отом Юрий припомнил лодку, воду, какой-то, никогда не виданный молочно-розовый туман. Они ехали по холодной прозрачной воде, шли по ровному песку, освещенному солнцем как будто откуда-то снизу. Остро болела голова и тошнило. "Черт знает какая гадость! - подумал Юрий, - недоставало еще пьянства..." И брезгливо стряхнув все эти воспоминания, как грязь, налипшую на ноги, Юрий начал углубленно продумывать то, что произошло в лесу. В первое мгновение перед ним встал этот необыкновенный, таинственный лес, глубокий, неподвижный мрак под деревьями, странный свет месяца, белое холодноватое тело женщины, ее закрытые глаза, одуряющий тягучий запах, жгучее желание, доходящее до бешенства. Воспоминание наполнило все его тело томной и сладострастной дрожью, но что-то испуганно кольнуло в висок, сжало сердце, и чересчур подробно вспомнилась та растерянная безобразная сцена, когда он без всякого желания валил девушку на траву, а она не хотела, толкалась, вырывалась, и он видел, что уже не может и не хочет, а все-таки лез на нее. Юрий содрогнулся от стыда и ощутил даже свет дня. Ему захотелось уйти во тьму, закопаться в землю, чтобы и самому не видеть своего позора. Но через мгновенье, как это ни было трудно, Юрий уверил себя, что омерзительно было не то, что он испортил и обезобразил могучий порыв страсти, а то, что на минуту был близок к сближению с девушкой. Страшным, почти физическим усилием, похожим на то, как если бы он поборол человека, во много раз сильнее его, Юрий повернул свое чувство и увидел, что поступил так, как и надо было. "Было бы подло, если бы я воспользовался ее порывом!" Но перед ним возник новый и еще более мучительный вопрос: "Что делать дальше?" И среди хаоса разноречивых мыслей и желаний выкристаллизовалось одно: "Надо порвать все!.. Овладеть ею, потешиться и бросить я не могу, я не такой человек и слишком близко чувствую чужие страдания, чтобы самому причинять их. А жениться?.." Необыкновенной пошлостью прозвучало для Юрия даже слово это. Он, Юрий, с его необыкновенной, совершенно особенной организацией, вечно колеблющейся на гранях великих мыслей и великих страданий, не может создать себе мещанское счастье, с женой, детьми и хозяйством. Юрий даже покраснел, как будто кто-то оскорбил его самой мыслью о возможности в нем хотя бы мгновенного предположения о таком исходе. "Значит, оттолкнуть ее, уйти?" Как величайшее счастье, безвозвратно уходящее, как потеря самой жизни, мелькнул перед ним отдаляющийся образ девушки. Как будто отказываясь от нее, он вырывал ее из самого сердца, и за нею тянулись кровавые жилы, обрываясь со смертельными кровоточащими ранами. Все потемнело кругом, на душе стало пусто и тяжко, и даже самое тело как будто ослабело. "Но ведь я ее люблю! - с последним взрывом мучительного недоумения мысленно закричал себе Юрий, - как же может быть, чтобы я сам так и порвал свое собственное счастье!.. Это нелепо, безобразно!" "А что же?.. "Жениться"?" И опять устыдившись возможности даже мысли об этом, Юрий погрузился в мучительную и недоумелую тоску. Самое солнце перестал он видеть, перестал сознавать свою жизнь, потерял охоту видеть и слышать. И стараясь хоть не думать больше об этом, Юрий сел к столу и стал читать на днях написанное им подражание Екклезиасту: "В мире нет ни доброго, ни злого. Иные говорят: что естественно-то добро, и человек прав в желаниях своих. Но это ложь, ибо все естественно, ничто не рождается из мрака и пустоты, но имеет одно начало. Так говорят другие: то-добро, что от Бога, но это ложь, ибо если есть Бог, то все от него, даже богохульство. Говорят третьи: то добро, что творит доброе людям. Но есть ли такое? Что добро одному, то зло другому: рабу добро - его свобода, господину - рабство раба; богатому - в сохранении благ его; бедному, чтобы погиб богатый; отверженному, чтобы покорить, отвергающему, чтобы не покориться; нелюбимому, чтобы полюбила его; счастливому, чтобы отвергла всех, кроме него; живущему, чтобы не умирать; рождающемуся, чтобы умерли и очистили ему место под солнцем; человеку - в гибели зверей, зверям - в гибели человека... И так все, и так от века и до края веков, и никто перед другим не имеет права на доброе одному ему. Вот принято между людьми, что творить добро и любовь лучше, чем творить зло и ненависть. Но это скрыто: ибо если есть возмездие, то лучше человеку творить добро и себя принести в жертву, а если нет его, то лучше взять свою долю под солнцем. Вот еще пример лжи, что в людях: вот живет некто, отравляющий свою жизнь для других. И говорят ему: дух твой переживет тебя, ибо сохранится в делах людей, как вечное семя. Но это ложь, ибо знают, что в цепи времен равно живет дух творчества и дух разрушения и неведомо, что восстанет и что распадется. Вот еще: думают люди о том, как будут жить после них, и говорят себе, что это хорошо и дети их пожнут плоды их. Но не знаем, что будет после нас, и не можем вообразить те тьмы тем, что будут идти по стезям нашим. И не можем их любить или ненавидеть, как не можем любить и ненавидеть тех, что были раньше нас. Оборвана связь между временами. Так говорят: уравняем людей перед источником радости и горя и одною мерою воздадим всем. Но ни один человек не может воспринять радости и горя, боли и наслаждения больших, чем он сам, и когда доля людей не равна - они не равны, и когда уравнена мера их, не уравняются сердца их вовек. Так говорит гордость: великие и малые! Но каждый человек - восход и закат, вершина и пропасть, атом и мир. Вот говорят: велик ум человеческий! Но ложь это, ибо ограничено зрение и не видит человек ни безумия, ни разума своего в беспредельной вселенной, где разум и безумие растекаются, как жидкий воздух. Что знает человек? И Адам знал, как есть и пить ему и во что одеться, но потребности его и семя свое сохранил; и мы знаем то же и сохраним семя свое в будущее. Но Адам не знал, что сделать ему, чтобы не умирать и не бояться, и мы не знаем этого. Много придумано знаний, но не придумано жизни и счастья, чтобы наполнить их. Человек от обуви до короны во всем имел цель спасти тело свое от боли и смерти. И вот видим: не простою ли палкой Каин поверг Авеля и не тою ли же палкою можно уничтожить первого из людей, стоящего на последней ступени познания. Не дольше ли всех жил Мафусаил, но и он умер; не счастливее ли всех был Иов, но и его съедала скорбь; и не всякий ли из людей, испытав в жизни своей столько счастия и горя, сколько поднимут плечи его, умрет тою же смертью, что и праотец его... Теперь, когда люди венчают богов знания, и вопиют, и похваляются! Равно пожирают черви!" Холодное чувство проползло по спине Юрия, и видение белых червей, копошащихся толстым слоем над всею землею от края и до края ее, потрясло его. Необычайно значительным показалось ему то, что он написал. "А ведь это все так!" - молотом стукнуло в душе его, и горделивое чувство творчества смешалось с острым приливом тоски. Он отошел к окну и долго бесцельно смотрел в сад, где слоем желтых и красных листьев уже золотились дорожки, а вновь умершие листья, тихо кружась в воздухе, беззвучно падали вниз. Мертвые желтые краски ложились повсюду, умирали листья, умирали миллиарды насекомых, живших только светом и теплом. И все умирало в тихом и спокойном сиянии дня. Юрий не мог понять этого спокойствия, и ясная смерть вызывала в его душе беспредметную тяжелую злобу. - "Вот... дохнет и сияет, точно ей пряник преподнесли!" - с нарочитой грубостью подумал он, и ему хотелось придумать слова еще более грубые и обидные. Их приходило много, но они висли в пустоте и падали бессильно на голову самого Юрия. И такая злость, до самых корней волос, охватила его, что Юрий даже задохнулся. А за окном стоял золотой сад, за садом река отражала в себе зеленовато-голубое осеннее небо, за рекою шли ноля, посеребренные паутиной, за полями опять река и в ней опрокинутый лес, потом берега, дубы, тихие дорожки, и там ходит кто-то. XLII  Ходит пьянственный певчий, Петр Ильич. Когда наступает осень и дачное место становится пусто и тихо, как маленькое кладбище минувшего веселья, в нем проявляется какая-то особенная изящная красота: тоненькие ажурные решеточки, как кружево, пронизывают деревья и кусты, и хмель нависает на них красными гирляндами; игрушечные дачные домики сквозят в золотых узорах поредевших веток; на опустелых куртинах одиноко высятся красные астры и о чем-то думают, покачивая холодно прекрасными головками; балконы и зеленые скамейки еще как будто хранят следы минувшей веселой и шумной жизни, и кажется, что эта жизнь была полной только веселья, смеха и счастья, особенной нарядной жизнью. Иногда в опустелой аллее показывается, как отсталая птица от улетевшей стаи, одинокая задумчивая женская фигурка, и она кажется удивительно красивой, печальной и таинственной. Запертые окна и двери рождают тишину, и чудится, что это именно она, осенняя тишина, живет теперь здесь своей загадочной нечеловеческой жизнью. Петр Ильич медленно ходит по заброшенным дорожкам, шурша своей палкой в нападавших желтых листьях. Когда здесь людно, шумно и весело, он никогда не приходит. Быть может, он инстинктивно чувствует свою старость, убожество и неприглядность, а люди, с их смехом и яркими лицами, мешают ему слышать что-то, слышное ему одному. Он ходит мимо дач, садится на покинутую лавочку и долго, до тех пор пока не потемнеет уже холодеющее осеннее небо, смотрит перед собою, должно быть, ощущая веяние вечности, незримо проходящей над этим местом людской радости и забавы. Потом идет вниз k реке, под важными, зелеными и желтыми дубами, и смотрит на затихшую хрустальную воду. Ложится на сухую редкую траву и по часам лежит, уткнувшись головой в землю, слушая ее безмолвный говор и дыша ее важным, спокойным дыханием. Заходит он в места самые дикие, где река подошла к горе, а гора хотела задавить ее и не могла. Река смеялась над горой, вся дрожа голубым и серебристым смехом, а гора хмурилась и деревья шумели. Иногда огромные дубы бросались с крутого берега в воду и топили поникшие изломанные ветви в бегущей и смеющейся глубине. Река играет струйками - голубыми от неба и зелеными от земли - и кажется, будто кто-то быстро пишет на ней непонятные таинственные письмена. Пишет и стирает и опять быстро пишет и стирает. О чем говорят эти письмена, никто никогда не прочтет, но, очевидно, они доходят до сердца Петра Ильича, по целым часам следящего за ними, и делают его тихим и спокойным, как догорающий вечер человеческой жизни. Лес, река, поля, небо и земля дают ему нечто, чего не дала ему пьяная убогая жизнь и что наполняет его душу до нижайших глубин. И вид старого певчего во время таких хождений торжественно задумчив и важен. Возвращаясь и встречая кого-нибудь из немногих знакомых, он что-то рассказывает, с важным видом стремясь передать то, чего передать не может. И всегда почему-то заканчивает одной и той же фразой: - И зимой... там прекрасно!.. Тишина-а... снежинки зыблются... снигирки поют!.. Голос его переходит в высокий тенор и тает в воздухе, и чувствуется, что этот человек, несмотря на все свое убожество, умеет как-то особенно воспринять самую толику красоты жизни, и когда освободится от работы за кусок хлеба, от водки и болезней, то наполняет свою жизнь так хорошо и полно, что душа его становится счастливой. XLIII  - Осень... Уже осень... Потом будет зима, снег... Потом весна, лето, опять осень... зима, весна, лето... тоска! А что буду делать в то время я? То же, что и теперь! - с тоской усмехнулся Юрий. - В лучшем случае отупею и вовсе не буду думать ни о чем! А там старость и смерть! Опять через его голову бесконечной чередой пошли мысли: и о том, что жизнь прошла от него в стороне, и о том, что нет вовсе никакой особенной жизни, а всякая жизнь, даже жизнь героев, полна скуки, томительных периодов подготовки и безрадостных концов. Вспомнил он, что всегда жил в ожидании начала чего-то нового, глядя на то, что делал в эту минуту, как на временное, а это временное вытягивалось точно гусеница, разворачивало все новые и новые коленца и уже становилось видно, что бледный хвост этой гусеницы скрывается в старости и смерти. - Подвига, подвига! - с тоской сжал руки Юрий. - Чтобы сразу сгореть и исчезнуть, без страха и томления! Только в этом и жизнь. Тысячи подвигов, один героичнее другого, нарисовались перед ним, но каждый взглянул ему в лицо черепом смерти. Юрий закрыл глаза и совершенно ясно увидел бледненькое петербургское утро, мокрые кирпичные стены, виселицу, бледным силуэтом влипшую в мутное серое небо... Или чье-нибудь озверелое лицо, дуло револьвера у виска, ужас, которого нельзя, кажется, перенести и который надо пережить, удар выстрела прямо в лицо... Или нагайки бьют по лицу, по спине... и по оголенному заду... - И на это надо идти?.. С этим уже не считаться? Подвиги побледнели, куда-то ушли и растаяли, а на месте их выглянуло глумливое лицо собственного бессилия и сознания, что все эти мечты о подвигах - детская забава. - С какой стати я принесу свое "я" на поругание и смерть, для того, чтобы рабочие тридцать второго столетия не испытывали недостатка в пище и половой любви!.. Да черт с ними, со всеми рабочими и нерабочими всего мира!.. И опять Юрий почувствовал прилив бессильной злобы, беспредметной и мучительной для него самого. Неодолимая потребность что-то сбросить, встряхнуться овладела им. Но невидимые когти держали крепко, и вползающее чувство окончательной усталости стало подступать к мозгу и сердцу, наполняя живое тело мертвой апатией. "Хоть бы убил меня кто-нибудь... - вяло подумал Юрий. - Неожиданно, сзади, чтобы я и не заметил своей смерти... Тьфу, какие глупости лезут в голову!.. И почему непременно кто-нибудь, а не я сам? Неужели я действительно такое ничтожество, что у меня не хватит силы покончить с собой даже при полном сознании, что жизнь доставляет только одни мучения?.. Ведь все равно умирать рано или поздно придется?.. Что ж это... копеечный расчет!.." Но тут Юрий мысленно как бы пригнул себя к земле и, скривив лицо, посмотрел на себя сверху, "с презрением и болезненной насмешкой. - Нет, шалишь, брат, дудки! Ты только подумать мастер, а как дойдет до дела... Куда уж тут! Маленький холодок у сердца, любопытный и трусливый, почувствовал Юрий. - А попробовать?.. Так, не серьезно... в шутку!.. Не то, чтобы... а так... все-таки любопытно!.. - как бы извиняясь перед кем-то, сказал он себе. Было очень трудно и стыдно достать револьвер из ящика стола и пугала нелепая мысль, как бы сегодня вечером на бульваре не узнали, не догадались Дубова, Шафров, Санин и больше всего Карсавина, какие детские опыты над собой производит он. Воровски сунув револьвер в карман, Юрий вышел на крыльцо в сад. На ступеньках тоже лежали сухие желтые, как трупы, листья. Юрий пошевелил их носком, прислушался к слабому шороху и стал насвистывать долгую и печальную мелодию. - Что затянул? - шутя спросила Ляля, с книгой и зонтиком проходя из сада в дом. Она ходила к реке на свидание с Рязанцевым и возвращалась свежая и счастливая от поцелуев. Им никто не мешал видеться где и когда угодно, но в тайне, в пустоте и молчании заглохшего сада было что-то острое, отчего поцелуи были судорожные и уже трогали в Ляле новые желания. - Точно молодость свою хоронишь! - прибавила она проходя. - Глупости, - сердито возразил Юрий и с этого момента почувствовал приближение чего-то, сильнее его самого. Как животное в предсмертной тоске, он стал томиться и искать себе места. Во дворе его не было, там все раздражало, и Юрий пошел к реке, по которой плавали желтые листья и паутина, сбросил в воду сухую ветку и долго смотрел, как расходились от нее мелкие быстрые круги и вздрагивали плавающие листья. Потом опять пошел к дому, где последние красные цветы красным трауром одиноко и печально высились посреди помятых и пожелтелых клумб. Юрий постоял над ними и опять ушел в середину сада. Там уже все было желто, и ветки бархатно чернелись в кружеве золотых листьев. Было только одно зеленое дерево - дуб, важно хранивший свои резные листья. На скамейке, под дубом, сидел и грелся на солнышке большой рыжий кот. Юрий грустно и нежно стал гладить пушистую спинку и почувствовал, что слезы подступают к горлу. - Пропала вся жизнь, пропала вся жизнь... - машинально повторил он слова, казавшиеся ему бессмысленными, но трогавшие за самое сердце, точно тоненьким острием подрезывая его. - Но ведь это все вздор!.. У меня вся жизнь впереди... Мне еще двадцать шесть лет! - мысленно крикнул он, на секунду вдруг освобождаясь от тумана, в котором бился, как муха в паутине. - Эх, не в том дело, что двадцать шесть лет, и не в том дело, что вся жизнь впереди!.. - махнул он рукой. - А в чем?.. Неожиданно всплыла мысль о Карсавиной, о том, что после вчерашней омерзительно позорной сцены невозможно встретиться с ней, а не встретиться нельзя. Представилась встреча, стыд ошеломляюще наполнил и сердце и голову, и мелькнула мысль, что лучше умереть, чем это. Кот выгнул спину и умильно замурлыкал, точно самовар завел песню. Юрий внимательно поглядел на него и стал ходить взад и вперед. - Жизнь заела... скучно, скверно... А впрочем, не знаю что... Но лучше смерть, чем увидеться с ней! Прошел, тяжело шагая, кучер с ведром воды. И в ведре плавали мертвые желтые листья. На крыльцо дома, видное сквозь ветки, вышла горничная и смотрела на Юрия, что-то говоря. Юрий долго не мог понять, что она говорит ему. Между ним и всем, что его окружало, стала таять и рваться связь. И с каждым мгновеньем он незаметно становился все дальше и дальше, уходя от всего мира в темную глубину своего одинокого духа. - Ах да, хорошо... - сказал он, наконец разобрав, что горничная зовет его обедать. "Обедать? испуганно спросил он себя, - идти обедать!.. значит, все по-старому и опять жить, мучиться, опять надо решать, как быть с Карсавиной, с моими мыслями, со всем?.. Надо скорее... а то надо идти обедать, и я не успею!" Странная торопливость охватила его, а дрожь стала бить все тело, тонко проникая во все суставы, в руки, ноги, в грудь. Горничная, заложив руки под белый фартук, стояла на крыльце и не уходила, видимо стараясь надышаться осенним воздухом сада. Юрий воровато зашел за дуб, чтобы не видно было его с крыльца, и, выглядывая на горничную, - не заметит ли она, - как-то очень быстро и неожиданно выстрелил себе в грудь. "Осечка!" - радостно мелькнуло у него в голове, вместе с мгновенным мучительным желанием жить и страхом умереть. Но уже он видел перед собою верхушку дуба, голубое небо и посреди него куда-то прыгающего желтого кота. Горничная с криком метнулась в дом и, как показалось Юрию, возле него сейчас же очутилось множество людей. Кто-то лил ему на голову холодную воду, и на лбу у него прилип желтый лист, очень мешавший ему. Встревоженные голоса зазвучали вокруг, кто-то плакал и кричал: - Юра, Юра... зачем! "Это Ляля плачет", - подумал Юрий и в ту же минуту раскрыл глаза и в диком животном отчаянии стал биться и кричать: - Доктора... позовите скорее!.. Но с невероятным ужасом понял, что уже все кончено и ничто не поможет. Листья, лежавшие у него на лбу, быстро отяжелели и сдавили голову. Юрий вытянул шею, чтобы из-за них увидеть еще хоть что-нибудь, но листья еще быстрее разрослись во все стороны и покрыли все. И Юрий уже не сознавал, что произошло в нем. XLIV  И те, кто знал, и те, кто не знал, и те, кто его любили, и те, кто презирали, и те, кто никогда о нем не думали, все пожалели Юрия Сварожича, когда он умер. Никто не мог понять, почему он сделал это, но всем казалось, что они понимают и в глубине души разделяют его мысли. Самоубийство казалось красивым, а красота вызывала слезы, цветы и хорошие слова. На похоронах не было родных, потому что отца Сварожича хватил удар, и Ляля не отходила от него. Был один Рязанцев, который и распоряжался похоронами. И еще грустнее становилось провожающим при виде одиночества покойника и еще выше, печальнее и значительнее вырастал его образ. Ему принесли множество осенних, красивых, без запаха, цветов, и среди их красных, белых и зеленых сплетений лицо мертвого Юрия, не сохранившее следов ни единого из пережитых чувств и дел, казалось действительно успокоенным. Когда гроб проносили мимо квартиры Дубовой и Карсавиной, обе они вышли и присоединились к провожающим. У Карсавиной был беспомощно-подавленный вид, как у девушки, ведомой на поругание и позорную казнь. Хотя она знала, что Юрию осталось неизвестным все, что с ней случилось, ей все казалось, что между его смертью и "тем" есть какая-то связь, навсегда остающаяся тайной. Великое бремя непонятной вины она взвалила себе на шею и чувствовала себя самой несчастной и преступной во всем мире. Всю ночь она проплакала, мысленно обнимая и лаская образ навсегда ушедшего человека, а к утру была полна безысходной любви к Сварожичу и ненависти к Санину. Безобразным сном представлялось ей их случайное сближение и еще безобразнее следующий день. Все, что говорил ей Санин и во что инстинктивно она поверила, показалось ей гнусностью и собственным падением в такую пропасть, из которой уже не будет возврата. Когда Санин подошел к ней, она взглянула на него глазами, полными отвращения и испуга, и сейчас же отвернулась. Мимолетное ощущение ее холодных пальцев в руке, поданной для крепкого дружеского пожатия, передало Санину все, что она теперь чувствовала и думала, и он сам почувствовал себя уже навсегда чужим ей. Он скривил губы, подумал и отошел к Иванову, который раздумчиво плелся позади всех, уныло свесив свои желтые прямые волосы. - Вон как Петр Ильич старается! - задумчиво сказал Санин. Далеко впереди, за колыхающейся крышкой гроба, высоко забирали похоронные печальные голоса, и октава Петра Ильича ясно и грустно дрожала и тянулась в воздухе. - Удивительное дело, - заговорил Иванов, - ведь слякоть был человек, а... вишь ты что! - Я думаю, друг, - ответил Санин, - что он за три секунды до выстрела не знал, что застрелится... Как жил, так и умер. - Такое дело!.. Значит, все-таки точку свою нашел человек! - непонятно сказал Иванов и вдруг встряхнул своими желтыми волосами и повеселел, очевидно, поймав что-то, что одному ему было понятно и его одного могло успокоить. На кладбище была уже совсем осень, и деревья казались осыпанными золотым и красным дождем. Только трава местами зеленела под слоем листьев, а на дорожках ветер смел их густою массой, и казалось, что по всему кладбищу текут желтые ручейки. Белели кресты, мягко чернели и серели мраморные памятники и золотились решетки, а между безмолвных могил чудилось чье-то невидимое, но грустное присутствие, точно только что, перед приходом возмутивших покой людей, кто-то печальный ходил по дорожкам, сидел на могилах и грустил без слез и надежды. Черная земля приняла Юрия и зарылась, а над ямой еще долго толпились люди, с жутким вопрошающим любопытством заглядывая в черную тьму своей участи и распевая жалобные песни. В тот страшный момент, когда не стало видно крышки гроба и между живыми и мертвым навсегда легла вечная земля, Карсавина громко зарыдала, и высокий женский голос в рыдании поднялся над тихим кладбищем и замолчавшими в тайной грусти и тревоге людьми. Она уже не думала о том, что люди узнают ее тайну. И все догадались о ней, но так был очевиден ужас смерти, навсегда оборвавшей связь между плачущей прекрасной молодой женщиной, хотевшей отдать ему всю жизнь, всю молодость и красоту, и мертвецом, ушедшим в землю, что никто черной мыслью не оскорбил раскрытой души женской, и только ниже наклонились головы в бессознательном уважении и жалости. Карсавину увели, и рыдания ее, переходя в тихий и безнадежный плач, затихли где-то вдали. Над ямой вырос продолговатый земляной бугор, зловеще напоминавший скрытое им человеческое тело, и сверху стали быстро и ровно укладывать зеленую ель. Тогда засуетился Шафров. - Господа, надо бы речь!.. Господа, что ж так? - деловито и вместе с тем жалобно говорил он то тому, то другому. - Санина попросите, - ехидно предложил Иванов. Шафров удивленно взглянул на него, но лицо Иванова было невозмутимо, и он поверил. - Санин, Санин... где Санин, господа? - заторопился он, всматриваясь близорукими глазами. А!.. Владимир Петрович... скажите вы несколько слов... что ж так! - Сами скажите, - сумрачно ответил Санин, прислушиваясь к замолкшему голосу Карсавиной. Этот высокий, богатый и в рыдании, голос все еще чудился ему в воздухе. - Если бы я мог сказать, то, конечно бы, сказал... Ведь это был, в сущности говоря, за-ме-чательный человек!.. Ну, пожалуйста... два слова! Санин в упор посмотрел на него и с досадой сказал: - Что тут говорить?.. Одним дураком на свете меньше стало, вот и все! Резкий громкий голос его прозвучал с неожиданной силой и отчетливостью. И сначала все как будто застыли, но в ту же секунду, когда многие еще не успели решить, услышать им или нет, Дубова рвущимся голосом крикнула: - Это подло! - Почему? - вздернув плечами, спросил Санин. Дубова хотела что-то крикнуть и потрясти рукой, но ее окружили какие-то барышни. Все зашевелились, задвигались. Раздались несмелые, но возмущенные голоса, замелькали красные возбужденные лица и, как будто ветер пахнул в кучу сухих листьев, толпа быстро метнулась прочь. Шафров куда-то побежал, потом вернулся. В отдельной кучке возмущенно размахивал руками Рязанцев. Санин невнимательно посмотрел в чье-то негодующее лицо в очках, зачем-то очутившееся у него под носом, но совершенно безмолвное, и повернулся к Иванову. Иванов смотрел неопределенно. Натравливая Шафрова на Санина, он отчасти предчувствовал какой-нибудь инцидент, но не то, что произошло. С одной стороны, вся эта история восхитила его своей резкостью, с другой стороны, чего-то стало жутко и неприятно. Он не знал, что сказать, и неопределенно смотрел поверх крестов, в далекое поле. - Дурачье, - с искренней тоской сказал Санин. Тогда Иванов устыдился, что мог колебаться над чем бы то ни было, и, притворяясь невозмутимым, поставил сзади себя палку, оперся на нее и сказал: - Черт с ними. Пойдем отсель! - Что ж, пойдем... Они прошли мимо враждебно смотревшего на них Рязанцева и кучки бывших с ним и пошли к выходу. Но еще издали Санин заметил группу малознакомой ему молодежи, столпившейся, как бараны, головами внутрь. В центре Шафров суетливо размахивал руками и говорил, но при виде Санина замолчал. Все лица повернулись к нему и на всех было странное выражение: смеси благородного возмущения, робости и любопытства. - Это против тебя злоумышление! - сказал Иванов. Санин вдруг нахмурился, и Иванов даже удивился, увидев выражение его лица. А когда из группы студентов и девиц, не то с испуганными, не то с восхищенными розовыми личиками, выделился Шафров и весь красный, как бурак, щуря близорукие глаза, направился к Санину, тот остановился в таком повороте, точно хотел ударить первого попавшегося. Шафров, должно быть, подумал именно так, потому что остановился дальше, чем нужно, и побледнел. Студенты и барышни, точно маленькое стадо за козлом, столпились за ним. - Чего вам еще? - негромко спросил Санин. - Нам ничего... - смешавшись, ответил Шафров, - но мы хотели от всей группы товарищей выразить вам свое порицание и... - Очень мне нужно ваше порицание! - сквозь зубы и с недобрым выражением возразил Санин, - вы меня просили, чтобы я сказал что-нибудь о покойном Сварожиче, а когда я сказал то, что думал, вы выражаете мне свое негодование?.. Ладно!.. Если бы вы не были глупыми и сентиментальными мальчишками, я бы сказал вам, что я прав, и Сварожич действительно жил глупо, мучил себя по пустякам и умер дурацкой смертью, но вы... а вы мне просто надоели своей тупостью и глупостью, и подите вы все к черту! Трогаю я вас?.. Марш!.. И Санин пошел прямо, разрезав заслонивших ему дорогу. - Вы не толкайтесь, пожалуйста! - тоненьким голосом, в котором было что-то петушиное, запротестовал Шафров, красный до слез. - Это безобразие! - начал кто-то, но не кончил. Санин и Иванов вышли на улицу и довольно долго молчали. - Ты ж чего людей пужаешь! - заговорил Иванов, - зловредный ты человек опосля этого! - Если бы тебе всю жизнь так упорно лезли под ноги эти вольнолюбивые молодые люди, - серьезно ответил Санин, - так ты бы и не так их пугнул!.. А впрочем, черт с ними! - Ну, не плачь, друг! - не то серьезно, не то шутя возразил Иванов, - знаешь что... Пойдем-ка мы купим пивка и помянем раба божия Юрия! А?.. - Что ж, пожалуй! - равнодушно ответил Санин. - Пока приедем, все разойдутся, - оживленно заговорил Иванов, - мы у него на могилке и выпьем... И покойничку почет, и нам удовольствие! - Так. Когда они вернулись на кладбище, там уже никого не было. Кресты и памятники стояли точно в ожидании, неподвижно придавив желтеющую землю. Ни одного живого существа не было видно и слышно и только, шурша опавшей листвой, проползла через дорожку скользкая черная змея. - Ишь ты, гадина! - вздрогнув, заметил Иванов. У свежей могилы Юрия, на которой пахло взрытой холодной землей, гнилью старых гробов и зеленой елкой, они вывалили на траву груду тяжелых пивных бутылок. XLV  - А знаешь, что... - сказал Санин, когда через час или два они вышли на темную сумеречную улицу. - Что? - Проводи меня на вокзал, да и поеду я отсюда. Иванов остановился. - Чего ради? - Скучно мне тут!.. - Испужался, что ли? - Чего? Хочется уехать, и все тут. - Зачем? - Друг, не задавай глупых вопросов! Хочется, только и всего... Пока людей не знаешь, все кажется, что они дадут что-нибудь... Были тут интересные люди... Карсавина казалась новой, Семенов умирал, Лида как будто могла пойти необычной дорогой... А теперь скучно. Надоели все. Или тебе этого недостаточно? Понимаешь, я вытерпел этих людей, сколько мог терпеть... больше не могу. Иванов долго смотрел на него. - Ну, пойдем... - сказал он. - А с родными попрощаться? - А ну их... они-то и надоели мне больше всех. - Да вещи возьмешь же? - У меня их немного... Ты иди в сад, а я пойду в комнаты и подам тебе чемодан в окно. А то увидят, пристанут с расспросами, а что я им скажу такого, чтобы их утешило? - Та-ак... - протянул Иванов и на минуту потупился, потом махнул рукой. - Очень это для меня прискорбно, друг... ну да что уж там! - Поедем со мной. - Куда? - Да все равно куда. Там видно будет. - Да у меня и денег нет. - И у меня нет, - засмеялся Санин. - Нет, уж ступай сам... С пятнадцатого у меня и занятия начинаются. Так-то спокойнее! Санин молча посмотрел ему прямо в глаза и так же прямо посмотрел на него Иванов. И вдруг ему стало чего-то неловко и он съежился, точно в зеркале увидел отражение свое гнусным. Санин отвернулся. Они пошли через двор. Санин вошел в дом, а Иванов в потемневший сумеречный сад, где грустно встретили его тени осеннего вечера и запах тихого тления. По траве и кустам, шелестя листьями и хрустя сухими ветками, Иванов подошел к окну в комнату Санина. Оно было открыто и темно. А Санин тихо прошел через зал и остановился против балконной двери, услышав знакомые голоса. - Чего же ты от меня хочешь? - послышался с балкона голос Лиды, и Санина поразили его тусклые измученные нотки. - Я ничего не хочу, - ответил Новиков, и очевидно, против воли голос его звучал ворчливо и надоедливо, - мне только странно, что ты смотришь так, будто приносишь для меня жертву... Я ведь... - Ну хорошо... - сорвался голос Лиды, и хрустальные звуки близких слез неожиданно зазвучали в сумеречной тишине вечера - не я... ты приносишь жертву... ты!.. Я знаю!.. Чего же еще нужно от меня? Новиков хмыкнул недоумевающе и смущенно, но слышно было, что он чуть-чуть сконфузился и старается скрыть это. - Как ты не можешь меня понять?.. Я тебя люблю и потому это не жертва... Но если ты сама смотришь на наше сближение, как на жертву с чьей бы то ни было стороны, то тогда что ж это за жизнь будет у нас? Голос Новикова окреп и зазвучал убедительно и даже обрадованно, точно он вдруг нашел настоящее и рад был, что теперь уже наверное убедит Лиду. - Ты пойми... Мы можем жить только при одном условии: именно, чтобы ни с твоей стороны, ни с моей не было никакой жертвы... Что-нибудь одно: или мы любим друг друга и тогда наше сближение разумно и естественно, или мы не любим друг друга и тогда... Лида вдруг заплакала. - Чего же ты! - изумленно и раздраженно заговорил Новиков, - я не понимаю... я, кажется, не сказал ничего оскорбительного... Перестань!.. Я имел в виду и тебя и себя равно... Это черт знает что!.. Да чего же ты плачешь!.. Ничего сказать нельзя!.. - Я не знаю... не знаю... Задушенный и жалкий женский голос тоненькой жалобой, бессильной и бессловесной, прозвучал невыносимо печально. Санин поморщился и вошел в свою комнату. "Ну, Лиде, пожалуй, конец! - подумал он, - может, и лучше сделала бы она, если бы тогда и вправду утопилась!.. А может, и перевернется... Не угадаешь!" Иванов за окном слышал, как он торопливо шарил, шелестел бумагой, что-то уронил. - Скоро ты? - нетерпеливо спросил он. Ему стало скучно и жутко стоять под темным окном, в бледном сумраке осенней зари, перед лицом темного загадочного сада. Шорох напомнил ему его сон. - Сейчас, - ответил Санин так близко от окна, что Иванов вздрогнул. Темнота в окне заколебалась, и из нее выдвинулся чемодан и белое лицо Санина. - Держи! Санин легко спрыгнул на землю и взял чемодан. - Ну, идем! Они быстро пошли через сад. Там был бледный сумрак и тонкий холодный запах холодеющей земли. Деревья сильно обнажились, и оттого было чересчур пусто и просторно. За рекою догорала заря, и вода блестела одиноко, забытая и заброшенная в конце уже никому не нужного сада. Когда они пришли к вокзалу, на бесконечных черных путях горели сигнальные огоньки, и поезд мерно пыхтел локомотивом. Бегали люди, стучали дверьми, перекликались и ругались грубыми злыми голосами, точно всем было грустно и тяжело и хотелось скрыть свое чувство от других под нарочитой злостью. Толпа темных и растерянных мужиков с узлами копошилась на платформе. У буфета Санин и Иванов выпили. - Ну, счастливого пути! - грустно сказал Иванов. - У меня, друг, путь всегда одинаков, - улыбнулся Санин, - я у жизни ничего не прошу, ничего и не жду. А конец никогда не бывает счастливым: старость и смерть, только и всего! Они вышли на платформу и стали на свободном месте. - Ну, прощай! - Прощай! И невольно для обоих вышло так, что они поцеловались. Поезд, лязгая и скрежеща, тронулся. - Эх, брат! Как я тебя полюбил, как полюбил! - неожиданно закричал Иванов, - одного настоящего человека только и видел! - Один ты и полюбил! - усмехнулся Санин. Он вскочил на подножку проходящего вагона. - Поехали, - весело закричал он, - прощай! Прощай! Быстро побежали вагоны мимо Иванова, точно вдруг сговорившись убежать куда-то. Мелькнул в темноте красный фонарь и долго, как будто не удаляясь, краснел в черноте. Иванов посмотрел вслед поезду, и ему стало грустно и скучно. Уныло брел он по улицам города и смотрел на его жидкие аккуратные огоньки. - Запить, что ли? - спросил он себя, и бледный длинный призрак долгой бесцветной жизни пошел с ним в трактир. XLVI  В духоте и тесноте задыхались вагонные фонари и среди колеблющихся дымных теней и пятен тусклого света копошились измятые истрепанные люди. Санин сидел рядом с тремя мужиками. При его входе они говорили о чем-то и один, плохо видный в темноте, сказал: - Так, говоришь, плохо? - Чего же плоше, - высоким надтреснутым голосом ответил старый косматый мужик рядом с Саниным. Они свою линию гнут, для нас пропадать не станут. Говорить можно, что угодно, а когда до шкуры дойдет, кто посильнее, тот и выпьет кровь! - А вы чего ж ждете? - спросил Санин, сразу догадываясь, о чем идет тяжкий и нудный разговор. Старик повернулся к нему и развел руками. А что станешь делать? Санин встал и ушел на другое место. Он знал этих людей, живущих, как скоты, и не истребивших до сих пор ни себя, ни других, а продолжающих влачить скотское существование в смутной надежде на какое-то чудо, которого им не дождаться и в ожидании которого умерли уже миллиарды им подобных. Ночь шла. Все спали, и только против Санина мещанин в чуйке злобно ругался с женою, боязливо отмалчивающейся и только судорожно поводившей испуганными глазами. - Погоди, дай срок, я тебе, стерва, докажу! - шипел, как придавленная гадюка, мещанин. Санин уже задремал, когда женщина, болезненно охнув, разбудила его. Мещанин проворно отдернул руку, но Санин успел увидеть, как он крутил пальцами грудь женщины. - Экая же ты, братец, скотина! - сердито сказал Санин. Мещанин испуганно молчал, оторопело глядя на него маленькими злыми глазами и как будто скаля зубы. Санин с отвращением посмотрел на него и ушел на площадку. Проходя по вагону, он видел множество почти навалившихся друг на друга людей. Уже светало, и в окно вагона падал бледный синеватый свет; причем лица их казались мертвыми, и какие-то робкие и печальные тени ходили по ним, придавая бессильное и страдальческое выражение. На площадке Санин всей грудью вдохнул свежий рассветный воздух. "Противная штука человек!" - не подумал, а почувствовал он, и ему захотелось сейчас же, хоть на время уйти от всех этих людей, от поезда, из спертого воздуха, от дыму и грохота. Заря уже явственно занималась на горизонте. Последние ночи, бледные и больные, бесследно убегали назад в синюю тьму, таявшую в степи. Недолго думая, Санин сошел на подножку поезда и, махнув рукой на свой пустой чемодан, спрыгнул на землю. С грохотом и свистом промелькнул мимо поезд, земля выскочила из-под ног, и Санин упал на мокрый песок насыпи. Красный задний фонарь был уже далеко, когда Санин поднялся, смеясь сам себе. - И то хорошо! - сказал он громко, с наслаждением издав свободный громкий крик. Было широко и просторно. Еще зеленая трава тянулась во все стороны бесконечным гладким полем и тонула в далеких утренних туманах. Санин дышал легко и веселыми глазами смотрел в бесконечную даль земли, широкими сильными шагами уходя все дальше и дальше, к светлому и радостному сиянию зари. И когда степь, пробудившись, вспыхнула зелеными и голубыми далями, оделась необъятным куполом неба и прямо против Санина, искрясь и сверкая, взошло солнце, казалось, что Санин идет ему навстречу.