так, что гул прошел по всему дому. Нелли долго стояла неподвижно, глядя на запертую дверь, точно надеялась, что он вернется. Потом голова ее опустилась, слезы потекли по бледному, в бесконечной тоске искривленному лицу, и прижатые к груди руки бессильно упали вдоль тела. XXIII  Весь городок был потрясен: всего через день после похорон корнета Краузе повесился казначейский чиновник Рысков, выгнанный из казначейства за неожиданно дерзкий отпор распекавшему его казначею, а еще на следующий день разнесся слух, что в слободке застрелился из ружья мещанин-огородник и утопилась дочь купца Трегулова Лиза. Бывало и прежде, что мирную тишину сонного городка вдруг прорезал одинокий выстрел и сбежавшиеся люди узнавали, что ушел из жизни какой-нибудь незаметный человечек, о котором и думать никто не хотел. В самом глухом уголке вдруг раскрывалась целая драма, о которой никто и не подозревал и которой никто бы не поверил. К трупу самоубийцы сбегались со всех сторон, с жутким любопытством смотрели в мертвое лицо, под каменной маской которого таилась какая-то тайна, удивлялись, что никто не предвидел такого конца, и скоро забывали. Жизнь продолжала течь по прежнему неглубокому руслу. Только всего, что на кладбище было одной могилой больше, да на освободившемся местечке водворялся и смиренно начинал копошиться по заведенному порядку другой, такой же никому не нужный и не интересный человечек. Но целый ряд самоубийств, разразившийся над городом и задевший самые разнообразные круги общества, всколыхнул всю его жизнь. Разговорам и толкам не было конца; весь городок кипел, и в охватившей его бестолковой суете на этот раз было нечто большее, чем простое любопытство. О мещанине из слободки, конечно, говорили очень мало, да и то больше на базаре: это был горький пьяница, и даже смерть приял в нетрезвом виде. Правда, накануне в пивной он что-то кричал, бил себя кулаками в грудь и кого-то проклинал, но на эту пьяную истерику никто не обратил внимания, потому что это было обычное явление среди пьющих мастеровых. Самоубийство Рыскова сначала всех поставило в тупик: его неожиданный, безмерно дерзкий срыв уже сам говорил о катастрофе, и потому казначея не обвиняли, но никто не ожидал такой прыти, такого трагического конца от какого-то казначейского писца. Самоубийство всегда вызывает к себе какое-то странное уважение, и всем кажется, что самоубийца какая-то особенная, перстом рока отмеченная личность; а тут вдруг в этой роли выступил самый обыкновенный, заурядный чиновник с бесцветным лицом и волосами как солома. Это показалось даже как будто обидно, но в городе припомнили обстоятельства дела и сразу поставили смерть Рыскова в связь с самоубийством корнета Краузе. Заговорили о заразительности самоубийств, о том, что торжественные похороны и всеобщее сочувствие только толкают на тот же путь других впечатлительных людей, кто-то сболтнул об эпидемии, родился совершенно нелепый слух, что еще восемнадцать человек должны покончить с собою, и тут же смутно всплыло имя инженера Наумова. Никто ничего определенного сказать не мог, да и слишком было очевидно, что если Наумов и мог повлиять на корнета Краузе или Рыскова, то уж никоим образом не на мещанина из слободки или Лизу Трегулову. Однако заговорили о нем очень упорно и даже вспомнили о полиции. Под давлением этих толков перепуганный исправник зачем-то и в самом деле бросился к Наумову, но инженер оказался на заводе, а потом прошел слух, будто он и вовсе уехал куда-то. В городской конторе исправника встретил один растерзанный, совершенно и даже безобразно пьяный Арбузов, сумрачно выслушал его и мрачно сказал: - Ерунда!.. Убирайся ты к черту! А волнение в городе росло. Было какое-то тревожное ожидание, и хотя большинство и смеялось над фантастическими предсказаниями, но втайне все были подавлены. Больше всех волновалась молодежь. Гимназистки и гимназисты старших классов собирались кучками и горячо спорили о самоубийствах. Неожиданно оказалось, что среди них есть убежденные сторонники наумовских идей, о которых им стало известно каким-то совершенно непонятным образом. Барышни и в самом деле отправились с цветами на могилы корнета Краузе и Лизы Трегуловой. Только мечты бедного Рыскова не сбылись: на похоронах его, кроме матери, не было никого, да и похоронили его в самом отдаленном углу кладбища, вблизи сточной канавы, не только без цветов и трубных звуков, но даже почти что и без попов. Правда, зашел к нему на могилу студент Чиж, но постоял в недоумении минуты две, пожал плечами и ушел в самом неопределенном настроении духа. Директор гимназии почему-то счел необходимым после утренней молитвы в присутствии учителей и священника перед всей гимназией произнести речь, в которой доказывал, что самоубийство есть акт преступного малодушия, и предостерегал своих воспитанников от этого греха перед отечеством, Царем и Богом. Гимназисты выслушали его внимательно, но, кажется, никого он не растрогал. Только многие родители после этой речи стали прятать от детей всякое оружие. Было нечто странное в этой всеобщей растерянности: похоже было на то, что все в глубине души знали, как незначительна приманка жизни, и боялись, что достаточно одного толчка, чтобы величественное, веками отстроенное здание рухнуло и люди толпами стали бы уходить из жизни. Больше всего в городке говорили о Лизе Трегуловой. Ее неудачная любовь стала достоянием всех, о ней говорили, захлебываясь от любопытства, и, даже не замечая этого, облили ее могилу отвратительнейшей грязью. Правда, некоторые искренно жалели девушку, но пикантность истории была сильнее жалости и негодования. Все кипели, волновались, бегали из дома в дома, удивлялись и ужасались. Тревога росла, и городок стал в самом деле походить на город, охваченный какой-то странной болезнью, свойств которой никто не понимал и средств против которой никто не знал. XXIV  Вечером, в тот самый день, когда Нелли была в последний раз у Михайлова, старый доктор Арнольди один сидел дома и пил чай. Лампа освещала только блестящий бок самовара да толстые руки доктора, и комната тонула в сумраке. На окнах не было ни ставен, ни занавесок; в них угрюмо смотрел холодной синий вечер, придавая обстановке старого холостяка еще более неуютный и запущенный вид. Доктор машинально помешивал ложечкой густое вишневое варенье, смотрел, как оно стекало тяжелыми рубиновыми каплями, и о чем-то думал. По целым вечерам просиживал он так, в полном одиночестве, пил чай, смотрел в какую-нибудь одну случайную точку и машинально ворочал тяжелые ненужные мысли. Они ползли, как тучи над полем, смутно и медленно, и сам он почти не замечал их. После смерти Марии Павловны он вообще сразу постарел и опустился: голова у него сильно поседела, губы обвисли, руки заметно стали дрожать, а костюм принял неряшливый, грязноватый вид. Светлый огонек, так поздно на мгновение загоревшийся у него в душе, потух уже навсегда, и она доживала бесцельно и уныло, как сухое дерево, качающееся от ветра у края дороги. И если иногда перед ним выплывало и печально улыбалось ему прозрачное, в долгой смертельной болезни просветленное личико с грустными глазами, как будто спрашивающими издалека: "А вы не забудете меня, доктор... милый доктор?.." он только вздрагивал и моргал глазами, стараясь поскорее уйти в свое мертвое отупение. Не было у него в душе ни желаний, ни протеста, ни отчаяния. Ему даже не приходило в голову меч гать о том, что было бы, если бы она не умерла. Он уже так привык к своему унылому одиночеству, что, быть может, даже находил в нем какое-то мучительное наслаждение, тихонько сосавшее сердце, точно незлая пиявка медленно высасывала из него кровь. И его даже раздражало, что он не может не думать, когда мысли тяжелы и совершенно не нужны, не может не вспоминать, когда воспоминания только мучительны. "Даже и в этом воли человеку не дано!" - думал он с тоской, но сейчас же смирялся. Все равно! " И в этих двух словах замирало все, точно туман обволакивал душу. Разразившаяся катастрофа не испугала, не удивила и не ужаснула его. Он отнесся к событиям так, точно ничего другого и не ожидал. Почему-то единственные живые мысли вызывало в нем самоубийство мещанина, о котором меньше всего думали все другие. И даже не самое самоубийство, а одно слово, услышанное им в этот день: "Пьяница, - со страшным раздражением думал он, пьяница?.. Почему же он стал пьяницей, если жизнь так хороша, что... сами же люди выдумали, будто настоящая жизнь не здесь, а где-то "там"?.. Не нашел себе в ней места? Почему же? Не хотел?.. Странное дело! Кто же не хочет найти себе места в жизни?.. Не мог?.. Да вот... не мог!.. А почем вы знаете, какой размах души был у этого пьяненького мещанишки? Вот вы миритесь с тем, что вам дают, а он, однако же, не примирился!.. Быть может, он не меньше всех Толстых и Наполеонов хотел быть и мудрым, и большим, и сильным, а кто-то там родил его маленьким, бездарным и глупым!.. Конечно, не всем быть талантами и гениями, но зато кто же имеет право требовать от человека, чтобы он примирился со своей ничтожностью, удовлетворился своей грязной и темной щелкой и забился в нее, чтобы оттуда, издали, с благоговением взирать на великих счастливцев, творящих жизнь?.. Взирать и радова