отел сказать, но почувствовал, как к горлу подступают сладкие слезы умиления своим горем и своим чувством. - Что, если бы? - повышая голос и блестя глазами, торжественно заговорил Санин. - Я тебе только одно могу сказать, что между Лидой и Зарудиным ничего нет и не было! Новиков растерянно посмотрел на него. - Я думал... - с ужасом заговорил он, чувствуя, что не верит. Глупости ты думал, - с искренним раздражением возразил Санин, ты разве не понимаешь Лиду: раз она столько времени колебалась, какая же это любовь! Новиков схватил его за руку, восторженно глядя ему в рот. И вдруг страшная злоба и омерзение охватили Санина. Он несколько времени молча смотрел в лицо человека, ставшего блаженным при мысли, что женщина, с которой он хотел совокупиться, не совокуплялась раньше ни с кем. Голая животная ревность, плоская и жадная, как гад, глядела из добрых человеческих глаз, преображенных искренним горем и страданием. О-о! - зловеще протянул Санин и встал. Ну, так я тебе скажу вот что: Лида не только была влюблена в Зарудина, она была с ним в связи и теперь даже беременна от него! Звенящая тишина стала в комнате. Новиков, странно улыбаясь, глядел на Санина и потирал руки. Губы его вздрогнули, зашевелились, но только какой-то слабый писк вылетел и умер. Санин стоял над ним и смотрел в глаза, и на нижней челюсти и в уголках рта залегла у него жестокая и опасная складка. - Ну, что ж ты молчишь? спросил Санин. Новиков быстро поднял на него глаза и быстро опустил, так же молча и растерянно улыбаясь. - Лида пережила страшную драму, - тихо заговорил Санин, как бы разговаривая сам с собою, - если бы случай не натолкнул меня, то теперь ее уже не было на свете и то, что вчера было прекрасной, живой девушкой, сейчас лежало бы голое и безобразное, изъеденное раками, где-нибудь в береговой тине... Не в том дело, что она бы умерла... всякий человек умирает, но с нею умерла бы огромная радость, которую она вносила в жизнь окружающих людей... Лида... она не одна, конечно... но если бы погибла вся женская молодость, на свете стало бы, как в могиле. И я лично, когда бессмысленно затравят молодую красивую девушку, испытываю желание кого-нибудь убить!.. Слушай, мне все равно, женишься ли ты на Лиде или пойдешь к черту, но мне хочется сказать вот что: ты идиот! - если бы под твоим черепом ворошилась бы хоть одна здоровая чистая мысль, разве ты страдал бы так и делал несчастным себя и других оттого только, что женщина, свободная и молодая, выбирая самца, ошиблась и стала опять свободной уже после полового акта, а не прежде него... Я говорю тебе, но ты не один... вас, идиотов, сделавших жизнь невозможной тюрьмой, без солнца и радости, миллионы!.. Ну а ты сам: сколько раз ты сам лежал на брюхе какой-нибудь проститутки и извивался от похоти, пьяный и грязный, как собака!.. В падении Лиды была страсть, была поэзия смелости и силы, а ты? Какое же ты имеешь право отворачиваться от нее, ты, мнящий себя умным и интеллигентным человеком, между умом которого и жизнью якобы нет преград!.. Что тебе до ее прошлого? Она стала хуже, меньше доставит наслаждения? Тебе самому хотелось лишить ее невинности?.. Ну? - Ты сам знаешь, что это не так... дрожащими губами проговорил Новиков. - Нет - так! - крикнул Санин. - А если не так, так что же?.. Новиков молчал. В душе его было пусто и темно и только, как освещенное окно в темном поле, далеко-далеко засветилось тоскливое счастье прощения, жертвы и подвига. Санин смотрел на него и, казалось, ловил его мысли по всем изгибам изворотливого мозга. - Я вижу, - заговорил он опять тихим, но острым тоном, - что ты думаешь о самопожертвовании... У тебя уже явилась лазейка: я снизойду до нее, я прикрою ее от толпы и так далее... И ты уже растешь в своих глазах, как червяк на падали!.. Нет, врешь! Ни на одну минуту в тебе нет самоотречения: если бы Лиду действительно испортила оспа, ты, может быть, и понатужился бы до подвига, но через два дня испортил бы ей жизнь, сослался бы на рок и или сбежал бы, или заел бы ее, и шел бы на подвиг с отчаянием в душе. А теперь ты на себя, как на икону, взираешь!.. Еще бы: ты светел лицом, и всякий скажет, что ты святой, а потерять ты ровно ничего не потерял: у Лиды остались те же руки, те же ноги, та же грудь, та же страсть и жизнь!.. Приятно наслаждаться, сознавая, что делаешь святое дело!.. Еще бы! И под этими словами в душе Новикова трусливо сжалось в комочек и умерло, как раздавленный червяк, то трогательное самолюбие, которое начинало расцветать там, и мягкая душа его дала новое чувство, проще и искреннее первого. - Ты хуже думаешь обо мне, чем я есть! - с печальной укоризной сказал он. - Я вовсе не так туп, как ты говоришь... Может быть... не стану спорить, во мне и сильны предрассудки, но Лидию Петровну я люблю... и если бы я знал, что она меня любит, разве я стал бы задумываться над тем... Последнее слово он проговорил с трудом, и эта трудность сказать то, во что веришь, уже доставляла ему самому острое страдание. Санин вдруг остыл. Он задумался, прошелся по комнате, остановился у окна в сумеречный сад и тихо ответил: - Она теперь несчастна, ей не до любви... Любит она тебя или не любит, кто ее знает. Я только думаю, что если ты пойдешь к ней и будешь вторым человеком в мире, который не казнит ее за ее минутное, случайное счастье, то... кто ж ее знает!.. Новиков задумчиво смотрел перед собою. В нем была и печаль и радость; и печальная радость, и радостная печаль создавали в душе его светлое, как умирающий летний вечер, трогательное счастье. - Пойдем к ней, - сказал Санин, - что бы там ни было, а ей будет легче увидеть человеческое лицо среди масок, под которыми звериные морды... Ты, друг мой, достаточно глуп, это правда, но есть у тебя, в самой твоей глупости, нечто такое, чего нет у других... Что ж, на этой глупости мир долго строил свое счастье и свои упования... Пойдем. Новиков робко ему улыбнулся. - Я пойду... но только ей самой приятно ли это будет? - Ты не думай об этом, - положил ему на плечи обе руки Санин, - если ты считаешь, что делаешь хорошо - делай, а там будет видно... - Ну, пойдем! - решительно сказал Новиков. В дверях он остановился и, глядя прямо в глаза Санину, с неведомой в нем силой сказал: - И, знаешь, если это возможно, я сделаю ее счастливой... Эта фраза банальна, но я не могу иначе выразить то, что чувствую... - Ничего, друг, ласково ответил Санин, - я понимаю и так!.. XXI  Знойное лето стояло над городом. По ночам высоко в небе ходила круглая светлая луна, воздух был тепел и густ и вместе с запахом садов и цветов возбуждал истомные властные чувства. Днем люди работали, занимались политикой, искусством, проведением в жизнь разнообразных идей, едой, питьем, купаньем и разговорами,, но как только спадала жара, укладывалась успокоенная отяжелевшая пыль и на темном горизонте, из-за дальней рощи или ближней крыши показывался край круглого светло-загадочного диска, заливающего сады холодным таинственным светом, все останавливалось, точно скидывало с себя какие-то пестрые одежды, и легкое и свободное начинало жить настоящей жизнью. И чем моложе были люди, тем полнее и свободнее была эта жизнь. Сады стонали от соловьиного свиста, травы, задетые легким женским платьем, таинственно качали своими головками, тени углублялись, в воздухе душно вставала любовная истома, глаза то загорались, то туманились, щеки розовели, голоса становились загадочны и призывны. И новые поколения людей стихийно зарождались под холодным лунным светом, в тени молчаливых деревьев, дышащих прохладой, на примятой сочной траве. И Юрий Сварожич, вместе с Шафровым занимаясь политикой, кружками саморазвития и чтением новейших книг, воображал, что именно в этом его настоящая жизнь, и в этом разрешение и успокоение всех его тревог и сомнений. Но сколько он ни читал, сколько ни устраивал, ему все было скучно и тяжко, и в жизни не было огня. Зажигался он только в те минуты, когда Юрий чувствовал себя здоровым и сильным и был влюблен в женщину. Сначала все женщины, молодые и красивые, казались ему одинаково интересными и одинаково волновали его, но вот среди них начала выступать одна и мало-помалу она взяла себе все краски и все прелести их и стала перед ним отдельно, прекрасная и милая, как березка на опушке леса весной. Она была очень красива, высокого роста, полная и сильная, ходила на каждом шагу подаваясь вперед высокой и красивой грудью, голову носила приподнятой на сильной и белой шее, звонко смеялась, красиво пела, и хотя много читала, любила умные мысли и свои стихи, но все ее существо ощущало полное удовлетворение только тогда, когда ей приходилось делать усилия, напирать на что-нибудь упругой грудью, обхватывать изо всей силы руками, упираться ногами, смеяться, петь и смотреть на сильных и красивых мужчин. Иногда, когда, могуче сжигая все темное, светило солнце или блестела на темном небе луна, ей хотелось раздеться и голой бежать по зеленой траве, броситься в темную колыхающуюся воду, кого-то ждать и искать, призывая певучим криком. Ее присутствие волновало Юрия, вызывая в нем неведомые еще не использованные силы. При ней ярче говорил его язык, сильнее становились мускулы, крепче сердце и гибче ум. Весь день он думал о ней и вечером шел искать ее, скрывая это даже от самого себя. Но в душе его было что-то разъеденное, нудное, становящееся поперек силы, идущей на волю изнутри. Каждое чувство, возникающее в нем, он останавливал и опрашивал, и чувство меркло, вяло и теряло лепестки, как цветок под морозом. Когда он спрашивал себя, что влечет его к Карсавиной, то отвечал: половое влечение, и только, - и хотя не знал сам почему, но это прямоугольное слово вызывало в нем небрежное и тяжелое для него самого презрение. А между тем между ними безмолвно устанавливалась таинственная связь, и как в зеркале, каждое его движение отражалось в ней, а ее в нем. Карсавина не думала, что в ней происходит, но чувству своему радовалась, боялась его, желала и старалась скрыть от других, чтобы оно было полно и всецело принадлежало ей одной. Ее мучило, что она не может понять всего, что происходит в душе и теле этого красивого, милого ей человека. По временам ей казалось, что между ними ничего нет, и тогда она страдала, плакала и томилась, точно потеряв какое-то богатство. Но все-таки внимание других мужчин, которые подходили к ней и смотрели на нее странными и понятными и непонятными глазами, не могло не тешить и не волновать ее. И потому, особенно тогда, когда она была уверена в том, что любима Юрием и вся расцветала, как невеста, Карсавина волновала других и сама волновалась тайной жадных желаний. И особенно странную волнующую струю чувствовала она в себе, когда к ней приближался Санин, с его широкими плечами, спокойными глазами и уверенно сильными движениями. Ловя себя на этом тайном волнении, Карсавина пугалась, считала себя дурной и развратной и все-таки с любопытством смотрела на Санина. Вечером, в тот день, когда Лида пережила свою тяжелую драму, Юрий и Карсавина встретились в библиотеке. Они просто поздоровались и занялись каждый своим делом: Карсавина выбирала книги, а Юрий просматривал петербургские газеты. Но вышло как-то так, что они вместе и пошли по уже пустым, ярко освещенным луной улицам. В воздухе было необыкновенно тихо, и слышались только смягченные расстоянием звуки трещотки ночного сторожа и лай маленькой собаки где-то на задворках. На бульваре они наткнулись на какую-то компанию, сидевшую в тени деревьев. Там слышались оживленные голоса, виднелись вспыхивающие и на мгновение освещавшие чьи-то усы и бороды огоньки папирос. И когда они уже проходили мимо, чистый и веселый мужской голос пропел: Сердце красавицы Как ветерок полей!.. Не доходя до квартиры Карсавиной, они сели на лавочку у чужих ворот, в глубокой тени, откуда виднелась широкая, ровно освещенная луной улица, а в конце ее белая ограда церкви и темные липы, над которыми холодно, как звезда, блестел в небе крест. - Посмотрите, как хорошо! - певуче сказала Карсавина, показывая рукой. Юрий мельком и с наслаждением взглянул на ее белое полное плечо, кругло блестевшее сквозь широкий ворот малороссийского костюма, и почувствовал неудержимое желание сжать ее, поцеловать в пухлые сочные губы, раскрытые от его губ так близко. Он вдруг почувствовал, что это надо сделать, что и, она сама ждет этого, и боится, и желает. Но вместо того, как-то упустив момент и обессилев, он скривил губы и насмешливо хмыкнул. - О чем вы? - спросила Карсавина. - Так, ни о чем... - сдерживая страстную дрожь в ногах, ответил Юрий, - чересчур уж хорошо. Они помолчали, чутко прислушиваясь к отдаленным звукам, звенящим за темными садами и блестящими от луны крышами. - Были вы когда-нибудь влюблены? - спросила вдруг Карсавина. - Был... - медленно ответил Юрий. "А что, если я скажу?" - с замиранием подумал он и сказал: - Я и сейчас влюблен. - В кого? - вздрогнувшим голосом спросила Карсавина, полная уверенности и страха. - Да в вас! - стараясь говорить шутя, но срываясь с тона, ответил Юрий, наклоняясь и заглядывая ей в глаза, странно блестящие в тени. Она быстро и испуганно взглянула на него, и ее испуганное блаженное лицо было полно ожидания. Юрий хотел ее обнять. Он уже чувствовал под своими руками мягкие холодноватые плечи и упругую грудь, но испугался, опять упустил момент и, не имея силы, не думая сделать то, чего хотел, смущенно и притворно зевнул. "Шутит!" - с болью подумала Карсавина, и вдруг все в ней похолодело от горя и обиды. Она почувствовала, что сейчас заплачет, и с судорожным усилием удержать слезы стиснула зубы. - Глупости! - поспешно вставая, изменившимся голосом пробормотала она. - Я серьезно говорю! - сказал Юрий уже против воли неестественным голосом, - я вас люблю, и вы можете мне поверить очень страстно! Карсавина, не отвечая, собрала свои книги. "Зачем так... за что?" - с тоской думала она и вдруг с ужасом подумала, что выдала себя, и он презирает ее. Юрий подал ей упавшую книгу. - Пора домой... - тихо сказала она. Юрию было мучительно жаль, что она уйдет, и в то же время ему показалось, что выходит оригинально и красиво, далеко от всякой пошлости. И он загадочно ответил: - До свиданья! Но когда Карсавина подала ему руку, Юрий против воли нагнулся и поцеловал ее в мягкую теплую ладонь, от которой пахнуло ему в лицо милым нежным запахом. Карсавина сейчас же с легким вскриком отдернула руку. - Что вы! Но мимолетное ощущение прикосновения к губам мягкого, девственно холодноватого тела было так сильно, что у Юрия закружилась голова, и он мог только блаженно и бессмысленно улыбаться, прислушиваясь к быстрому шороху ее удаляющихся шагов. Скоро скрипнула калитка, и Юрий, все так же улыбаясь, пошел домой, изо всех сил вдыхая чистый воздух и чувствуя себя сильным и счастливым. XXII  Но в своей комнате, после простора и прохлады лунной ночи, душной и узкой, как тюрьма, Юрий опять стал думать, что все-таки жить скучно и все это мелко и пошло. - Сорвал поцелуй! Какое счастье, какой подвиг, подумаешь! Как это достойно и поэтично: луна, герой соблазняет девицу пламенными речами и поцелуями... Тьфу, пошлость! В этом проклятом захолустье незаметно мельчаешь! И как, живя в большом городе, Юрий полагал, что с тип ему только уехать в деревню, окунуться в простую, черноземную жизнь, с ее работой, настоящей невыдуманной работой, с ее полями, солнцем и мужиками, чтобы жизнь приобрела, наконец, истинный смысл, так теперь ему подумалось, что если бы не эта глушь, если бы перенестись в столицу, то жизнь закипела бы на настоящем пути. - В столице шум, шумят витии! - с задумчивым лицом и бессознательным пафосом продекламировал Юрий. Но мгновенно изловив себя на мальчишеском восторге, махнул рукой. А впрочем, что из того... все равно!.. Политика, наука... все это громадно только издали, в идеале, в общем, а в жизни одного человека такое же ремесло, как и всякое другое! Борьба, титанические усилия... да... Но в современной жизни это невозможно. Ну что ж: я искренно страдаю, борюсь, преодолеваю... а потом? В конце концов? Конечная точка борьбы лежит вне моей жизни. Прометей хотел дать людям огонь и дал - это победа. А мы? - мы можем только подбрасывать щепочки в огонь, не нами зажженный, не нами потушенный. И вдруг у него выскочила мысль, что это потому, что он, Юрий, не Прометей. Мысль эта была неприятна ему, но он все-таки с болезненным самобичеванием подхватил се: Какой я Прометей! У меня все сейчас же на личную почву, я, я, я!.. Для меня, для меня!.. Я так же слаб и ничтожен, как и все эти людишки, которых я искренно презираю! Эта параллель была так мучительна для него, что Юрий спутался и несколько времени тупо смотрел перед собою, подыскивая себе оправдание. "Нет, я не то что другие! с облегчением подумал он, уже по одному, что я это думаю... Рязанцев, Новиковы, Санины не могут думать об этом. Они далеки от трагического самобичевания, они удовлетворены, как торжествующие свиньи Заратустры! У них вся жизнь в их собственном микроскопическом я, и они-то заражают и меня своей пошлостью... С волками живя, по-волчьи и выть начинаешь! Это естественно!" Юрий стал ходить по комнате, и, как это часто бывает, с переменой положения и мысли его переменились. "Ну хороню... Эго так, а все-таки надо обдумать многое: какие у меня отношения с Карсавиной? Люблю я се или нет, все равно, что может выйти из этого? Если бы я женился на ней или просто связался на некоторое время, было ли бы для меня это счастьем? Обмануть ее - было бы преступлением, а если я ее люблю, то... ну хорошо: у нее пойдут дети, почему-то краснея, торопливо подумал Юрий, - в этом, конечно, нет ничего дурного, но все-таки это свяжет меня и лишит свободы навсегда! Семейное счастье мещанская радость! Нет, это не для меня!" "Раз, два, три... - думал Юрий, машинально стараясь ступать так, чтобы с каждым шагом попадать через две доски пола в третью. - Если бы наверное знать, что детей не будет... Или если бы я мог полюбить своих детей так, чтобы отдать им жизнь... Нет, это тоже пошло... Ведь и Рязанцев будет любить своих чад, чем же мы будем отличаться друг от друга? - Жить и жертвовать! Вот настоящая жизнь!.. Да... Но кому жертвовать? Как?.. На какую бы я дорогу ни бросился и какую бы цель я себе ни поставил, где тот чистый и несомненный идеал, за который не жаль было бы умереть?.. Да, не я слаб, а жизнь не стоит жертв и любви. А если так, то не стоит и жить!" И этот вывод никогда еще так ясно не укладывался в мозгу Юрия. На столе у него всегда лежал револьвер, и теперь он, блестя своими полированными частями, попадался на глаза Юрию каждый раз, когда тот доходил до стола и поворачивался обратно. Юрий взял его и внимательно осмотрел. Револьвер был заряжен. Юрий взвел курок и приставил револьвер к виску. "Так вот... - подумал он, - раз и кончено? Глупо или умно стреляться? Самоубийство-малодушие... Ну что же, значит, я малодушен!" Осторожное прикосновение холодного железа к горячему виску было приятно и жутко. "А Карсавина? - бессознательно пронеслось в голове Юрия. - Так я и не буду обладать ею и оставлю это возможное для меня наслаждение другому?" И при мысли о Карсавиной в нем сладострастно и нежно все замерло. Но усилием воли Юрий заставил себя подумать, что это все пустяки, ничто в сравнении с теми важными и глубокими мыслями, которые, как ему казалось, наполняли его голову. Но это было насилием и насилуемое чувство отомстило ему неудовлетворенной тоской и нежеланием жить. "Отчего бы и в самом деле", - с замиранием сердца спросил себя Юрий. Опять, и уже с намерением, в которое не верил и над которым стыдливо усмехнулся, Юрий приложил револьвер к виску и, не отдавая себе отчета в своем движении, потянул за спуск. Что-то с диким ужасом, холодное и острое, дернулось в нем. В ушах зазвенело, и вся комната как будто метнулась куда-то. Но выстрела не было, и послышался только слабый металлический щелчок курка. Юрий, охваченный слабостью с головы до ног, медленно опустил руку с револьвером. Все в нем дрожало и ныло, голова кружилась, во рту мгновенно пересохло. Когда он клал револьвер, руки прыгали и несколько раз стукнули револьвером о стол. "Хорош", - подумал он и, овладев собою, подошел к зеркалу и взглянул в его темную холодную поверхность. "Значит, я трус? Нет, - с гордостью промелькнуло в нем, - не трус! Все-таки я сделал это и не виноват, что вышла осечка!" Из темного зеркала на него смотрело такое же лицо, как и всегда, но Юрию оно показалось торжественно и сурово. Он с удовольствием, стараясь, однако, уверить себя, что не придает этому акту самообладания никакого значения, показал себе язык и отошел. - Не судьба, значит! - произнес он вслух, и слово это утешило и ободрило его. "А что, если бы меня видели?" - с боязливым смущением подумал он в ту же секунду и невольно оглянулся. Но все было тихо. За запертою дверью не чудилось ничего. Казалось, что за пределами комнаты ничего нет, и Юрий один живет и страдает в безграничной пустоте. Он потушил лампу и удивился, что в комнату сквозь щели ставен уже пробивается бледно-розовый свет утра. Он лег спать, и во сне ему представилось, что кто-то тяжелый и громоздкий сел на него, вспыхивая зловещим красным светом. "Это - черт!" - с ужасом пронеслось в его душе. Юрий делал судорожные усилия, чтобы освободиться. Но Красный не уходил, не говорил, не смеялся, а только щелкал языком. Нельзя было разобрать, насмешливо или соболезнующе он щелкает, и это было мучительно. XXIII  Мягко и любовно, дыша запахом трав и цветов, в открытое окно плыли сумерки. Санин сидел за столом и при последнем свете дня читал уже много раз читанный им рассказ о том, как трагически одиноко умирал старый архиерей, окруженный людьми, поклонением и кадильным дымом, облаченный в золотые ризы, бриллиантовые кресты и всеобщее уважение. В комнате было так же прохладно и чисто, как и на дворе, и легкое дыхание вечера свободно ходило по комнате, наполняя грудь, шевеля мягкие волосы Санина и лаская его сильные плечи, внимательно и серьезно сгорбившиеся над книгой. Санин читал, думал, шевелил губами и был похож на большою маленького мальчика, углубившегося в книгу. И чем больше читал он, тем сильнее и глубже возникали в нем грустные мысли о том, сколько ужаса в человеческой жизни, как тупы и грубы люди и как он далек от них. И ему казалось, что если бы он знал этого архиерея, то это было бы хорошо, и жизнь старого архиерея не была бы такой одинокой. Дверь в комнату отворилась, и кто-то вошел. Санин оглянулся. - А!.. Здравствуй, - сказал он, отодвигая книгу. - Ну что скажешь нового? Новиков слабо пожал ему руку и усмехнулся с бледной и печальной гримасой. - Ничего. Все так же скверно, как и было! - ответил он и, махнув рукой, отошел к окну. Оттуда, где сидел Санин, был виден только его рослый красивый силуэт, мягко обрисованный потухающим фоном зари. Санин долго и внимательно смотрел на него. Когда в первый раз он привел смущенного и страдающего Новикова к жалкой и растерянной Лиде, совсем не похожей на ту красиво смелую и гордую девушку, какою она была еще недавно, они не сказали ни слова о том, что до дна проникало в их души. И Санин понял, что они будут несчастны, когда скажут, но вдвое несчастнее, пока не говорят. Он почувствовал, что ясное и простое для него они могут найти только ощупью, пройдя сквозь страдание, и не тронул их, но тогда же увидел, что эти два человека находятся на замкнутом кругу, и встреча их неизбежна. "Ну да ладно, - подумал Санин, - пусть перестрадаются... от страдания станут они мягче и чище... Пусть!.." А теперь он почувствовал, что это время настало. Новиков стоял перед окном и молча глядел в потухающее небо. Он был полон странным чувством, в котором тоска по невозвратимо утраченному тонко сливалась с дрожью нетерпеливого ожидания нового счастья. В эти печально ласковые сумерки он ярче представлял себе Лиду робкой, несчастной, всеми униженной и обиженной, и ему казалось, что если бы хватило силы, он стал бы перед нею на колени, согрел бы ее холодные пальцы поцелуями и возродил бы ее к новой жизни своей всепростившей великой любовью. Все горело в нем жаждой этого подвига, умилением перед собой и любовной жалостью к Лидс, но не было сил пойти к ней. Санин и это понял. Он медленно поднялся, тряхнул головой и сказал: - А Лида в саду... Пойдем. Тоскливо и счастливо, жалким больным чувством сжалось сердце Новикова. Легкая судорога пробежала по его лицу и исчезла. Видно было, как сильно дрожали его пальцы, крутившие усы. - Ну что ж?.. Пойдем к ней? - повторил Санин, и голос у него был значителен и спокоен, как будто он приступал к важному, но понятному делу. И по этому тону Новиков понял, что Санин видит все в нем происходящее, почувствовал огромное облегчение и наивный детский испуг. - Пойдем, пойдем... - мягко продолжал Санин, взял Новикова за плечи и толкнул к двери. - Что ж... я... - пробормотал Новиков и вдруг почувствовал умиленную нежность и желание поцеловать Санина. Но он не посмел этого сделать и только посмотрел ему в лицо глубокими мокрыми глазами. В саду было темно и пахло теплой росой. Зеленоватые просветы зари стояли между стволами, как готические окна. Над бледными лужайками тонко курился первый туман. Казалось, кто-то тихий и невидимый ходит по пустынным дорожкам среди молчаливых деревьев, и тихо вздрагивают при его приближении засыпающие травы и цветы. На берегу было светлее, и заря на полнеба стояла за рекой, светло змеившейся в темных лугах. Лида сидела тут, у самой воды, и ее тонкий поникший силуэт белел на траве, точно таинственная тень, тоскующая над водой. То светлое и дерзкое настроение, которое овладело ею под спокойный голос брата, исчезло так же быстро, как и появилось. Опять черною четою пришли и стали подле стыд и страх и вселили в нее мысль, что она не имеет права не только на новое счастье, но и на самую жизнь. Целыми днями, с книгой в руках, она сидела в саду, потому что не могла прямо и просто смотреть в глаза матери. Тысячи раз все в ней возмущалось, тысячи раз говорила она себе, что мать - ничто перед ее собственной жизнью, но каждый раз, когда мать подходила к ней, голос Лиды менялся, теряя свою звучность, а в глазах бегало что-то виноватое и робкое. А ее смущение, румянец, нетвердый голос и бегающий взгляд тревожили мать. Нудные вопросы, тревоги и преследующие испытующие взгляды так измучили Лиду, что она стала прятаться. Так сидела она и в этот вечер, тоскливо следя за тающей в черном горизонте зарей и думая свою тяжелую безысходную думу. Она думала о том, что не понимает жизни. Что-то непостижимо громадное, спутанное, как спрут, липкое и могучее, вставало перед нею. Ряд прочитанных книг, ряд великих и свободных идей прошли сквозь ее мозг, и она видела, что поступок ее был не только естественен, но даже хорош. Он не причинял никому зла, а ей и другому человеку дал наслаждение. И без этого наслаждения у нее не было бы молодости и жизнь была бы уныла, как дерево осенью, когда облетят все листья. Мысль о том, что религия не освятила ее союза с мужчиной, была ей смешна, и все устои этой мысли были давно источены и разрушены человеческой свободной мыслью. Выходило так, что она должна была бы радоваться, как радуется цветок, в солнечное утро опылившийся новою жизнью, а она страдала и чувствовала себя на дне пропасти, ниже всех людей, последнею из последних. И как ни звала она великие идеи и непоколебимые истины, перед завтрашним днем позора они таяли, как тает воск от огня. И вместо того чтобы встать ногою на шею людям, которых она презирала за тупость и ограниченность их, Лида думала только о том, чтобы спастись и обмануть их. И когда она одиноко плакала, тая слезы от людей, и когда обманывала их притворным весельем, и когда погружалась в тупое отчаяние, Лида, как цветок к теплому лучу, тянулась только к Новикову. Мысль о том, что он спасет ее, казалась преступно подлой, порой вспыхивало возмущение, что она может зависеть от его прощения и любви, но сильнее убеждений и сильнее протеста было сознание своего бессилия и любовь к жизни. И вместо того чтобы возмущаться людской глупостью, она трепетала, а вместо того чтобы свободно взглянуть в глаза Новикову, она робела перед ним, как раба. И в этой раздвоенной девушке было что-то жалкое и беспомощное, как в птице с подрезанными крыльями, которой уже не полететь никогда. И в те минуты, когда муки ее становились невыносимыми, Лида всегда вспоминала о брате, и душа ее переполнялась наивным удивлением: ей было ясно, что у брата нет ничего святого, что он смотрит на нее, на сестру, глазами самца, что он эгоистичен и безнравственен, но в то же время это был единственный человек, с которым ей было легко, с которым она, не стыдясь, могла говорить о самых сокровенных тайнах своей жизни. В его присутствии все казалось просто и ничтожно: она была беременна, да, но что ж из того? Она была в связи, да, но ей так нравилось! Ее будут презирать и унижать так что ж; перед нею жизнь, солнце и простор, а люди есть везде. Мать будет страдать, так вольно ж ей!.. Лида не видела жизни матери, когда га переживала свою молодость, и мать не будет следить за нею, когда умрет, случайно встретившись на дороге жизни и вместе пройдя часть пути, они не могут и не должны ложиться поперек дороги друг другу. Лида видела, что ей самой никогда не стать такой свободной, что, думая так, она только подчиняется обаянию этого спокойного и твердого человека, но с тем большим удивлением и восхищенной нежностью смотрела она на него. И странные вольные мысли бродили у нее в душе. "Если бы он был чужой, не брат..." - несмело и пугливо думала она, поскорее убивая эту стыдную, но влекущую мысль. И опять обращалась мыслью к Новикову и, как раба, робко ждала и надеялась на его прощение и любовь. Так завершался этот заколдованный круг, и Лида бессильно билась в нем, теряя последние силы и краски своей молодой яркой души. Она услышала шаги и оглянулась. Новиков и Санин молча подходили к ней, шагая прямо по высокой траве. Их лиц нельзя было рассмотреть в бледном сумраке вечера, но почему-то Лида сразу почувствовала, что страшная минута приближается. Было похоже, что жизнь оставила ее, так бледна и слаба стала она. - Ну вот, - сказал Санин, - я привел к тебе Новикова, а что ему нужно - он сам тебе скажет... Посидите тут, а я пойду чай пить. Он круто повернулся и пошел прочь, широко шагая через траву. Несколько времени, постепенно сливаясь с мраком, еще белела его рубаха, потом исчезла за деревьями, и стало так тихо, что не верилось, что он ушел совсем, а не стоит в тени деревьев. Новиков и Лида проводили его глазами и оба по этому движению поняли, что все сказано и надо только повторить вслух. - Лидия Петровна, - тихо проговорил Новиков, и звук его голоса был так печален и трогательно искренен, что сердце Лиды нежно сжалось. "А он тоже бедный, жалкий и хороший он..." - с грустною радостью подумала девушка. - Я все знаю, Лидия Петровна... - продолжал Новиков, чувствуя, как растет в нем умиление перед своим поступком и жалость к ее скорбной робкой фигурке, но я вас люблю по-прежнему... может быть, и вы меня полюбите когда-нибудь... скажите, вы... хотите быть моей женой? "Не надо много говорить ей об "этом", - думал он, - пусть она даже не знает, какую я жертву приношу для нее..." Лида молчала. Было так тихо, что слышались на реке быстрые всплески струек, набегающих на кусты лозняка. - Оба мы несчастны, вдруг неожиданно для самого себя из самой глубины души проговорил Новиков, - но, может быть, вдвоем нам будет легче жить!.. Теплые слезы благодарности и нежности навернулись на глаза Лиды. Она подняла лицо к нему и сказала: - Да... может быть! "Видит Бог, я буду хорошей женой и всегда буду любить и жалеть тебя!" сказали ее глаза. Новиков почувствовал этот взгляд, быстро и порывисто опустился возле нее на колени и стал целовать ее дрожащую руку, сам весь дрожа от умиления и внезапно проснувшейся радостной страсти. И эта страсть так ярко и глубоко передалась Лиде, что разом исчезло больное жалкое чувство робости и стыда. "Ну, вот и кончено... И опять я буду счастлива... Милый, бедный!" - плача счастливыми слезами, думала она, не отнимая руки и сама целуя мягкие, всегда нравившиеся ей волосы Новикова. Воспоминание о Зарудине ярко мелькнуло в ней, но сейчас же погасло. Когда пришел Санин, решивший, что времени для объяснений прошло достаточно, Лида и Новиков держали друг друга за руки и что-то тихо и доверчиво рассказывали. Новиков говорил, что никогда не переставал ее любить, а Лида говорила, что любит его теперь. И это было правдой, потому что Лиде хотелось любви и счастья, она надеялась найти их в нем и любила свою надежду. Им казалось, что они никогда не были так счастливы. Увидев Санина, они замолчали и глядели на него смущенными, радостными и доверчивыми глазами. - Ну, понимаю, важно сказал Санин, поглядев на них. - И слава Богу. Будьте только счастливы! Он хотел еще что-то добавить, но чихнул на всю реку. - Сыро... Не схватите насморка! - прибавил он, протирая глаза. Лида счастливо засмеялась, и смех ее прозвучал над рекой опять загадочно и красиво. - Я уйду! - объявил Санин, помолчав. - Куда? - спросил Новиков. - А там пришли за мной Сварожич и этот офицер... поклонник Толстого... как его?.. Длинный такой немец! - Фон Дейц! - беспричинно смеясь, подсказала Лида. - Он самый. Пришли нас всех звать на какую-то сходку. Только я сказал им, что вас дома нет. - Зачем, - все смеясь, спросила Лида, - может, и мы бы пошли. - Сиди тут, - возразил Санин. - Я бы и сам сел, если было бы с кем! И он опять ушел, на этот раз в самом деле. Вечер наступил. В темной текучей воде заколебались звезды. XXIV  Вечер был темный и глухой. Над верхушками черных окаменелых деревьев тяжко клубились тучи и быстро, точно поспешая к невидимой цели, ползли от края и до края неба. В их зеленоватых просветах мелькали и скрывались бледные звезды. Вверху все было полно непрестанного зловещего движения, а внизу все притихло в напряженном ожидании. И в этой тишине голоса спорящих людей казались чересчур резкими и крикливыми, точно визг маленьких раздраженных животных. - Как бы то ни было, - неуклюже, как журавль, спотыкаясь длинными ногами, выкрикивал фон Дейц, - а христианство дало человечеству неизживаемое богатство как единственное полное и понятное гуманитарное учение! - Ну да... - упрямо дергая головой и сердито глядя ему в спину, возражал идущий сзади Юрий, - но в борьбе с животными инстинктами христианство оказалось так же бессильно, как и все дру... - Как "оказалось"! с возмущением вскрикнул фон Дейц. - Все будущее за христианством, и говорить о нем, как о чем-то конченом... - У христианства нет будущего! - перебил Юрий, с беспричинной ненавистью всматриваясь в расплывающееся пятно офицерского кителя. - Если христианство не могло победить человечество в эпоху самого острого своего развития и бессильно попало в руки кучки мерзавцев, как орудие наглого обмана, то теперь, когда уже даже самое слово "христианство" стало пресным, странно и смешно ждать какого-то чуда... История не прощает: что раз сошло со сцены, то назад не придет!.. Деревянный тротуар чуть белел под ногами; под деревьями иногда не было видно ни зги и болезненно раздражала возможность стукнуться о тротуарный столбик, а голоса казались неестественными, потому что не видно было лиц. - Христианство... сошло со сцены! - вскрикнул фон Дейц, и в голосе его прозвучало преувеличенное изумление и негодование. - Конечно, сошло... - упрямо продолжал Юрий, - вы так поражаетесь, точно этого даже и допустить нельзя... Как сошел со сцены Моисеев закон, как умерли Будда и эллинские боги, так умер и Христос... Закон эволюции... Что вас так пугает в этом?.. Ведь вы же не верите в божественность его учения? - Конечно, нет! - обиженно фыркнул фон Дейц, отвечая не столько вопросу, сколько обидному тону Юрия. Так неужели же вы допускаете возможность создания человеком вечного закона? "Идиот!" - подумал он в эту минуту о фон Дейце, и непоколебимая, очень приятная уверенность в том, что этот человек бесконечно глупее его, Юрия, и что ему никогда не понять того, что как Божий день ясно и просто для него самого, нелепо сплеталась в голове Юрия с раздраженным желанием во что бы то ни стало совершенно убедить и переспорить офицера. - Допустим, что это и так... - волнуясь и тоже уже озлобляясь, возражал длинный офицер, - но христианство легло в основу будущего... оно не погибло, оно легло в почву, как всякое зерно, а свой плод даст... - Я не о том говорю... - немного сбившись и оттого еще больше озлобляясь, ответил Юрий, - я хотел сказать... - Нет, позвольте... - боясь упустить верх, с торжеством перебил фон Дейц, опять оглядываясь и сбиваясь с тротуара. Вы именно так сказали... - Раз я говорю, что не так, то, значит, не так... Странно! - с острой злобой от мысли, что глупый фон Дейц хоть на одну минуту может допустить, что он умнее, оборвал Юрий. - Я хотел сказать... - Ну, может быть... Простите, я не так понял! - со снисходительной усмешкой пожал узкими плечами фон Дейц, вовсе не скрывая, что поймал Юрия и что бы тот теперь ни говорил, все это будет уже запоздалыми отступлениями. Юрий понял это и почувствовал такую злобу и оскорбление, что у него даже горло перехватило. - Я вовсе не отрицаю огромной роли христианства... - Тогда вы противоречите себе! - с новым торжествующим восторгом захлебнулся фон Дейц, радуясь, что Юрий несравнимо глупее его и, видимо, не может даже и приблизительно понять того, что так стройно и красиво лежит в голове самого фон Дейца. - Это вам кажется, что я противоречу, а на самом деле... напротив, я... моя мысль совершенно логична, и я не виноват, что вы... не желаете меня понять, - сбивчиво и страдая, совсем уже резко прокричал Юрий. - Я говорю и говорил, что христианство - пережеванный материал и что в нем, как таковом, уже нельзя и незачем ждать спасения... - Ну да... но отрицаете ли вы благотворность влияния христианства... то есть того, что оно прямо ложится в фундамент... - торопливо ловя ускользающую на этом повороте разговора мысль, тоже повысил голос фон Дейц. - Не отрицаю... - А я отрицаю! - смешливо отозвался сзади Санин, все время шедший молча. Голос его был весел и спокоен и странно врезался в бурлящий, режущий юн спора. Юрий замолчал. Его обидел этот спокойный голос и явная добродушная насмешка, в нем звучавшая, но он не нашелся, чем ответить. Ему почему-то всегда было неловко и как-то неудобно спорить с Саниным, точно все те слова, которыми он привык пользоваться, были совсем не теми, которые нужны для Санина. И всегда у Юрия было такое чувство, точно он брался повалить стену, стоя на скользком льду. Но фон Дейц, споткнувшись и резко зазвенев шпорами, закричал высоким и злым голосом: - Почему же это, позвольте вас спросить? - Да так, - с неуловимым выражением ответил Санин. - Как так!.. Если говорить та