Рауль Мир-Хайдаров. Жар-птица --------------------------------------------------------------- © Copyright Рауль Мир-Хайдаров WWW: http://www.mraul.nm.ru/index1.htm Ў http://www.mraul.nm.ru/index1.htm Email: mraul61@hotmail.com Date: 28 Sep 2005 Повесть представлена в авторской редакции --------------------------------------------------------------- "Умер Толя Чипигин". Нуриев трижды перечитал текст, не вникая в страшный смысл слов. Рассыльный, доставивший заполночь срочную телеграмму, удивленно смотрел на спокойное лицо Нуриева и в какой-то момент засомневался, не напутал ли он чего... Но адресат взял протянутую ручку и расписался в квитанции. -- Что случилось, Раф? -- спросила спросонок жена из спальни. -- Поздравительную телеграмму принесли,-- ответил он равнодушно. У него вчера и впрямь был день рождения. -- О господи, юбиляр в возрасте Христа,-- с иронией сказала жена, устраиваясь поудобнее. Заскрипели пружины старой кровати, которую давно следовало бы сменить. Тридцать три -- дата средняя, несолидная, да и особых успехов ко дню рождения не было, потому дома его и не отмечали. Жена поутру приготовила завтрак, достала свежую сорочку, шепнула за столом "поздравляю" и чмокнула Нуриева в тщательно выбритую щеку. Правда, на работе это стало поводом для небольшого застолья в обеденный перерыв, который затянулся часа на три, а позже всерьез уже никто и не работал: мужчины разбрелись по отделам играть в шахматы, а женщины чаевничали до конца рабочего дня... Нуриев с телеграммой в руках зачем-то зашел в туалет, машинально спустил в бачке воду, а потом долго сидел на краешке щербатой ванны тесного совмещенного санузла. Из открытой спальни слышалось не по-женски тяжелое, с присвистом, сонное дыхание уставшей за долгий день жены. Нуриев потихоньку прошел на кухню, включил свет. "Наверное, в таких случаях следует что-то делать",-- подумал он. Но ничего путного, благородного в голову не приходило, и от бессилия памяти ему стало стыдно. В голове мелькало что-то книжное, киношное, отчего становилось еще муторнее. "Дожить до тридцати трех, стать отцом двоих детей, вступить во вторую половину жизни и не знать, что сказать вслед безвременно ушедшему товарищу..." -- упрекнул он себя. И вдруг пришло спасительное, всплыло, словно кадр из фильма,-- помянуть... помянуть! Нуриев достал из холодильника початую бутылку водки и, налив стакан почти до краев, как когда-то наливал Толян, выпил залпом, как пили они давно, у себя в Мартуке, когда им вообще-то пить еще не следовало. Но его мучила и другая мысль. Почему его уведомили о смерти Чипигина, кто отбил телеграмму? Ну, второе, пожалуй, было ясно: адрес недавно полученной квартиры мог быть только у матери. Но зачем извещать о смерти Чипигина? Ведь столько лет уже ничто их не связывает, далеко разошлись их дороги, да и не виделись они уже лет десять. Можно было, наверное, написать об этом скорбном факте в письме. Ну вспомнил бы Нуриев друга детства, школьного товарища, погрустил бы -- не без этого... А телеграмма, она же к чему-то обязывала, требовала каких-то действий. Сонливость, одолевавшая его еще несколько минут назад, пропала, несмотря на выпитое днем и опорожненный сейчас стакан, голова стала удивительно ясной. Он прикрыл дверь спальни, зашел в комнату к сыновьям. Мальчики спали беспокойно, как и мать, разбросав во сне руки, сбив одеяла. Пока Нуриев поправлял подушки и прикрывал худые загорелые ноги сыновей легким одеялом, его неожиданно осенило: "Конечно, телеграфировала мать. Для матери мои друзья остаются друзьями в любом случае, даже если между нами годы размолвок, если и разошлись наши пути-дороги, даже если мы и стали совершенно чужими. В памяти матерей мы остаемся неразлучными друзьями, как в давние-давние отроческие годы... оттого и телеграмма". Но эта догадка ничуть не успокоила Нуриева. Наоборот. Почему она просила приехать на похороны (а иначе телеграмму он расценивать не мог)? Вообще-то Нуриев понимал, почему мать послала ему "срочную", и оттого сник еще больше. Конечно, он много лет не был дома, мать не видел, да и с друзьями давно не встречался. А ведь их троица, "три мушкетера", была в Мартуке на виду -- какое им прочили будущее! Как они дружили -- дай бог всякому познать в отрочестве силу и притягательность такой дружбы! Но ведь прошло, пронеслось золотое времечко, улеглась боль, смирилась душа с потерями, даже не верится теперь, что когда-то проклял он с юношеской неистовостью закадычного дружка -- Ленечку. Так зачем это знать матери, у которой, наверное, забот невпроворот? Проверяет, не закаменел ли сердцем в далеком столичном городе сын, а проверка-то -- страшнее не придумать: Толик Чипигин. Эх, мать! Навидалась, поди, похорон в Мартуке, где не дождались старики деток дорогих в скорбный день, вот и вызвала на чужую панихиду. Последняя догадка была страшной, и Нуриев к утру твердо сказал себе: "Еду". Сказать, душой решиться -- еще не все. Повязан взрослый человек по рукам и ногам: работа, жена, дети, семейный бюджет... А если сидишь на зарплате в сто пятьдесят, кормишь двух ребятишек, тут самые святые порывы души осуществить нелегко. И совершая в общем-то благородное дело, он выглядел далеко не благородным в глазах администрации, когда выклянчивал недельный отпуск без содержания по телеграмме, не заверенной врачом. Вдобавок неожиданная поездка пробивала брешь в семейном бюджете, и в глазах жены он выглядел уж совсем бесчеловечным, ибо мечта о долгожданном отпуске в местном пансионате становилась для них почти иллюзорной. В общем, выслушав немало упреков и на работе, и дома, Нуриев в тот же день к обеду улетел в родные края. До Мартука, крупного районного центра, из города пришлось добираться еще два часа автобусом. Прямо с автостанции с дорожной сумкой в руках Нуриев пошел к Чипигиным. Райцентр в последние десять лет сильно разросся. Чипигины, как и Нуриевы, были старожилами Мартука, и поэтому дома их сейчас оказались в центре поселка. Двор Чипигиных -- рядом с кинотеатром, где мать Толика, тетя Маша, работала билетером. Тогда им казалось, что нет на свете лучше ее должности: каждый день можно смотреть кино! Бесплатно! Вечерело. Возле кинотеатра толпился народ, а во дворе у Чипигиных было безлюдно. Нуриев с сожалением подумал, что опоздал. У пустой собачьей конуры стояла грязная табуретка, и Нуриев, ничего не соображая, присел, сразу почувствовав, что устал. Прислонившись спиной к шершавому стволу старого карагача, к которому, судя по ободранной внизу коре, привязывали собаку, он с грустной нежностью оглядывал знакомый двор, который некогда знал не хуже своего. -- Рафаэль! Рафаэль! -- раздалось вдруг за спиной. От калитки к нему спешила старая грузная женщина. Столкнувшись с этой женщиной где-нибудь на улице, он вряд ли узнал бы в ней мать своего друга. Они обнялись, и она долго плакала на его плече и что-то говорила сквозь слезы, но Нуриев ничего не слышал, мысли его унеслись далеко-далеко, в то время, когда этот могучий карагач был тонким, беззащитным саженцем, эта женщина -- молодой, красивой и острой на язык билетершей, а он сам -- юным и беззаботным, и когда вся жизнь, казалось, еще впереди. Вытерев глаза платком, тетя Маша сказала тусклым голосом: -- Успел, успел... И видя растерянное лицо Нуриева, добавила: -- Похороны завтра утром. В десять. Ждем дочку из Алма-Аты. Люсю-то помнишь? Рафаэль кивнул, припоминая, что у Толика действительно была старшая сестра. -- Хочешь увидеть его? -- спросила неожиданно тетя Маша. -- Да, конечно,-- как-то торопливо, без подобающей минуте скорбности ответил Нуриев, хотя этого ему совсем не хотелось. В центре комнаты, мало изменившейся с тех пор, как он здесь бывал, на том самом столе, где "три мушкетера" резались когда-то в карты, стоял некрашеный гроб из свежеструганных досок. Книжное, киношное восприятие смерти продолжало довлеть над Рафаэлем, и он машинально припомнил высокие, роскошные, лакированные гробы из западных фильмов, и оттого гроб Чипигина показался ему нелепым. Он почему-то напоминал деревянный балконный пенал для цветов. В зале стоял душный полумрак, окна были занавешены, только у старых икон в передних углах комнаты, жарко коптя, оплывали свечи. Тетя Маша откинула марлю, прикрывавшую лицо сына. И в тот же миг Рафаэль закрыл глаза. Он не видел Чипигина десять лет, знал, что в тюрьме его дважды крепко избивали, и от этих побоев у него на лице остались следы. Но он не желал этого видеть. Он хотел, чтобы Толик остался в его памяти таким, каким он его знал... Мать словно и не ждала его, но видно было: приезду сына обрадовалась. Просидели они за самоваром на летней веранде допоздна. Разговор шел о Чипигине. Даже о внуках она справилась вскользь. Рассказывая о Толике, она потихоньку плакала, часто вытирая краешком платка блеклые старушечьи глаза. "Пожалуй, о нем она знает больше, чем обо мне",-- думал Рафаэль, внимательно слушая мать. Немудрено. Толика она знала с детских лет, вырос тот у нее на глазах, бывал ежедневно у них дома, да и последующая его жизнь не была тайной. В маленьких местечках все на виду, хочешь утаить -- не утаишь, а Чипигин, тот не таился, жил нараспашку. К тому же работала мать всю жизнь нянечкой в больнице, куда все слухи рано или поздно стекались. -- Бедный Толя, бедный Толя,-- горестно прерывала рассказ мать, и Рафаэль только молча кивал головой, соглашаясь с ней. -- И умер-то от болезни, от которой сейчас не умирают, от ангины. В последнее время шоферил, изредка помогал мне: то угля подвезет, то удобрений на огород, то глины -- дом подмазать. Я тут же самовар ставлю, пока он разгружается, значит. С детства любил он у нас чаевничать. Так вот, раздобыл, значит, Толик для механиков нашего пивзавода какую-то важную железку, денег за услугу брать не стал. Те на радостях да в благодарность и предложили ему целую неделю бесплатно пить отборное пиво в подвалах, к которым, кроме районного начальства и гостей сверху, никого не подпускают. Пиво-то ледяное. Привезли его ночью в больницу с высокой температурой. А к обеду он скончался. Уже по дороге домой я тебе телеграмму послала... Среди ночи Рафаэль неожиданно проснулся, долго ворочался с боку на бок. Он потихоньку встал, оделся, стараясь не шуметь, вышел во двор. Ночь шла на убыль. Не замечая ночной прохлады, сшибая росу с одичавших роз и давно отцветшей сирени, он выбрался на улицу. Нуриев решил пройтись по безлюдной главной улице села. Он неспешно шел вдоль сонных дворов, припоминая их хозяев. И память вдруг сама вернулась к той яркой, незабываемой поре детства, когда у него еще была кличка Мушкетер. В детстве их было трое -- неразлучных друзей. Знали они друг друга с малолетства, а сошлись, кажется, школьниками. В году пятьдесят пятом на берегу речки Илек, возле казахского аула Жанатан построили пионерский лагерь, который служит детворе и по сей день, потому что строили его с любовью, добротно, с верой в долгую и крепкую жизнь. В том пионерлагере Чипига, самый отчаянный из троицы, бесстрашно шарил в реке по рачьим норам. Ловили раков ночью, тайно, с помощью керосинового фонаря или факела. Факельщиком всегда был Ленечка, называвший себя жрецом огня, а Рафаэль таскал ведро. Часто, кроме раков, Чипига ловил сонных, жирных налимов -- тогда река еще была богата ими. Раков варили здесь же, на берегу,-- дело быстрое. Иногда на такие полуночные трапезы они приглашали девчонок, клятвенно заверявших, что не выдадут тайны ночных вылазок. Девчонки днем охотно соглашались, но, когда наступала ночь, ребята тщетно вызывали их условными сигналами: избранницы то ли не могли разорвать сладких пут сна, то ли оказывались отчаянными трусихами. Пройти, крадучись, по территории лагеря, пробежать сквозь черноту мрачного, шелестевшего каждым листком леса к темной реке, где в затонах глухо плескалась крупная рыба, было выше их сил, хотя посидеть у огня и отведать раков им очень хотелось. Там же в лагере трое друзей получили от физрука прозвище -- "три мушкетера". Физрук был неистощим на выдумки: организовывал рыцарские турниры, поединки фехтовальщиков с выбыванием. Их троица всегда выходила в финал. В Мартуке выросло несколько пятиборцев международного класса, и Нуриев, натыкаясь на фамилии земляков в газетах, всегда вспоминал пионерский костер в ночи и глухой голос физрука, бывшего фронтового разведчика, рассказывавшего легенду об офицере, доставившем в штаб пакет чрезвычайной важности. Чтобы выполнить задание, офицеру пришлось скакать на коне, стрелять, фехтовать, плыть, бежать -- словом, преодолевать множество преград. Легендой, романтическим ореолом литературных героев он приобщал бледных, плохо кормленных тонконогих мальчишек послевоенных лет к спорту, к самосовершенствованию... "Придет ли физрук на похороны?" -- мелькнула вдруг мысль у Нуриева. Наверное, компания могла распасться или, наоборот, увеличиться: уж очень многие набивались к ним в друзья-приятели. Но тогда, по малолетству, им это очень льстило. Три мушкетера... Учились все трое на хорошо, правда, приходилось Нуриеву труднее: он был на год старше и учился классом выше. При случае он всегда помогал Чипигину и Солнцеву. Сафура-апай и тогда работала в больнице из-за какой-то неистовой любви к больным. Врачей она обожала: впрочем, и они за преданность медицине платили ей тем же. Разговоры дома постоянно были о больнице, поликлинике, врачах, операциях... И конечно же, она хотела видеть единственного сына только врачом. Для такой мечты были свои основания: в школе сын шел на золотую медаль, медицинский институт находился рядом, в Актюбинске. Самому Нуриеву из всей интеллигенции Мартука врачи нравились более всего: была в них какая-то притягательная сила, он даже подражал в мелочах молодому хирургу Аману Дарбаеву. Об операциях Дарбаева много говорили, его приглашали в лучшие клиники Алма-Аты. Дарбаев, местный, из Мартука, жил со своими стариками, которые ни на какие столичные блага не променяли бы степь. Кажется, тогда же, во времена волнений, связанных с взрослением, надеждами, мечтами, было окончательно решено, что Рафаэль станет врачом. Об этом он, разумеется, сказал товарищам. Те, особенно не раздумывая, тоже изъявили желание стать медиками. Врачей в Мартуке уважали, даже самых молодых величали по имени-отчеству, так что выбор этой профессии одобрил бы каждый -- хоть учителя, хоть родители. А заманчивее всего было то, что несколько лет они будут жить в Актюбинске вместе и, быть может, получать повышенную стипендию. Она казалась им громадной -- аж дух захватывало. В девятом классе они уже ходили на танцы, зимой -- в районный дом культуры, летом -- в парк. В тот год впервые в Мартуке на танцах играл эстрадный оркестр. Организовал оркестр при доме культуры врач-терапевт Виктор Александрович Будко. Танцы редко обходились без драк, особенно свирепствовали ребята из училища механизаторов. Ребятам из училища "мушкетеры" казались чистоплюями, маменькиными сынками: всем было известно, что они готовятся поступать в медицинский институт. Особенно не нравилось механизаторам то, что они держатся как братья. То ли проверяя их дружбу, то ли вымещая на них злобу, будущие механизаторы постоянно цапались с "мушкетерами". "Тройка" поначалу уходила от драк. Но стычка была неминуемой, и "мушкетеры" готовились к ней. Самый отчаянный драчун Мартука Альтаф Закиров, одноклассник Нуриева по прозвищу Торпеда, зная, что "мушкетеры" сшибутся с "ремеслухой", предложил ребятам несколько уроков рукопашного боя. Альтаф заверил, что, если "мушкетерам" придется худо, он непременно вмешается в драку на их стороне. Торпеда слов на ветер не бросал, друзья знали это. Уроки Альтафа день ото дня придавали им все большую уверенность в собственных силах. Вечный троечник, Закиров обладал незаурядным талантом: режиссера, тренера, каскадера. В Мартуке о самбо, каратэ, джиу-джитсу, дзюдо только слышали, а Торпеда уже имел о них достаточное представление. "Вам легче втроем",-- внушал он и учил "мушкетеров" тактике групповой обороны, в нужный момент переходившей в стремительное нападение. Он научил их молниеносным подсечкам, ударам в солнечное сплетение, ударам головой -- "на калган", по его выражению. Драться, конечно, "мушкетерам" пришлось не раз и не два, и не всегда с "ремеслухой"; но они ни разу не дрогнули, не побежали, никто не подвел товарища, и это еще больше сблизило их. В Мартуке с самой весны мальчишки сутками просиживают на улице. И в последнее школьное лето ночи напролет "мушкетеры" сидели у кого-нибудь во дворе, строили самые невероятные планы, а утром бежали на станцию разгружать вагоны: подряды устраивал им отец Чипиги. А ночью опять разговоры, планы, мечты... Нуриев еще никого не хоронил. Чипига был первой, горькой утратой, коснувшейся его. Утром он взял в сарае две лопаты и направился к русскому кладбищу. По дороге повстречался с матерью: Сафура-апай возвращалась с дальнего пастбища, сегодня был ее черед выгонять коров. Узнав, что сын идет на похороны, вернула его домой, объяснила, что у русских хоронят не так, как у татар: могилу роют могильщики, а не всем миром, как принято у мусульман. Когда к десяти Нуриев подошел к дому Чипигиных, во дворе и в переулке было многолюдно. Едва он миновал калитку, какая-то тетка подхватила его под руку и торопливо повела в дом, на ходу расталкивая людей и неизвестно кому объясняя: "Толика дружочек, дружочек Толика... Издалека приехал... " Войти в дом не успели: выносили... Едва появился в низкой двери край открытого гроба, тетка глазами показала Нуриеву, что Рафаэлю следует поддержать его: видимо, так было кем-то решено, и толстый незнакомый мужчина без слов уступил ему свое место. К машине, устланной потертым красным ковром, в которой уже голосили старухи, гроб несли медленно, сквозь неожиданно начавшийся во дворе плач и причитания. Нуриев заметил: гроб несет и сильно постаревший Альтаф. Машина медленно тронулась, и неожиданно для Нуриева заиграл не совсем в лад духовой оркестр. Так, под траурные марши, заглушавшие плач и стенания старух, они дошагали до заовражного кладбища. У могилы, показавшейся Нуриеву огромной, стоял дряхлый поп. Риза на нем висела, как на колу. "Жив еще батюшка",-- почему-то обрадовано подумал Нуриев. К ногам попа и опустили гроб. Когда батюшка начал осенять крестом покойника, плач и причитания разом стихли. Нуриев стоял в плотной толпе, близко к могиле, не отрывая глаз от гроба, и вслушивался в слабый голос старика. Вдруг кто-то положил ему на плечо тяжелую руку и прошептал на ухо: -- Здравствуй, Раф! Нуриев, узнавший голос Солнцева, хотел было скинуть руку с плеча, но, к счастью, успел сообразить, что сейчас не время и не место сводить личные счеты, а уж по отношению к мертвому Чипиге это было бы полным свинством. Так они и стояли вместе, и всем казалось, что Ленечка утешает друга, прилетевшего издалека. А у Нуриева только теперь шевельнулось что-то в душе; дошло до него, что хоронят не только друга, но и часть его жизни, к которой возврата нет, и не было ему сейчас дела до Солнцева. Нуриев плохо помнил, как помогал опускать гроб, как сбрасывал тяжелой грабаркой землю, глухо ударявшуюся о деревянную крышку. Очнулся; увидел Альтафа, вешавшего на свежевыкрашенный крест на могиле Толика рулевое колесо. Альтаф, перехватив удивленный взгляд Нуриева, сказал: -- Он был шофером и хорошим человеком. Ну, идемте, ребята, помянем... Закиров обнял за плечи Рафа и Ленечку, и втроем они медленно пошли с кладбища. Стол для них был накрыт отдельно в глубине двора, на огороде. Хотя и выпивки, и закуски на столе было предостаточно, Альтаф ненадолго отлучился и вскоре вернулся с бутылкой коньяка и тяжелой кистью винограда. -- От Люси,-- сказал он, разливая коньяк, как привык, на три равные части. Нуриев заметил, как Солнцев сделал недовольное лицо, но, видя, что Раф потянулся к стакану, тоже поднял свой, и они молча, не чокаясь, выпили. Во двор приходили и уходили те, кто хотел помянуть земляка, а они все продолжали сидеть. К их столу подходили: директор школы, физрук, Люся, прилетевшая из Алма-Аты, мать Толика, еще кто-то, кого Нуриев не знал. Вместе со всеми он поминал Чипигина. Уже отвели в дом захмелевшего Альтафа, а Нуриев, хотя и пил много, не пьянел. На какое-то время они остались за столом одни, и Ленечка рассказывал ему о Чипиге - то, о чем не знал или позабыл сказать захмелевший Альтаф. Дважды у стола появлялся шофер Солнцева, показывая своим присутствием, что пора бы и уезжать, но Ленечка его словно и не видел. Когда шофер замаячил в третий раз, нервно поигрывая ключами, Солнцев заторопился: видимо, в городе его ждали дела. -- Когда отбываешь? -- спросил он, вставая из-за стола. -- Послезавтра,-- ответил Нуриев. -- А что? -- Послезавтра суббота, улетишь в воскресенье,-- ответил, словно приказал, Солнцев. Он протянул Нуриеву глянцевую визитную карточку и добавил: -- О билете и гостинице не беспокойся. Подойдешь к администратору и скажешь -- от Леонида Яковлевича. В субботу жду. Дома, шаря по карманам в поисках сигарет, Нуриев достал визитную карточку, про которую уже забыл. На добротном глянцевом картоне значилось: "Солнцев Леонид Яковлевич. Хирург, кандидат медицинских наук, заведующий Горздравом". А ниже, помельче, телефон и адрес. "Хоть один оправдал надежды",-- просто, без зависти, подумал Нуриев, хотя о том, что Солнцев преуспел, он слышал. Нашлись сигареты, и мысли о Ленечке улетучились: сегодня был день Чипигина. Беда подкосила Толика на втором курсе мединститута, через полгода после того, как Нуриева неожиданно призвали во флот. Чипига вдруг хорошо заиграл в баскетбол, все свободное время проводил в спортзале, а к концу первого курса попал в сборную института. Однажды осенью, после игры, он решил принять душ; в душевой холод был лютый, да и вода ледяная, а Чипига то ли уж сильно разгорячился и остывать ему было некогда, то ли, как обычно, покуражиться решил. В общем, принял он душ под улюлюканье команды, а к вечеру -- температура сорок. Кто-то из умников еще лед к голове всю ночь прикладывал. Утром его без сознания увезли в больницу. Менингит. Почти год провалялся по больницам, чудом остался жив, выписался с инвалидностью. Об учебе и речи быть не могло -- никакого умственного напряжения. Еще год провел в санатории в Боровом. Вернулся домой, жил на грошовую пенсию, сидел на шее у матери. Но организм молодой, сильный,-- начал Чипига поправляться, только глаза немного косить стали. Физрук школьный вновь его в спортзал затащил, разработал для него специальный комплекс упражнений. Через полтора года инвалидность сняли, признали годным к работе. Чипигиных в Мартуке знали, да и беда не оставила людей равнодушными: директор районного банка предложил Толику должность инкассатора. Дело нетрудное -- раз в день, к вечеру, собрать в магазинах выручку и доставить в банк. А магазинов в Мартуке-то всего пять. В общем, согласился Толик, и жизнь, вроде, стала налаживаться. Вновь беда подкараулила его через год. Однажды вечером, когда на танцы только начал стекаться народ, кто-то из соседских ребят наткнулся у цветочной клумбы в глубине парка на валявшегося без сознания Чипигина, рядом лежала пустая инкассаторская сумка. Куда девались пятнадцать тысяч, следователю он объяснить не мог. Расследовали это чрезвычайное для Мартука событие долго и тщательно специалисты из области, и кончилось оно для Чипиги восемью годами тюремного срока. В тюрьме Чипигин не попал в струю,-- характера он был своенравного, насилия над собой не терпел. Дважды его переводили из тюрьмы в тюрьму, потому что дрался он с тамошними паханами насмерть. В драках этих ему так изуродовали лицо, что когда он, досрочно, через шесть лет, освободился, мать не узнала его. После тюрьмы Толик шоферил на автобазе, неожиданно для всех женился на какой-то приезжей с двумя детьми. Баба попалась вздорная, крикливая, любительница выпить. В громких и неприглядных скандалах прожил он с ней два года, развелся, и тут такая нелепая смерть. На другой день, когда мать ушла на работу, Нуриев открыл сундук. Хотелось почувствовать запах сандалового дерева, а дохнуло из старого китайского сундука прожитой жизнью: детством, коротким студенчеством, трудной службой во флоте. В сундуке, в который он заглядывал лет десять назад, лежали какие-то странные вещи. Он-то хорошо помнил, что хранила в нем мать. Теперь же здесь, словно для будущего музея, были собраны все его вещи, оставшиеся дома. Книги, в основном, по медицине, что покупал он, будучи студентом мединститута. В узком боковом отсеке увидел складной перочинный ножик, который считал давно утерянным и о котором в свое время долго сожалел. Лежал там компас и потрепанная колода карт, значок БГТО, тут же находилась коробочка из-под вазелина с рыболовными крючками. Белое кашне, пестрые галстуки, бархатная бабочка, старые перчатки -- это были вещи его прошлой жизни, вещи, которые он с трудом припоминал. Перебирая книги, он наткнулся на толстый, в сафьяновом переплете, альбом с фотографиями, который завел с первой же стипендии: была тогда такая альбомная мода. На первой же наугад открытой странице -- большая студийная фотография троицы. Он сидел на стуле, закинув ногу на ногу, а Чипигин и Солнцев стояли у него за спиной, положив руки ему на плечи. Студенческие фотографии чередовались с флотскими. Флотских оказалось немного: он, переросток, служивший не со своими одногодками, да еще бывший студент, долго для многих оставался чужаком. Только годы и трудная служба притерли моряков друг к другу, и фотографии в основном были третьего или четвертого года. Нуриев и до службы не был балагуром и весельчаком, как Чипигин, а на флоте и вовсе замкнулся -- за глаза его называли "молчуном". Неожиданно он наткнулся на пожелтевший любительский снимок. К парадному входу института по широкой мраморной лестнице поднималась хрупкая девушка с книжкой в руке. Снимок был сделан издалека и неумело, главным в кадре оказался величественный парадный вход. Ветер слегка взбил подол широкой, модной в то время юбки и растрепал густые длинные волосы. Пожалуй, для того чтобы разглядеть девушку на плохо отпечатанной фотографии, а уж тем более увидеть книжку, растрепанные волосы, юбку-колокол, нужен был зоркий глаз, но Нуриев видел не фотографию, он вглядывался в тот давний, ветреный день осени. Все вставало перед глазами как наяву: желтый с белым фасад здания, золотистые, лакированные парадные двери, розоватый с темными прожилками мрамор изящной лестницы, багряные кленовые листья... Он долго смотрел на фотографию, словно пытаясь остановить девушку, заглянуть ей в лицо, но это ему не удавалось, как не удавалось заглянуть ей в лицо в тех редких снах, когда она являлась ему из давней, счастливо-мучительной жизни. Он забыл ее лицо. Он не помнил лица любимой! Он помнил все, что относилось к ней: ее платья, ее шубку, помнил улицу и номер ее дома, номер телефона, мог вдруг вспомнить заколку в ее тяжелых каштановых волосах, помнил ее купальный костюм, когда единственный раз встретился с ней на городском пляже, зеленый шарфик, развевавшийся вокруг разгоряченного лица, когда она неумело пыталась крутить "волчок" на катке. Лицо ушло из памяти начисто, его словно выкрали однажды, хотя там, на подводной лодке, девушка снилась ему каждый день. Снилась милой, доброй, как в те редкие дни ее любовного отношения к нему. Приходила в знакомых платьях, в знакомые места, смеялась, как всегда, много шутила, но никогда больше он не видел ее лица, ее глаз, хотя в снах он не раз пытался заглянуть ей в лицо. Если кто-нибудь и попытался бы нарочно придумать тягчайшее наказание, то более жестокого и мучительного для Нуриева выдумать было нельзя. У него сохранились фотографии одноклассниц, сокурсниц, девушек, которым он нравился в институте, на флоте в далеком Мурманске, но не было ни одной ее фотографии, кроме этой пожелтевшей любительской карточки. Нуриев вынул из альбома фотографию девушки у парадного входа. Он и не думал завтра ехать в город, останавливаться в гостинице и встречаться с Солнцевым. Город теперь был ему чужим, это когда-то, давно, особенно на флоте, от одного упоминания о нем у Нуриева замирало сердце, и как рвалась туда душа -- не высказать! Ведь там жила она, его любимая -- Галочка. А теперь и следов ее там не отыскать, замели их февральские поземки, запорошило сыпучим песком злых степных суховеев, смыло весенними ливнями многих лет... А Солнцев? Через столько лет выяснять отношения -- все равно что после драки кулаками махать. "Зачем возвращаться в прошлое, трогать старую рану? Посмотри на себя в зеркало... При твоих ли заботах да проблемах мучиться давними любовными историями?" -- иронично спрашивал себя Нуриев. Но память, которую он, как злую собаку, хотел усадить на короткую и прочную цепь, то и дело убегала в прошлое. Впервые он увидел Галочку на осеннем балу, что по традиции давали тогда в медицинском в честь первокурсников. В темном вечернем платье с глубоким вырезом на груди, с тщательно уложенными волосами, она мало походила на студентку, а по меркам Нуриева казалась просто кинозвездой. Никогда ему больше не приходилось видеть вблизи такую красивую и так одетую девушку. Рафаэль знал, что ее окружают институтские знаменитости: известные трубачи братья Ларины, баскетболист Мандрица, чемпион республики по боксу Кайрат Нургазин, был среди них и поэт Валентин Бучкин. Бучкина Рафаэль знал -- тот жил в общежитии, в соседней комнате. Смельчакам со стороны, приглашавшим ее танцевать, она отказывала, а танцевала с Черниковым, высоким молодым человеком, популярным не только в институте, но и в городе эстрадным певцом. Тогда в концерте для первокурсников он спел в сопровождении джаза популярный "Вишневый сад" и несколько грустных песен на английском языке, названий которых Рафаэль не запомнил. "С кем же ей и танцевать, как не с ним? -- безнадежно думал Нуриев, но глаз оторвать от нее не мог. И вдруг, когда заиграли "Арабское танго" и зал вмиг оживился, потому что в нынешнем сезоне это танго было самым популярным, Нуриев, оказавшийся рядом с ней, неожиданно для себя рискнул. -- Разрешите? -- протянул он ей руку. Черников, задержавшийся с приглашением, недоуменно посмотрел на Нуриева, соображая, откуда взялся этот мальчишка. А она, уже готовая отказать ему, вдруг увидела на лацкане пиджака цифру "I". Бал давался в честь первокурсников, и она шагнула к нему. -- А вы смелый! Оставить Черникова с носом -- не каждый бы на это отважился. -- Я думал о вас, а не о нем, - ответил, смелея, Нуриев. -- Никакого почтения к институтским "звездам", плохо начинаете, молодой человек,-- улыбнулась девушка. -- Если в этом зале и есть звезды, то первая среди них -- вы,-- в тон отвечал Нуриев. -- А вы к тому же и льстец, оказывается,-- шутливо нахмурила она брови. -- Как вас зовут, непочтительный первокурсник? -- Рафаэль. -- 0! У меня был в школе поклонник с таким именем. Я вас буду называть короче -- Раф. Вас это не обидит? -- Ну что вы, как вам будет угодно. А как мне величать вас? -- А вы уверены, что вам необходимо знать мое имя? --Заметив, как сразу сник Раф, она улыбнулась. -- Ну-ну... А зовут меня Галей, если хотите знать. Не хандрите, я не люблю унылых лиц... Мечты об отличной учебе и повышенной стипендии, созревшие в короткие ночи последнего школьного лета в компании Чипигина и Солнцева, рухнули в первую же сессию. С двумя четверками по химии и анатомии о повышенной стипендии не могло быть и речи. Однако Нуриев не особенно огорчился. В институте отличников не набиралось и двух десятков, и странно: они не пользовались такой популярностью, как спортсмены и джазмены, не говоря уже о Черникове и Бучкине. В первые несколько недель до злополучного бала, где он безнадежно, с первого взгляда влюбился в признанную институтскую красавицу Галочку Старченко, учившуюся курсом выше, по субботам, после занятий, Нуриев бежал на вокзал и любым поездом -- будь то товарняк или скорый -- добирался домой, прыгая на ходу, на стрелках, когда поезд слегка сбавлял ход. Дома с нетерпением ждали его друзья. После танцев в доме культуры они допоздна засиживались у кого-нибудь дома, чаще всего у Нуриева. Сафура-апай дежурила и по ночам, считая, что не за горами то время, когда придется женить сына. Ребята расспрашивали о городе, об институте, общежитии, преподавателях, о спортивных залах и площадках, об институтском оркестре, о котором они были наслышаны давно: в нем на саксофоне играл когда-то Виктор Александрович Будко, нынешний терапевт Мартука. На октябрьские праздники Раф вернулся в Мартук менее восторженный, чем обычно, и друзья, без труда заметившие в нем перемену, заставили рассказать все как есть. Нуриев, не таясь, поведал, что влюбился, признался, что девушка -- нереальная мечта, потому что сам Черников -- слухи о его необыкновенном голосе и артистическом обаянии дошли и до Мартука -- влюблен в нее. Чтобы понравиться такой девушке, как Галочка Старченко -- она играет на фортепиано, стихи пишет,--самому надо быть личностью, понял Нуриев. Но как он ни оценивал себя с разных сторон, ни на личность, ни тем более на знаменитость он никак не тянул. Ни петь, ни играть на трубе, как братья Ларины, или на гитаре, как Ефим Ульман, он не умел. На все нужен талант, а стать знаменитым боксером, как Кайрат Нургазин, ему было просто не под силу, ведь на это годы и годы нужны, а знаменитым необходимо было стать сейчас, немедленно! Он понимал, что ему мало быть ординарно знаменитым, как Петька Мандрица, который в любом баскетбольном матче набирал не менее сорока очков, который не глядя клал мячи в кольцо и на спор бросал штрафные с завязанными глазами. Раф непременно хотел так же ярко говорить и мыслить, как поэт Валька Бучкин. Он уже заметил: когда рядом Валентин, редко кто выпендривался и демонстрировал свое красноречие. И Нуриев решил первым делом научиться говорить, набраться умных мыслей -- благо Валентин жил рядом, так что слушать его он мог, когда хотел, и книг, из которых тот, наверное, черпал мудрые мысли, Валентин не жалел -- бери какую хочешь, а комната его была прямо-таки завалена ими, куда ни ткнись -- везде книги. И все же не было равных Черникову: этот был всегда подтянут, элегантен, туфли начищены, надраены -- и как только это ему удавалось? Всем вышел Черников; казалось, не было в городе ему соперников. Девчонки забрасывали его письмами, а вот с Галочкой у него не ладилось. Нуриев, страдавший от сознания своей ординарности, подавленный популярностью Черникова, в какой-то день совершенно успокоился и перестал считать Черникова соперником; просто он понял: дело не в Черникове или в ком-нибудь другом, а в нем самом. С одержимостью провинциала Раф занялся самообразованием. Читал много, ночи напролет, и вскоре книг Бучкина стало недоставать. Валентин, в общем-то, парень одаренный, страдал ленью, безынициативностью, был по натуре созерцателем, что, наверное, характерно для многих поэтов. Такие натуры время от времени словно просыпаются, начинают суетиться, как бы наверстывая упущенное, и тогда их обуревает жажда общественной деятельности, неистового служения надуманному идеалу или щедрого, прямо-таки безмерного покровительства слабому и униженному, даже в ущерб себе. В одно из таких озарений, когда Валентин решил жить, как говорится, с нуля, чтобы каждый день был если не во благо отечеству, то хотя бы во благо окружающим, он увидел, что парень из соседней комнаты быстро и, судя по всему, не без пользы одолел книги, на которые он сам, к своему стыду, потратил годы. Как многие поэты, Бучкин был тщеславен, самовлюблен, и как же польстило ему однажды, когда он, возвращаясь поздно с каких-то посиделок и проходя мимо комнаты Нуриева, услышал вдруг, как тот читал вслух ребятам его стихи. Судя по тому, что света в комнате не было, читал он наизусть и, как показалось Валентину, читал прекрасно, не перевирая ни одной строки, оттеняя то, что ему самому как автору хотелось выделить. Молодая память Нуриева без труда схватывала стихи соседа, может, еще и потому, что Валентин отдавал предпочтение лирике. Нуриев предполагал, что Бучкин тоже в кого-то безнадежно влюблен: все им написанное по духу и настроению было близко Рафу и воспринималось как свое. Хотя Нуриев прекрасно знал недостатки Бучкина --лень, заносчивость, пренебрежение к своему внешнему виду, тем не менее для Рафа он оказался в жизни первым и единственным кумиром. Вальку иногда захлестывали потоки красноречия в самых неожиданных местах -- на кухне, в красном уголке, в прачечной, где он брезгливо и неумело стирал собственное белье. В такие минуты, зная, что Нуриева хлебом не корми, а дай послушать Бучкина, кто-нибудь непременно бежал за ним и, просунув в приоткрытую щель двери голову, орал: "Беги, Валька на кухне развыступался о какой-то Цветковой или Цветаевой!" Иногда, когда слушателей не находилось, Валентин как бы случайно заходил в комнату Рафа, обнимал его за плечи и заговорщически начинал: "Я вот тебе, брат, что скажу... " -- и уводил Нуриева к себе на долгие часы. Нуриев спохватывался только тогда, когда понимал, что о занятиях сегодня не может быть и речи. Стихи свои Валентин хранил в толстых потрепанных папках. Нуриеву был великодушно разрешен доступ к ним в любое время дня и ночи. Однажды в порыве душевной тяги к Бучкину из-за одного уж очень взволновавшего его стихотворения Нуриев купил роскошную, в тисненом кожаном переплете, с мелованной бумагой, тетрадь и своим каллиграфическим почерком, не ленясь, переписал все стихи, которые только удалось отыскать. Когда он показал Бучкину свою работу, впечатлительный Валентин был растроган. Через час Бучкин вернулся и, волнуясь, попросил подарить эту тетрадь ему; видимо, он понимал, что никогда не соберется переписать собственные стихи, тем более так изящно и красиво. Нуриев, конечно, отдал тетрадь,-- рад был, что угодил своему кумиру. Но и самому Рафу нашлась награда: среди бумаг Бучкина он обнаружил шесть стихотворений Галочки Старченко -- наверное, тех самых, о которых Бучкин хорошо отзывался. Стихи эти тоже без труда легли в память, словно он их всегда знал, но странно, они тоже были о безответной любви. Шли месяцы. Нуриев ощущал, как теряет интерес к занятиям, но ничего поделать с собой не мог. В институт он ходил каждый день потому, что надеялся увидеть ее, услышать ее голос, перехватить взгляд или улыбку, не предназначенные ему, но и это ему удавалось не всегда: учились они на разных курсах, на разных факультетах, занимались в разных зданиях и аудиториях. Даже в тех случаях, когда он встречал ее, ни разу она никогда не была одна, всегда ее окружала шумная свита. Могла ли она, увлеченная разговором, увидеть его сдержанный кивок или услышать задушенное волнением "здравствуйте"? Наверное, нет, но на громкое фамильярное "привет" или "салют", принятое в ее компании, он не решался. За полгода она ни разу так и не заговорила с Нуриевым. Однажды в институте, когда она шла ему навстречу, опять же в окружении друзей, среди которых был и Бучкин, Раф вновь потянулся к ней взглядом, чтобы раскланяться и сказать: "Здравствуйт