а за ними нет никакого, вскоре распоясались. И в пивных, и в ресторане сквозь них не протолкнуться стало ни днем, в рабочее время, ни вечером. Но больше всего приглянулся им парк... Гастроном напротив работал с полной нагрузкой до двадцати двух часов, и они, нагрузившись спиртным, шли туда. Время от времени на танцплощадке случались у поселенцев стычки между собой и с поселковыми, но в стычках с местными они держались вместе, понимая, что иначе им несдобровать. Общая отсидка и общая работа способствовали тому, что запугать юнцов и сельских мужиков им ничего не стоило. И сложилась парадоксальная ситуация: жителям села, людям вольным, свободным, житья не стало от осужденных. Администрация парка не раз жаловалась и в райком, и в поселковый Совет, и в милицию на бесчинства вольнопоселенцев, но инертность и равнодушие властей, обещавших, как всегда, принять меры, но ничего не делавших, служила лишь на руку распоясавшимся хулиганам и уголовникам. Однажды в субботу Рашид с Минькой отправились в парк на танцы. Вечер выдался особенно шумным: на стройке в тот день как раз выдали зарплату, и двери гастронома ни на минуту не закрывались. "Великий крестный ход поклонников Бахуса",-- как мудрено выразился Минька, тяготевший к книжной и образной речи. На танцплощадке Минька оставил Рашида одного,-- он отирался возле "Радара", надеясь когда-нибудь забраться на вожделенное место ударника, возвышающегося над всеми оркестрантами в окружении блестевших хромом и крытых перламутром барабанов. Дальше и выше этого Минька себя не мыслил. "Тра-та-та, тра-та-та",-- постоянно везде и на всем отбивал он дробь, и, надо признать, слух он имел и ритм держал четко. И надо же, на беду Рашида, высмотрела его Настенька Вежина -- одноклассница, первая красавица школы. Изящная, модная, не по-сельски кокетливая, она готовилась поступать в театральный. "Возле нее постоянно опасные завихрения",-- сказал однажды Минька. Они с Настенькой слыли на танцах завсегдатаями. Но сейчас, даже помня об этом, Рашид не остерегся, а, наоборот, обрадовался,-- Настенька, которая ему, как, впрочем, и многим, нравилась, окликнула его сама. Наверное, Настенька злых намерений не имела, поскольку постоянно списывала сочинения у Давлатова и числила его в списке своих верных поклонников,-- просто он нужен был ей сегодня для каких-то тайных личных целей: то ли досадить какой-нибудь подружке, которой глянулся Рашид, то ли, наоборот, оказывая деланное внимание Рашиду, привлечь к себе внимание другого. Мелкая интрижка, не более, и для этих целей Давлатов подходил как нельзя лучше. Рашид был еще в той поре, когда в интересе к себе, пусть мимолетном, вряд ли мог почувствовать подвох, о девичьем коварстве он пока лишь догадывался; к тому же, бывай он на танцплощадке почаще, уже знал бы, что к чему, и, может, остерегся. Но, окрыленный вниманием Настеньки, он ничего не видел вокруг, да и Миньки рядом не было,-- уж он-то вмиг разглядел бы надвигающуюся на друга опасность. Дело в том, что один поселенец, поклонник Настеньки, с которым у нее то прерывались, то налаживались бурные отношения (потому что метался тот между двумя местными красавицами -- Настенькой и Ольгой Павлычко, извечными в Степном соперницами), клюнул на игру Вежиной. А Настенька, почувствовав это, была с Рашидом предельно внимательна: то воротничок рубашки поправит, то после танца возьмет за руку и ведет к ограде, в слабо освещенный угол площадки, где долго о чем-то говорит; то, танцуя, ни на кого, кроме Рашида, не смотрит, словно для нее больше никого не существует. Для девушки, готовящейся в театральный и уже считающей себя актрисой, сыграть влюбленную не составляло труда. Увлеченный Рашид не видел, что возле них все время отирается мрачного вида блондин, крепкий парень с волнистыми волосами. Блондин и подмигивал Рашиду, и делал какие-то знаки, мотал головой: мол, отвали отсюда, и скрежетал зубами, потому как был еще и изрядно на взводе, и в спину толкал в танце, но счастливый Рашид ничего не замечал. И Настенька, торжествующая, что все идет по задуманному ею плану, даже виду не подавала, что ее интересует блондин. А блондин, отбывавший срок за злостное хулиганство, обладал еще и буйным, вздорным нравом, вел себя в Степном по-хамски, стращал всех, и своих и чужих, и на танцах считал себя королем. Во время очередного танца он умышленно толкнул Рашида, наступив ему на ногу, и когда тот мягко отодвинул его в сторону, он с криком: "Ах ты, сопляк, еще и толкаешься?" -- развернулся и ударил Давлатова кулаком в лицо. Завизжали вокруг девчонки, Настенька вмиг испарилась, а Рашид, рухнув на бетонный пол площадки как подкошенный, еще и головой ударился. Блондин пытался еще пнуть его ногой, но, откуда ни возьмись, вынырнул Минька и повис на нем, оттирая к ограде. К Рашиду подбежали знакомые ребята и, подхватив под руки, повели к выходу,-- за ним потянулся кровавый след... Товарищи завели Рашида в ближайший от парка двор и у колодца попытались привести в порядок. Верхняя губа оказалась рассечена и распухла, на пол-лица багрово расплывался синяк, из-за которого левого глаза почти не было видно, и при каждом движении он невольно хватался за затылок. О внешнем виде и говорить нечего -- все, вплоть до туфлей, залито кровью. Конечно, здоровому вольнопоселенцу ничего не стоило одним ударом свалить тщедушного десятиклассника. Но как бы Рашиду ни было больно, обидно, его пронизал ужас, когда он подумал, как заявится домой, что будет с матерью, когда увидит его. Ну ладно, сегодня он как-нибудь, не включая света, нырнет к себе, лишь шумом дав знать, что вернулся. "А что будет завтра, при свете дня?" -- думал он, и голова раскалывалась еще сильнее. Вернулся он домой незаметно -- чувствовал, что мать еще не спит; быстренько проскользнул к себе в комнату, на секунду включив в прихожей свет и не ответив на привычный вопрос матери из спальни: "Будешь ужинать?" Ночью Рашиду стало плохо, от сотрясения его рвало, рассеченная губа распухла еще больше, а синяк разнесло на все лицо. Из парка его сразу нужно было вести не домой, а в больницу, да никто из ребят не догадался. Лишь под утро, обессиленный, он немного забылся. Рано утром, несмотря на воскресенье, отец с Авдеевым уехали в степь, к речной косе Жана-Илек. Мать, подоив корову и выгнав ее в стадо, заглянула в спальню к Рашиду, как делала это не раз,-- поправить сбившееся одеяло, подушку, а то и попросту поглядеть на спящего сына, который взрослел день ото дня. Увидев на окровавленной подушке заплывшее в один синяк лицо, она дико взвыла, от нечеловеческого крика проснулся не только Рашид, но и прибежала соседка. Вдвоем они начали хлопотать: достали лед из подвала, стали делать холодные компрессы, примочки, потом мать отправила соседку за врачом -- недалеко, у стариков Авдеевых, жили на квартире двое ребят-медиков. Видя ужас на лице матери, Рашид попытался улыбнуться разбитым ртом, уже и не думая о собственной боли, и на вопрос, что случилось, ответил, что упал неудачно с лестницы возле почты, когда возвращались домой с танцев. Отец вернулся из степи несколько позднее обычного. Мать встретила его со слезами и сразу провела к Рашиду. За день, благодаря ее стараниям, одутловатость чуть опала, а на губу наложили шов. Отец не стал ни о чем спрашивать Рашида, а, успокаивая мать, сказал: ничего, мол, до свадьбы заживет. Вспомнил, как сам однажды упал с вагона-лесовоза, доверху груженого бревнами. Потом он пошел в поселковую баню -- летом она работала до полуночи,-- там же постригся и побрился, и, вернувшись, поужинал один -- Кашфия делала сыну ледяные примочки, как советовал врач. Потом он заглянул в комнату сына, пошутил с ним, чтобы не унывал, а жене сказал, что должен сходить к Авдееву и чтобы она его не ждала, ложилась, вернется, мол, поздно. Та ничего не ответила, знала мужа: если ему надо -- значит, надо. Ильяс вышел во двор, закатал рукава рубашки, как десять лет назад, когда боролся на сабантуях, и долго стоял, прислушиваясь к "Радару", гремевшему в парке. В том, что его сына избили поселенцы, он не сомневался,-- местные между собой дрались редко, а те несколько задиристых ребят, без которых не обходится ни один поселок, жили неподалеку и приходились Рашиду хоть и дальней, но родней. Ильяс имел в виду трех сыновей хромого Аллаяра. Что удивительно, отмечал он не раз, у нового поколения родство ощущалось куда крепче, чем у их родителей. И где же они были вчера: Радиф, Ракиф, Рашат? Почему не вступились за Рашида? Но горевать было поздно, надо было действовать. В переполненной воскресной бане мужики как раз роптали, что житья не стало от этих "досрочно освобожденных", говорили о драках в парке,-- такое, как с Рашидом, случалось частенько и уже не воспринималось бедой; доставалось и девчонкам, ходившим с синяками. -- Хоть бы сгорела в огне вся эта нечисть! -- горячился один. -- Шагу в Степном ступить нельзя: мат-перемат, пьяные рожи кругом, и слова не скажи -- сразу в глаз, суд у них, сволочей, скорый, сворой наваливаются. Шуряка моего в пивной так избили, не приведи Господь, и получку всю отобрали. Управы на них нет... -- А у меня курей всех перетаскали,-- встрял в разговор какой-то старик. А тот, что сокрушался про шуряка, сказал после недолгой паузы: -- Всю кровь в поселке испаскудят, сволочи. Добрались и до баб, и до девчат, кобели... Пойдут теперь цветики: алкоголики да эпилептики, ворье разное, дайте только срок. Это я вам точно говорю -- наука такая есть, раньше не верили ей, говорили, вредная, а теперь спохватились. Генетика! Вспомнил, точно, генетика, мужики, не вру... Упоминали и про письма, что писали миром в сельсовет. -- В Москву, в Москву надо писать,-- советовал кто-то с намыленной головой, и все дружно соглашались. Ильяс, вспоминая баню, сказал вдруг вслух: -- Мне в Москву писать не с руки, я человек малограмотный, и каракули мои вряд ли разберут. Я уж сам как-нибудь постараюсь разобраться, если властям недосуг,-- и решительно двинулся к парку. По дороге и на темных аллеях парка никто к нему не придирался, хотя ему этого так хотелось; он ударил бы каждого приставшего -- только раз и только туда, куда ударили его сына. Он не мог, да и не хотел представлять негодяя, изуродовавшего Рашида. Ильяс был уверен, что это мог сделать любой из этих куражившихся пьяных парней, и для него сейчас они были все на одно лицо. Они были враги, собственные, доморощенные фашисты,-- никто не смог бы переубедить Ильяса в обратном. В войну мальчишкой Ильяс не раз убегал на фронт, но каждый раз неудачно, хотя однажды добрался до Сызрани; тогда он до слез жалел, что без него бьют врага. Этот парк был парком его молодости, хотя не заглядывал он сюда уже лет двадцать, и вспомнить ему было что. В те трудные послевоенные годы парк, ухоженный, в огнях, с цветниками, с посыпанными на городской манер красноватым песком аллеями, был украшением Степного. Он и фамилию людей, следивших за парком, помнил -- Пожарские; их маленький домик стоял в дальнем углу. Сейчас запущенный темный парк очень походил на свалку -- кругом битое стекло, запах отхожего места, какие уж тут цветы... На Степное опустилась вязкая осенняя ночь, ни один фонарь не горел ни в парке, ни на центральной улице Ленина, только ярким шатром света обозначилась в ночи эстрада танцплощадки да светились напротив окна бойко торговавшего гастронома. Когда "Радар" наяривал что-то особенно бодрое, танцплощадка дружно взвизгивала, свистела, улюлюкала. Особенно выделялся чей-то тонкий девичий голосок, он перекрикивал всех и служил словно камертоном всей вакханалии. Такое Ильяс слышал впервые. На темных аллеях метались тени, кругом что-то булькало, билось стекло, тут же справляли нужду, выясняли отношения -- жизнь кипела. Вначале Ильяс прохаживался по дальним, безлюдным аллеям, потом стал кружить вокруг танцплощадки; в двух шагах от нее уже стояла тьма, на него никто и внимания не обращал, каждый был занят своим делом. Вглядываясь в танцующих, он теперь мог легко представить случившееся вчера с Рашидом. И сегодня потасовки вспыхивали то тут, то там,-- здесь действовало право сильного, право кулака. Чем ближе время подходило к полуночи, тем яростнее неистовствовал "Радар", приводя в экстаз и юнцов, и пьяных поселенцев. Ильяс даже разглядел тонко визжащую пигалицу. Едва задавался какой-то сумасшедший ритм, она надувалась, как лягушка, и все оседала и оседала визжа, разводя тощие коленки в сторону, и вдруг на самой высокой ноте резко выпрыгивала обезьянкой вверх. Ильясу порой казалось, что она лопнет или ее хватит удар -- багровое от напряжения лицо было страшным даже из-за ограды. Наяривал оркестр, дергались танцоры, спешили орать и визжать, торопились выяснить отношения -- удары и оплеухи сыпались тут и там. А Ильяс все кружил и кружил вокруг танцплощадки, время от времени углубляясь в темные аллеи,-- в душе еще теплилась надежда, что пристанет к нему на темной тропе кто-нибудь, а может быть, волей судьбы налетит тот самый, вчерашний. Он шел, ища такой встречи, готовый к ней, ощущая в себе силы, словно вобрал в себя боль и ненависть поселкового люда к незваным пришельцам. Но никто не заступил ему дорогу на ночной тропе, никто не попросил с издевательской ленцой: "Дядя, дай, пожалуйста, закурить",-- от вежливости такой порой стынет кровь у одинокого прохожего, будь то в Степном, или в Иркутске, или в дачном Подмосковье. За них, за всех пуганых и униженных в ночи, готов он был сейчас постоять, но судьба была милостива к мерзавцам, потому что скор и справедлив был бы его суд, и, наверное, не губу пришлось бы зашивать, а собирать по частям или того хуже,-- Ильяс на скотобойне ударом кулака валил с ног быка. По расчетам Ильяса вся эта вакханалия должна была длиться еще с полчаса, и он уже держался ближе к танцплощадке,-- там, как ему показалось, назревал какой-то скандал. Вдруг мимо него прошмыгнул в темноту Минька Панин. Ильяс, еще минуту назад видевший Миньку на возвышении эстрады рядом с сияющими перламутром ударными инструментами, кинулся за ним по аллее и ухватил за худенький локоток. -- Кто? -- спросил он в упор. Панин не удивился ни появлению Ильяса-абы в парке, ни его вопросу, принял это как должное. Они вернулись ближе к танцплощадке, и Минька, оставаясь в тени, показал на кривляющегося в танце парня, возле которого невольно образовалось свободное пространство -- наверное, многие помнили вчерашнюю историю. -- Вон тот здоровый бугай в клетчатой рубашке,-- зло сказал Минька и скрылся в темной аллее. На миг представив тоненького Рашида рядом с таким верзилой, Ильяс застонал от возмущения и почувствовал, как его начинает мелко-мелко колотить озноб -- так случалось с ним всегда в молодые годы, когда он вступал в потасовку. Не отрывая глаз, он наблюдал за парнем в грязной ковбойке -- боялся потерять его из виду. Через несколько минут Ильяс даже знал, как того звали, потому что патлатого блондина то и дело подбадривали дружки: "Давай, Ахмет, давай!" И Ахмет кривлялся как мог, да и девица рядом танцевала точно так же, хотя эти прыжки, вихляния, вульгарные телодвижения Ильяс вряд ли мог назвать танцем. Танцуя, Ахмет еще и курил, и успевал переговариваться со своими дружками, бранью он сыпал через слово. Как только смолкла музыка, не взглянув на свою партнершу, не то чтобы ее поблагодарить и отвести на место, Ахмет с дружками, которые точно так же пооставляли своих девушек посреди площадки, подошли к ограде покурить как раз напротив Ильяса, и он хорошо видел блондина, даже слышал его тяжелое сивушное дыхание. "Радар", игравший беспрерывно, сделал неожиданную паузу, последнюю, наверное, на сегодня, и Ильяс разглядывал разгоряченную молодежь, не выпуская из поля зрения патлатого блондина. Рядом с компанией вольнопоселенцев он увидел практикантов из мединститута, стоявших на постое у стариков Авдеевых,-- это они сегодня наложили шов на губу Рашида. Ребята были не одни, с девушками, но их Давлатов сразу не признал, хотя был уверен, что они местные. "Хоть бы эти архаровцы не задрались к врачам",-- едва успел подумать Ильяс, как "Радар" вновь загрохотал, и на площадке снова стали визжать, свистеть, улюлюкать,-- исполнялся самый модный шлягер сезона из репертуара "Лед Зеппелин". Ахмет, бросив недокуренную сигарету за ограду почти к ногам Давлатова, огляделся. Кругом уже лихо отплясывали, и выходило, что он остался без партнерши. Недолго думая, он потянул за руку девушку, стоявшую к нему спиной и разговаривавшую с практикантами. Он хотел увести ее танцевать силой, но девушка оказалась с характером: вырвав руку, она еще что-то сказала в ответ обидное. Ахмет тут же замахнулся на нее, но один из ребят перехватил его руку. Этот поступок так удивил поселенца, что он на миг растерялся и, заикаясь, заорал: -- Да я тебе сейчас... "Ну, этих ребят я тебе в обиду не дам",-- решил Ильяс и, отвлекая внимание Ахмета от студентов, крикнул из темноты: -- Ахмет, у нас девушек так не приглашают, сейчас я тебе покажу, как это делается... Голос из-за ограды на миг сбил с толку блондина, который подумал: "Свои, что ли, мужики разыгрывают?" А Ильяс, не теряя времени, в два шага одолел световой пятачок вокруг танцплощадки, одним движением легко подтянулся и перепрыгнул через ограду. Как только патлатый увидел перед собой Давлатова, он понял, что о розыгрыше не может быть и речи -- мужик незнакомый и глаза его горят странным огнем. Ахмет невольно попятился в страхе, и его правая рука потянулась к голенищу сапога, за которым он носил нож. Жест не остался незамеченным, и Ильяс ударил блондина в тот самый момент, когда тот уже вытащил нож. Ударил так, чтобы тяжесть удара пришлась на верхнюю губу. Удар получился такой страшной силы, что было слышно, как что-то хрустнуло и сломалось. Блондин проглотил свой крик, пролетел метра три и, раскинув руки, грохнулся навзничь. По цементу со скрежетом заскользил вылетевший из руки нож. -- Братва, на помощь, наших бьют! -- закричал истерично кто-то из дружков Ахмета, увидев, какой оборот приняло дело. Они попытались навалиться на Ильяса сзади, но не получилось -- в драку ввязались студенты. И, как по команде, местные ребята сцепились с поселенцами по всей площадке. Появление Давлатова-старшего на танцплощадке местные парни восприняли как укор, и даже самые тихие превратились в отчаянных драчунов, вмиг вспомнив все принятые от поселенцев унижения и оскорбления. Кто-то вскочил на эстраду и крикнул в микрофон: "Закройте вход, чтобы ни один гад не ушел!" Несколько поселенцев хотели вырваться с танцплощадки, пытались перелезть через ограду, но их сдергивали обратно. В самых горячих точках мелькала могучая фигура Ильяса; он знал: ослабь чуть напор -- и сегодняшний вечер кончится еще большей трагедией для молодых, понимал, что нужно поставить шпану на колени, дать почувствовать землякам силу единства, иначе жить селу под игом этой нечисти. Минут через двадцать всех поселенцев согнали в один угол, и Ильяс приказал им отдать ножи. Предосторожность оказалась не излишней -- холодного оружия набралось немало. Странная получилась картина в ночи: ограда, облепленная набежавшими невесть откуда местными людьми, площадка, разделенная на два лагеря, а между ними на заплеванном цементе -- ножи, финки, кастеты, куски велосипедной цепи. Ильяс в разорванной рубахе подошел к отобранному оружию и сказал: -- Я не знаю, в каких вы отношениях с властями и чем вы их задабриваете, что вам так вольготно живется у нас, но отныне вы так жить не будете. Сегодня вы сняли с моей души тяжелый грех. Клянусь, я хотел ночью облить бензином ваш вонючий барак и спалить вас всех живьем, как тараканов, как мразь, но получилось иначе, и вы получили еще один шанс жить по-людски. Попытайтесь его использовать, иначе я непременно сделаю то, что сегодня задумал. Оставьте село в покое... В ту же ночь Ильясу приснился сон... Часы у райкома отбили два часа пополуночи, когда, закончив дела, он возвращался от Авдеева. Улицы Степного были сонны и безлюдны,-- люди отдыхали перед новым трудовым днем,-- в редком окошке горел свет. Светилось окно и в спальне у Рашида. Хотя Ильяс был на ногах уже почти сутки, усталости он не чувствовал, его энергия требовала выхода сейчас, немедленно, отмщения жаждала его душа, и он уже собрался вызвать из дома напротив Миньку, чтобы вызнать о вчерашнем подробнее, как вдруг у него на веранде ярко вспыхнул свет, и из дома вышли двое в белых халатах и Кашфия. Ильяс торопливо спрятался за дерево. Проводив врачей до калитки, Кашфия, всхлипывая, направилась в дом, бормоча сквозь слезы: "Сын умирает, а его где-то носит..." От этих слов Ильяс до крови закусил руку. А тут один из врачей, выйдя за калитку, добавил: "Нужно срочно вызвать санитарный самолет из области, иначе может оказаться поздно, возможно..." -- и произнес непонятное для Ильяса слово, испугавшее его каким-то мрачным смыслом. Кровь ударила Ильясу в голову, он почувствовал, что теряет разум. Умирает Рашид, его единственный, долгожданный сын, а он не в силах помочь, защитить его... Все в мире вмиг перестало иметь для него цену, даже собственная жизнь. Если до этой минуты он еще сомневался, вправе ли чинить самосуд, то сейчас свои сомнения он воспринимал как трусость и нерешительность. "Пусть я буду преступником перед законом, чем трусом перед своей совестью. И люди, думаю, не осудят меня",-- твердил он в отчаянии и вдруг кинулся к сараю. Не включая света, нашарил в темноте две сорокалитровые канистры с бензином, что всегда держал про запас, и, не оглянувшись на дом, на огонек в окне сына, решительно двинулся к станции. Барак вольнопоселенцев стоял за железной дорогой, в низине, рядом с огородами железнодорожников, там когда-то жили строители первого элеватора. Так сложилось, что Степное расстраивалось, росло по другую сторону от путей. Ильяс шел не таясь, но и не желал встречи ни с кем из земляков, и потому станцию, которую знал не хуже собственного двора, обошел далеко стороной. Жизнь на станции не замирала и ночью -- уже вывозили зерно нового урожая, и работа кипела круглосуточно. Крюк получился изрядный, и время от времени он терял из виду огни барака, иногда ему даже казалось, что барак весь погрузился в сон. От убогого жилья издалека несло застоявшимся запахом дешевого вина, густым табачным дымом, воняло помойкой. Над входной дверью сонного барака горела голая пятисотваттная лампочка, отбрасывая наземь яркое светлое пятно, за которым чернела густая сентябрьская темнота. Входная дверь была распахнута настежь, да она, наверное, никогда и не закрывалась. Ильяс, не таясь, обошел строение. Старый деревянный барак был еще крепок, хотя заметно осел -- фундамент подвел, так ведь и строили его когда-то для временного пользования, а сгодился и через десятки лет. На почти вросших в землю окнах стояли рамами тяжелые, ржавые металлические решетки; решетка оказалась даже в торцевом коридорном окне. "Хорошо..." -- зло и спокойно подумал Ильяс. Тяжелой, из лиственницы, входной двери полвека ничуть не повредили, как ни старайся -- не вышибить. В световом пятачке Ильяс увидел грубый стол, сколоченный из досок; наверное, в ожидании танцев после работы здесь резались в карты. Стол был сколочен неумело, на скорую руку, ударь покрепче -- рассыплется. "Сгодится подпереть дверь",-- решил Ильяс и одним ударом ноги развалил стол. -- Вот и все, отгадились,-- сказал он, закончив осмотр, и начал с торца обливать стены бензином. Делать это из канистры с узким горлом было неудобно, и он пожалел, что не догадался найти какое-нибудь ведро или банку побольше. Первая канистра кончилась на удивление быстро, он не облил и трети барака, и со второй он обходился куда экономнее. Дойдя до входа, Ильяс закрыл дверь, подперев ее досками стола, и оглядел строение еще раз, потом, подумав, оставшейся доской обрубил электрические провода, ведущие к дому, и барак сразу погрузился в кромешную тьму. "Полный порядок",-- решил Ильяс и торопливо закурил. Сделав затяжку, боясь, что передумает, бросил папиросу на стену барака. Пламя лизнуло нижние венцы и змейкой побежало по бензину вверх, а дальше с быстротой молнии устремилось за угол, в торец здания, и там стена занялась огнем вся сразу -- на нее Ильяс вылил треть канистры. Заполыхала и вся задняя часть дома, но горела она слабее, огонь еще не тронул окна. Багровые отсветы вдруг высветили на миг голые стены темных комнат, но никто не проснулся. И только когда с треском раскололось в огне какое-то окно на задах, которого Ильяс не видел, раздался раздирающий душу крик: "Горим!" И сразу за стенами, как по команде, затопали, загрохотали, истерично завизжали, как на танцплощадке, стали бить изнутри стекла и выламывать решетки; он слышал, как остервенело навалились на дверь. Мат, сплошной мат, ни одного человеческого слова не долетало до стоявшего на границе света и тьмы Давлатова,-- и последние-то слова в жизни у них были погаными. В какую-то минуту Ильясу показалось, что крикни кто-нибудь из них: "Мама!" -- и он убрал бы доски, подпиравшие дверь. Уже занялась крыша, и сполохи огня, наверное, были видны далеко на станции и в поселке. Старая шиферная крыша, раскаляясь добела, трещала и взрывалась, и осколки от нее разлетались во все стороны, даже к ногам Ильяса. Во всех окнах метались обезумевшие от страха люди, выламывавшие чем попало решетки, но раньше все делали на совесть, даже временное, и старое железо не поддавалось, да к нему, пожалуй, уже и притронуться было нельзя. И вдруг, как по команде, все лица в фасадных окнах пропали, огонь рвался через окна в комнаты, и ему помогал легкий утренний ветерок, всегда гулявший в низине... Поселок спал крепким предрассветным сном, но огонь со станции увидели грузчики, возившиеся у последнего вагона с зерном. -- Смотри, пожар, кажется, у поселенцев,-- сказал кто-то, первым заметивший огненное зарево. -- Допились,-- равнодушно ответил другой, словно иного исхода и не предполагал. А третий, прикрывая зевок, зло добавил: -- Грех, но я бы спасибо сказал тому, кто подпалил эту нечисть. А пламя все полыхало, крыша трещала, что-то ухало на чердаке, лопался и стрелял раскаленный шифер, стены сыпали в небо тысячи искр. Оттого, что здание изнутри основательно сотрясали, иногда казалось, что деревянный барак взрывается снопами искр только от крика и воя в коридоре. Огонь набирал силу, и теперь не только отсветы, но и жар доставал Ильяса, и он невольно отодвигался в темень, как бы отступая. Неожиданно рядом с ним появилась парочка - совсем молодые, как Рашид, наверное, бродили здесь, у пруда. Они возникли незаметно, словно материализовались из тьмы, и, взявшись за руки, молча стояли рядом с Ильясом, все видели, все слышали. Издали они казались сообщниками. Заметил огонь и дежурный по станции. Пожарной команды в Степном не было отродясь, хотя пожарный офицер и числился в штате районной милиции, занимающей двухэтажный особняк, но телефон главного пожарника молчал. Поскольку дежурный находился "при исполнении", он побежал на грузовой двор, где мужики отряхивали с себя пыль и собирались где-нибудь залечь покемарить до прихода следующей смены. Сообщение дежурного грузчики встретили без энтузиазма, сказав, что поселенцы, наверное, палят костер, а может, у них праздник свой, или еще указ какой хороший для них вышел, или вновь послабление, льготы для них объявили какие. Один даже что-то насчет огнепоклонников выдал. Но дежурный оказался человеком настырным, заставил их разобрать инструмент на пожарном щите пакгауза, и все трое грузчиков -- один с топором, болтающемся на топорище, другой с красным ведерком, а третий с багром,-- побежали мелкой трусцой, пока видел начальник, в темноту, в сторону огородов, к пожару. А сам дежурный, не имевший права оставлять пост, побежал быстро, насколько позволяли ему живот и одышка, на станцию, к телефону, в надежде дозвониться до кого-нибудь из районного начальства. И вдруг среди истошных криков ужаса неожиданно раздался счастливый, радостный, отчего вроде стихли на миг крики в бараке, а затем еще один, ошалелый от восторга, голос. Потом все стихло, только слышалось, как трещали стены, ревел огонь, лопались стекла, скрипели, корежась, балки крыши, готовой вот-вот обвалиться. И тут на свет, к фасаду, медленно начали собираться погорельцы -- обожженные, ободранные, в копоти, саже, грязи. Кто босиком, кто в майке, кто в рубашке, а кто и одетый -- наверное, свалился пьяным, не раздеваясь, как пришел. А один здоровенный детина прижимал к голой волосатой груди не закрытый на застежки чемодан. Первые, объявившиеся во дворе барака, самые здоровые и нахрапистые, оказались в порезах и ссадинах: в двух окнах, где удалось выломать решетки, они топтали и давили слабых и воевали между собой, и без крови не обошлось. Те, что похлипче, отделались легче -- они выбрались из барака последними. Они стояли в свете полыхающего огня молча, друг против друга, как две армии, два мира, две стихии. Рядом с Ильясом и молодыми появились грузчики с пожарным инвентарем, который они и не собирались пускать в ход; только тот, что с багром, вдруг шепотом слышным за версту, сказал товарищу: -- Подпалили, брат, точно подпалили... Но это было ясно и без него: барак еще не осел, и две тяжелые полуобгоревшие доски от стола продолжали подпирать дверь. Так они и стояли молча, как люди с разных планет, и нечего им было сказать друг другу. И в этот самый момент с грохотом обвалилась крыша, рассыпались стены, взметнув в темноту мириады искр, ослепив на время ярко вспыхнувшим пламенем собравшихся во дворе. Одна балка, отлетев далеко, рассыпая искры вокруг, вдруг упала прямо на Ильяса,-- и он проснулся... Ильяс невольно принюхался к рукам -- они вроде пахли бензином. Тяжело соображая, не отделяя сна от яви, он быстро вышел во двор и по крутой лестнице поднялся на высокий сеновал. Далеко, рядом с огородами за станцией, он увидел редкие огни мирно спящего барака вольнопоселенцев. Он невольно присел, не находя в себе сил спуститься на землю, и долго-долго смотрел на бледные огни в низине... Однажды, в минуты откровенности, что случалось очень редко, отец рассказал сыну об этом сне -- о том, как чуть не стал душегубом -- из-за него, своего единственного... ...Воспоминания о доме увели Рашида от настойчивой потребности копаться в себе. Возвращаться в чайхану не хотелось, о салате аччик-чучук, которым собирался порадовать товарищей, он забыл. Мысли кружили вокруг отца, и возникали такие неожиданные сравнения и параллели, что он сам себе удивлялся. Он лихорадочно перебирал в памяти тех, с кем ему приходилось работать,-- начальников, больших и маленьких, и рядовых, и с какой бы меркой не подходил к людям, с которыми сталкивался в работе и в жизни, сравнивая и стараясь быть объективным, понял сейчас, насколько большей жизненной силой и стойкостью обладает его отец. Рашид, конечно, отдавал должное многим, с кем сравнивал отца, но, при всех их способностях и талантах, положение их часто зависело от каких-то обстоятельств, чьего-то звонка -- покровительственного или, наоборот, уничтожающего, от вакансий и реформ, от случая и удачи. А отец, малограмотный мужик, казалось, жил вне времени и обстоятельств, надеясь только на свой разум, трудолюбие и колоссальную, прямо-таки нечеловеческую работоспособность. Когда-то он мог прокормить семью только алмазным стеклорезом, но никогда не делал на него ставку. Во всем огромном Степном только он и Авдеев забивали теперь крупный рогатый скот, свиней, баранов, а в казахских аулах -- лошадей и верблюдов. Это сказать легко: забить скот, стачать сапоги, свалять валенки,-- перевелись уже настоящие мастера. Как только упадет снег и ударят первые морозы, на месяц вперед записывались люди в очередь к отцу с Авдеевым, чтобы забили кабана. Опалить щетину так, чтобы кожица стала мягкой, розовой, чистой, да красиво разделать, чтобы мясо было без крови,-- ох какое умение и знание нужно. Только занимаясь этим, они с Авдеевым могли быть всегда со свежатиной, не утруждая себя разведением скота. Но нет, на чужое они не рассчитывали, хотя и брали за свою работу и натурой, и деньгами, как испокон веку заведено на селе, а скота у них водилось не меньше, чем в лучших подворьях Степного. Клали они с Авдеевым и печи: и русские, и "голландки", и немецкие "утермарки". Одевали их в жестяные короба, обкладывали изразцами и кафелем -- по-всякому, как хотел заказчик, и даже камины в последние годы наладились делать для интеллигенции села -- и эта мода дошла до некогда захудалого и бедного Степного. И тут не знали они конкуренции. Молодыми отец с Авдеевым копали колодцы по всей округе -- трудная, опасная, рискованная работа, ведь воду еще и почувствовать надо, и найти, но платили за это хорошо. Была у них и постоянная работа на грузовом дворе станции, упраздни которую, они легко, без душевного разлада перешли бы к другой. В силу своего положения они не могли влиять на общественную жизнь села, хотя, будь такие люди у власти, вряд ли в Степном были бы непролазные улицы, запущенный парк или обшарпанные присутственные места и школа-развалюха. Но все, что находилось в пределах их влияния, отличалось особой метой хозяйственности, рачительности, надежности. Взять хотя бы дом -- вряд ли какое казенное здание райцентра могло потягаться по архитектуре и планировке с домом Давлатовых. А цветов таких, как у них во дворе, не было ни в районном саду, ни в райкомовском палисаднике. За телушками от коровы, которую привез отец из Прибалтики, приезжали даже из окрестных колхозов, а Авдеев прихватил тогда же породистую брюхатую беконную свиноматку -- невиданное для оренбургских мест диво. Авдеев первым и наладился в Степном коптить окорока. Да что там дом, сад, скот,-- у них только кошки с собаками не были породистыми. Думая об отце, Рашид никогда не разделял его с Авдеевым -- они словно срослись в своих стремлениях и целях, дополняя один другого. Подкашивали их, и подкашивали не раз, и под корень, как иногда казалось. Когда, например, запретили отдавать сено наемным сборщикам, работавшим на паях. Чья-то идея, рожденная в кабинетах, на бумаге казалась благом: больше, мол, у колхоза сена будет. Да на деле вышло обратное -- хозяйства и вовсе без сена остались. Прежде чем шкуру медведя делить, ее сначала добыть следует. Сенокос -- время горячее, скорое, недели две-три от силы, не скосил в срок -- пропала трава от солнца да ветра степного. А где столько рук взять, да чтоб работали от зари до зари? И получилось, что добра от благих директив -- ни себе, ни людям, бумажная прибыль бедой обернулась. Но выстояли отец и Авдеев и тогда. Выстояли и когда в конце пятидесятых подчистую вокруг вывели личные хозяйства, когда бабы в Степном, стоя у мясных ларьков, судачили: "Опять мясо из города завезли -- чем мужиков-то кормить сегодня?.." Рашиду казалось, что нет дела, которого не могли бы осилить отец с Авдеевым,-- только разреши, не стой у них над душой, не учи, не погоняй. Такой жизненной силы, крепости, уверенности в собственных силах не хватает нынешним мужчинам, из-под которых, кажется, только выдерни служебный стул -- и нет человека, пропал, испарился, вроде как и не существовал вовсе... Мысли об отце, казалось, придали Рашиду сил; он даже не заметил, как быстро пролетело в раздумьях время. Солнце, поднявшееся в зенит, струило ровное и покойное тепло, и все живое на земле, в кустах, в траве выползло в этот час под его живительные лучи. И сам Давлатов, словно подсолнух, тянул к нему желтое, осунувшееся бородатое лицо, как бы ища в нем исцеления. О болезни он уже не думал -- не то чтобы стал равнодушен к своему здоровью, а просто после посещения Салиха-ака пришла уверенность, что все наладится, нужно только исправно принимать отвар Куддуса-бобо и запивать его свежими яйцами. Лечатся верой, как сказал кто-то из древних, а вера у него появилась. Вспомнив, что собирался помочь поварам, Рашид направился к чайхане. Дружба с Фатхуллой и Баходыром пошла на пользу, и если он неспособен приготовить плов для свадьбы или на большую компанию, то уж на десять человек -- вполне. И аччик-чучук у него получается отменный. Баходыр приятно удивился предложению Рашида помочь и тут же подал ему свой нож, который на хлопке, как и Салих-ака, носил с утра до вечера на поясе. -- Значит, дело пошло на поправку, если остренького захотелось,-- сказал он, улыбаясь, и исчез в кладовке -- вот-вот появятся во дворе хлопкоробы, а обед еще не готов. Рашид вынул нож из ножен, попробовал лезвие -- острое, хоть брейся, особая сталь, сделанная чустскими умельцами,-- и решил, что когда будет в тех краях, в Намангане, в командировке, обязательно заедет в Чуст и купит отцу с Авдеевым в подарок по узбекскому ножу. Работа спорилась: лук отлетал тонкими кольцами и пышная горка росла на глазах в большом эмалированном тазу. Рашид не заметил, как, увлеченный делом, начал что-то потихоньку напевать. -- Смотри-ка, запел,-- Баходыр кивнул головой в его сторону и подмигнул Самату. А Рашид все вспоминал дом, друзей, родных... Два года не видел он отца. Как он там? Чем занят? Наверное, в Степном уже выпал снег и вовсю хозяйничает зима, а отец с матерью вяжут дома веники... -- Ве-ни-ки,-- произнес он нараспев, и перед глазами встала неоглядная заречная степь, та, что по весне полыхает тюльпанами. Овраги, уходящие в казахские степи на десятки километров, заросли густой колючей чилигой, да и сама степь то тут, то там зеленеет огромными островами цепкого неприхотливого кустарника. "Вернусь домой в Ташкент, приглашу отца на недельку погостить",-- подумал Рашид, почувствовав, как соскучился по нему, как не хватает его в нелегкие минуты. Он представил, как встретит отца на вокзале, нагруженного, по обыкновению, коробками, чемоданами, свертками, и вдруг почувствовал, как густо запахло паленым. Обернувшись, увидел, что Самат, прибрав во дворе перед обедом, жжет мусор,-- наверное, в огонь попал кусок бараньей кожи с шерстью. Запах паленого напомнил ему случай на базаре, показавшийся тогда нелепым... Когда отец приехал к нему в Ташкент в первый раз, Рашид был холост, жил на частной квартире и учился на вечернем отделении института. Перво-наперво он повез отца в старый город -- показать знаменитый базар Эски-джува и парк Пушкина, находящийся рядом, где уже много лет подряд устраивались татарские сабантуи. Отправляясь на базар, Рашид подгадал так, чтобы к обеду попасть в переулки и тупики, где дымятся шашлычные мангалы, кипят медные самовары, торгуют горячей, только что из тандыра, самсой, продают парную баранину, дымящуюся печенку, говяжьи языки, вычищенную требуху, бараньи кишки для хасыпа, палевые говяжьи ноги для холодца и многое другое. Когда он отыскал подходящий мангал, где жарили шашлык из бараньих ребрышек, и они уже расположились тут же за низеньким столиком, отец вдруг поднялся и, ничего не сказав, метнулся сквозь толчею к противоположной стороне переулка, где у стен в тени расположились продавцы со своим товаром. Рашид не успел опомниться, как отец вернулся с сеткой, где лежали четыре бараньи головы -- две черные, две белые. Баранов, видно,