ая акцент, спросил:
-- Хотите знать, кто виновен в вашей трагедии?
Исаев безразлично молчал.
Человек в темных очках и с неестественно льняной шевелюрой -- парик,
ясное дело, -- протянул ему постановление ОСО на расстрел жены и сына с
резолюцией Сталина.
Реакция Исаева была странной: он согласно кивнул.
-- Конечно же, хотели бы отомстить? -- усмехнулся человек.
-- История отомстит, -- ответил Исаев. -- Человек бессилен.
Посетитель еще глубже сунул кулаки в карманы плаща и мягко заметил:
-- Я попрошу, чтобы вам дали прочесть Горького. Найдете нужную фразу:
"Человек -- звучит гордо". Особенно советский человек. А не вы ли пример для
советских граждан, полковник?
И, не дожидаясь ответа Исаева, вышел из одиночки...
...В салоне "ЗИСа", стащив с себя льняной парик и очки, Берия задумчиво
сказал Комурову:
-- Переведите его в хороший лагерь, где есть отдельные домики...
Отхаживайте, как любимую... Если Рюмин или еще кто будут интересоваться, где
он, -- а я это вполне допускаю -- ответите, что вытребовали в мою
"шарашку"... Познакомьте его с процессом над Трайчо Костовым, Ласло Райком и
Яношем Кадаром... Подготовьте материалы о подготовке процесса над Сланским и
Артуром Лондоном -- с этим он был знаком лично, я не поленился потратить еще
два дня на его личное дело... Вот и все. Приведите его в форму... Пусть
говорит все, что хочет, -- не записывайте ни одного его слова... Лагерь
должен быть на расстоянии не более двух часов лета до Москвы: Исаев может
понадобиться мне в любой день и час, днем или ночью.
...Первые дни Исаев вообще не мог спать, снотворного не давали, только
массировали.
Читал. Сначала не очень-то входил в текст, перед глазами стояли лица
Сашеньки, Саньки, Валленберга, Пола, Никандрова, Спарка, Ванюшина -- они все
время были с ним, в нем, перед ним...
Потом, однако, стал вчитываться: газеты давали все. И постепенно,
перейдя от первых двух полос -- фанфарных, торжественных, чуждых Началу, --
к третьей и четвертой, он все больше и больше ощущал, что его, прежнего, нет
уже; пуст; если что и осталось, то лишь одно -- отчаяние. Оно было безмерным
и величавым, как огромный океан в минуты полного штиля. Он запрещал себе
нарушать этот океан отчаяния вопросами и ответами, он знал, что не сможет
ответить ни на один вопрос; он не чувствовал в себе сил, воли и гнева, хотя
именно гнев сокрыт в подоплеке отчаяния -- затаенный, холодный, лишенный
логики и чувства, чреватый таким взрывом, который непредсказуем так же, как
и неотвратим...
21
...Забившись в угол "паккарда", окруженного пятью "линкольнами" и
"ЗИСами" охраны, Сталин любил проноситься по узенькой горловине ночного
Арбата, вырываться на Смоленскую и оттуда, на огромной скорости, словно
танковая атака, занимать всю Можайку, отправляясь отдыхать на Ближнюю дачу.
Иногда, впрочем, он говорил начальнику охраны: "Хочу посмотреть людей".
Тот, как и все окружавшие генералиссимуса, обязан был понимать не слово
даже, а намек, интонацию, паузу, генерал успевал дать команду по трассе --
помимо батальона охраны, расквартированного в казарме, оборудованной в
бывшем ресторане "Прага", на Арбат мгновенно перебрасывалось еще одно
подразделение: люди в коричневых и синих драповых пальто стояли на
расстоянии ста метров друг от друга, в поле взаимной видимости; снайперы
занимали все отдушины на чердаках, генералиссимус мог ехать со скоростью
сорока километров, улыбчиво обнимая своими желто-рысьими глазами прохожих,
их лица, одежду, сумки в руках...
Однажды Георгий Федорович Александров, начальник Управления агитации и
пропаганды ЦК, предложил Сталину ознакомиться с совершенно секретными
переводами-дневников "колченогого" -- так, с легкой руки Деканозова, в
близком окружении Сталина звали рейхсминистра пропаганды Геббельса.
Сталин равнодушно кивнул на стол: мол, оставьте, будет' время --
погляжу, но не обещаю, занят...
Читал всю ночь, с трудом удерживая себя от того, чтобы не делать
карандашных пометок (на "Майн кампф" наследил, не мог себе этого простить,
тем более что экземпляр был не его, а Ворошилова, выпустил еще Зиновьев в
1927-м, для членов ЦК -- "угроза No 1"; просить, чтоб вернул, нельзя, не
преминет полистать, простован-то простован, а дока). Порою, хуже того,
увлекшись, он делал отчеркивания ногтем, тюремная привычка; отучил, кстати,
сокамерник Вышинский: "Коба, у вас крепкая рука, давите большим пальцем,
очень заметно, охранка умеет работать с книгами арестантов (сидели в Баку),
могут набрать на вас материалы, будьте осторожны".
Особенно интересовался церемониями встреч фюрера с нацией -- Геббельс
"организовывал это артистически, осо-
228
бенно с детьми и старушками, непременно в небольших городках; истинная
легенда, которая останется в веках, рождается в сельской местности, город
мгновенно поглощает все новости, растворяет их в себе; беспочвенность
интернационального "асфальта" чревата потерей национальной памяти. Молодец
Геббельс, смотрел в корень; если Петр учился-у шведов, отчего нам не
поучиться у немцев?
...Сталина заинтересовала эта глава потому особенно, что он в отличие
от Гитлера, любившего зрелища, предпочитал держаться в тени, с одной
стороны, он слишком хорошо знал русских, их сдержанность, в чем-то даже
зажатость, а с другой -- страшился разрушить ореол, созданный пропагандой:
вместо высокого, широкоплечего русского военачальника и ученого -- только
поэтому Вождя -- люди увидят рябого, плешивого, маленького человека с
прокуренными зубами, седого-и малоподвижного, страшащегося, что его может
окружить тесная и душная толпа незнакомых ему людей.
Назавтра Александров заметил свою папку точно на том же месте; решил,
что Сталин не прочитал; тот, увидев взгляд академика, усмехнулся:
-- Как-нибудь в другой раз прогляжу... Спасибо... Можете взять, не было
времени...
...По прошествии четырех лет Александров убедился, что Сталин эту папку
с рецептами "как делать фюрера" прочитал. Поскольку его последние встречи с
народом состоялись в конце двадцать девятого, когда он выехал в Сибирь во
время трагедии с хлебозаготовками, пришло время дать новую пищу для
разговоров: для этого поэту Долматовскому позволили напечатать поэму о
поездке Вождя на фронт, к солдатам, -- рассчитано на интеллигенцию; в
Понырях и Орле, предварительно нашпигованных охраной, Сталин прошелся по
улице возле станции, где работали строители: назавтра об этом знала вся
Курская железная дорога; на шоссе из Сочи в Гагру шофер его машины
остановился возле мальчика (отдел охраны заранее подобрал русского, Колю
Саврасова; грузина, абхазца или армянина -- их возле Адлера много --
решительно отвели); в тот же день ликовало все Черноморское побережье.
Во время отдыха на своей скромной маленькой дачке возле Сухуми (всего
семь комнат, кинопросмотровый зал и бильярдная) Сталин зашел в один из
трехэтажных домов, где жила охрана, и, не обращая внимания на вытянувшихся
по стойке "смирно" майоров и полковников, спустился в подвал, вспомнив, что
туда покидали всю библиотеку, после того как сначала Троцкий, а потом
Бухарин были выведены из Политбюро.
Провел он там часа два, не меньше; сидел на краешке какого-то
скрипучего ящика, перечитывая Троцкого; испытывал при этом непонятное самому
ему чувство снисходительно-сострадающего восхищения стилем "врага-брата".
Нашел бухаринский томик, написанный в двадцатом: "Экономика переходного
периода"; тогда Врангель и Сла-щев бросили клич: "Красных в плен не брать --
земли нет! Вешать вдоль дорог без суда!" Именно он, Сталин, первым позвонил
Бухарину: "Великолепная работа". Ленин чуть покритиковал, но в общем-то
одобрил работу "красного академика"; Троцкий усмехнулся: "Играем в
якобинство? Ну-ну! Пора бы думать о металле и железных дорогах, кои наши
революционные "троглодиты" предлагают разрушить, поскольку их строили
буржуи..."
...Вернувшись к обеду, сделал замечание начальнику охраны Власику:
"Стоит ли держать мусор в доме? Молодые офицеры не знают истории нашей
борьбы, начитаются без подготовки -- черт знает что может в голову
прийти..."
Той же ночью библиотеку погрузили на полуторки, вывезли в лес, облили
бензином и сожгли.
Именно тогда он и подумал вновь: "Скоро стукнет семьдесят, а где мои
теоретические работы? У Троцкого пятьдесят томов, у Бухарина было чуть ли не
двадцать, а что у меня? Подоспело время готовить цикл теоретических трудов,
где будут расставлены все точки над i. На смену Идеи интернационала должна
прийти доктрина Держав-ности".
Он любил думать впрок, не терпел спешки, своего любимца Мехлиса
осаживал прилюдно: "Это ты в своем кагале кипятись и отдавай команды, мы,
русские, любим неторопливую, солидную обстоятельность, запомни".
На торжествах, когда весь мир гулял его день рождения и Москва была
иллюминирована ярче, чем на Перво-май, он, слушая бесконечные речи о великом
вожде, гениальном, стратеге, лучшем друге, выдающемся ученом, брате и
соратнике Ленина, поднявшем на невиданную высоту его учение, несколько
рассеянно оглядывая многочисленных гостей из-за рубежа, что привезли ему
множество подарков, на какое-то мгновение отключился; надоела аллилуйщина;
как чисто и высоко было в нашем храме в Тбилиси, как прекрасен был хор,
когда мы возносили слова господу и купол вбирал их в себя, давал им новое,
иное звучание, отдельное от нас, сопричастное с вечностью, а не с бренной
плотью...
Глядя на затылок очередного оратора, бритый под скобку .(чистый
охотнорядец, читал, не отрываясь от бумажки, написанной в Агитпропе и трижды
утвержденной на Оргбюро, Секретариате и Политбюро, наверняка какой-нибудь
дрессированный мужик из колхоза), Сталин вдруг явственно услышал голос отца
Георгия, который говорил им, замеревшим в зыбком восторге семинаристам,
литые, значимые Слова, а не дребедень, что болтают в этом зале: "Вначале
было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было вначале у Бога.
Все через Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало
быть..."
Неожиданно для всех Сталин поднялся -- как всегда норовил устроиться
один где-нибудь в четвертом ряду президиума, поближе к выходу, -- и,
балансируя, на цыпочках, стараясь не мешать оратору, покинул зал.
Он вошел в комнату, где были накрыты столы с бутербродами, водкой,
минеральными водами, вином и коньяком, не обратив внимания на вытянувшихся
официантов и нескольких членов президиума, вышедших перекурить,-- сидели уже
третий час, а конца и краю чествованию не видно.
Ни к кому не обращаясь, Сталин спросил, где телефон; официант и
подбежавшие офицеры личной охраны повели его к маленькому столику; он снял
трубку, набрал три цифры, но услышал гудок и одновременно голос помощника
начальника личной гвардии:
-- Товарищ Сталин, это не "вертушка"... Это городской телефон.
г- Зачем же меня сюда вели? -- Сталин был раздражен и нетерпелив. --
Язык проглотили? Головы нет? Водки перепили?
Он, видимо, хотел спросить, где правительственный телефон, но потом
досадливо махнул рукой и вернулся на сцену,,встреченный бурной овацией, что
окончательно вывело его из себя; заставив себя улыбнуться, огладил усы и,
подняв руки, попросил всех садиться, легко отключился, когда возникла
пугающая тишина, -- остался сам с собою, отрешился от суеты; именно в этот
момент и понял, что первая фраза, которую напишет в своем теоретическом
труде, будет перчаткой, вызовом Троцкому, да и тем читателям, которые хоть
что-то помнят: "Ко мне обратилась группа читателей из молодежи с просьбой
высказать свое мнение в печати по вопросам языкознания..."
Сталин ничего не слышал, кроме своего глуховатого голоса.
Фразу, родившуюся столь стремительно (такого раньше не бывало, он по
десять, двадцать раз правил тексты речей во время борьбы за власть),
обсматривал со всех сторон, выверял интонационно, разглядывал со стороны,
любовался ею, словно мать новорожденным.
"Отлито; лучшего быть не может, -- сказал он себе. -- Слово -- начало
начал Бытия: именно Слово, Язык, существовавший всегда; и Маркс, и Ленин
бежали этого парадокса, они норовили все подмять под производство, станки,
науку, то есть Базис.,Что ж, мне придется вернуть Слову его изначальный,
основополагающий смысл... Реальных благ в ближайшем обозримом будущем мы
русским не дадим. Что ж, вернем высший смысл Слова -- Проповедь... Никого
так просто не уговоришь, как русских, им я и передам примат Слова -- отныне,
присно, во веки веков... Кто только воспользуется моим Откровением? --
горестно подумал он, пробежав невидящим взглядом по затылкам и плешинам
своих соратников. -- Из тех, кто здесь, -- никто. Надо ждать. Ничего.
Подождем... И начнем готовить реальную смену -- вот что главное..."
...Через несколько дней Академия наук внезапно глухо зашевелилась; была
создана секретная группа подготовки; Митин нажимал на президента: "срочно!";
институт, отданный филологу Виноградову -- кстати, бывшему зэку, -- делал
"языкознанческие заготовки" -- все это шло на стол Сталину.
Приученный жизнью к неторопливости, к тщательной подготовке удара, от
которого противнику не подняться, -- иначе не стоит бить, рискованно, --
Сталин, расклеив академические заготовки, которые должны стать фундаментом
его теоретического труда "Марксизм и вопросы языкознания", после десятого,
по крайней мере, прочтения внезапно почувствовал какое-то неудобство, словно
новый башмак жал. (Майский рассказывал, что британские ари-р стократы дают
своим слугам носить новую обувь; появляться в новых туфлях -- дурной тон:
истинный аристократ подчеркивает, что носит старые вещи, -- чем человек
богаче и могущественней, тем меньше он обращает внимания на одежду;
рассказ-намек своего посла Сталин запомнил; следовал во всем, хоть и дал
санкцию на арест.) Он отложил работу, уехал на дачу, много гулял, смот-
рел фильмы, вырезал цветные фотографии из "Огонька", устроил стол,
пригласил Берия, Маленкова и Булганина, был по-прежнему рассеян, анекдоты,
слушал невнимательно и лишь назавтра понял, что жало.
Три пассажа в академических заготовках его будущего текста прямо-таки
грохотали: "Октябрьская революция..."
"В Октябре была не революция", -- медленно выдавливая слова, сказал он
себе, внезапно испугавшись закон-,чить фразу, которая подспудно, безъязычно,
но образно, зримо жила в нем многие годы, разрывая душу; как же Мучительно
было бороться с собою самим, запрещая услышать те слова, которые,
оказывается, давно жгли сердце. "Революция -- реальна; в Октябре был хаос,
-- произнес он. -- В Октябре был переворот! Истинная революция, уничтожившая
дремучесть русского мужика, поставив era под контроль соседа, сына, * бабки,
Павлика Морозова, панферовских героев, комиссаров Багрицкого -- то есть
власти, вернувшая его в привычное состояние общинной круговой поруки, --
поди не поработай! -- была проведена им, Сталиным, в тридцатом году, когда
он, Сталин, осуществил реальную Революцию Сверху!"
...Он вычеркнул во всех заготовках ученых "Октябрьская революция",
заменив "Октябрьским переворотом".
Ленин был взрывной силой нации, организатором разрушения, он же,
Сталин, свершил Революцию Созидания -- уникальную, единственную в своем
роде.
Ленин считал основоположением марксизма Базис, а засим -- Надстройку.
Он ошибался. Он был идеалистом, никогда до конца не понимавшим русский
народ.
Сейчас, после войны, когда поднялось национальное самосознание, не
Базисы нужны русским и не Надстройки, а признание величавости и незыблемости
их Духа -- то есть Языка.
И Сталин, ощущая значимость каждого своего жеста, поступка и слова,
вписал: "Сфера действия языка гораздо шире, чем сфера деятельности
надстройки..."
По прошествии недель сделал еще одну правку: вспомнив Вознесенского,
Кузнецова и всю эту ленинградскую группировку, он решил раз и навсегда
теоретически отрезать Север России от ее "исконной" сущности: "Некоторые
местные диалекты могут лечь в основу национальных языков и развиться в
самостоятельные национальные языки. Так было, например, с курско-орловским
диалектом (курско-орловская "речь") русского языка, который лег в основу
русского национального языка. Что касается остальных диалектов таких языков,
то они теряют свою самобытность, вливаются в эти языки и исчезают в них..."
Поскольку, считал Сталин, этим пассажем он подводил черту под
возможностью появления какой бы то ни было "русской автаркии"
вознесенско-кузнецовского плана (отныне лишь курско-орловская речь будет
истинно русской, а она триста лет под игом страдала -- с нею легче, с такими
просто управляться; даже Иван Грозный не истребил до конца северный
новгородский дух, а сколько веков прошло), он дал указание секретариату
предусмотреть включение этого пассажа в его ответ на письмо какого-нибудь
национала.
Просмотрев письма тех филологов, что были заранее утверждены
Агитпропом, Сталин не без раздражения заметил:
-- Что вы мне сплошную аллилуйщину подсовываете? Неужели дискуссия по
ключевому идеологическому вопросу 6 сути и смысле слова проходит так скучно
и серо, что нет любопытных писем?
Поскольку Маленков тщательно муштровал аппарат в том плане, чтобы
наверх поступало как можно меньше "негативной информации" (определил
пятнадцать процентов как максимум), отдел писем тщательно фильтровал
поступавшую корреспонденцию.
Однако когда от Хозяина поступил запрос на "острые отклики", вездесущий
академик Митин (Сталин как-то пошутил: "Говорят, у Гитлера были
"экономически полезные евреи" -- тех не жгли, до времени использовали; надо
бы и нам поставить штамп в паспорте Митина: "идеологически полезный
еврей"... В случае маленького погром-чика это будет служить ему надежной
зашитой, особенно если подпишут Шкирятов с Сусловым, их прямо-таки распирает
от пролетарского интернационализма".) сразу же передал письмо от Белкина и
Фурера -- явно задиристое, на таком Сталин выспится, он большой мастер
добивать...
Получилось, однако, не совсем так.
Белкин и Фурер, восхищаясь (так положено) гениальной работой великого
Вождя, поставили вопрос: а как быть с глухонемыми? Поскольку великий Сталин
разъяснил советскому народу и всему прогрессивному человечеству все,
относящееся к грамматике, словарному фонду и семантике, вывел гениальный
закон о том, что мысли возникают лишь на базе языкового материала,
опрокинув, таким образом, низкопоклонного аракчеевского идеалиста,
псевдофилолога Марра, остался нерешенным лишь один маленький вопрос,
связанный с глухонемыми. Ведь .они не имеют языка?! На какой же базе
возникают их мысли? Всегда, во все века, в любые общественные формации, как
явствует из указания товарища Сталина, сначала было слово и лишь на его базе
появлялись мысли. Вне слова нет мысли. Как спроецировать это гениальное
открытие великого Сталина на убогих? А ведь их миллионы! Может ли самое
демократическое общество на земле игнорировать этих несчастных?
Сначала Сталин взъярился, швырнул письмо Поскребышеву: "у меня нет
времени заниматься психологией идиотов!"; потом, однако, вспомнил, что сам
просил чего-то острого, без аллилуйщины и надоевших славословий.
Недели полторы Сталин обдумывал сокрушительный ответ, составленный из
рубленых, разящих фраз, а потом написал своим четким, безукоризненным
почерком: "Вы интересуетесь глухонемыми, а потом уж вопросами языкознания.
Видимо, это и заставило вас обратиться ко мне с рядом вопросов. Что ж, я не
прочь удовлетворить вашу просьбу. Итак, как обстоит дело с глухонемыми?
Работает ли у них мышление, возникают ли у них мысли? Да, работает у них
мышление, возникают у них мысли. Ясно, что, коль скоро глухонемые лишены
языка, их мысли не могут возникать на базе языкового материала..."
Когда Сталин показал этот ответ на заседании ПБ, все восторгались,
подчеркивая при этом поразительную, разящую логику Иосифа Виссарионовича.
Тот рассеянно ходил по кабинету, не очень-то слушая членов Политбюро; в
голове, однако, все время вертелось возражение самому же себе: "Но если я
допускаю Мысль вне Слова, то, значит, прав Марр? А пусть, -- вдруг озорно
подумал он. -- Пусть. Я подчинюсь Политбюро, их хвалебным отзывам, напечатаю
ответ; посмотрим: кто в стране посмеет возразить или хотя бы отметить
несоответствие, противоречивость моего ответа... Не посмеют ведь.... А с
тем, кто решится, следует встретиться, послушать; я совершенно отучился
видеть людей, которые хоть в чем-то перечат мне, а это плохо, лишает мысль
необходимой активности в защите. В этом кабинете меня все хвалят, газеты
хвалят -- хотят, чтобы я расслабился! Им всем мое кресло не дает покоя..."
Поразмышляв об этом, Сталин решил не торопиться с тем, чтобы отправлять
рукопись членам Политбюро;
пусть пока читают отрывки, полностью отправлю позже, когда получу
информацию, что они говорят о моем труде дома... "Что они говорят дома? --
он переспросил себя раздраженно. -- Гений и мудрый вождь, вот что они
говорят дома! А мне надо знать, что они думают! А сие не дано, потому что,
когда на скамью подсудимых сядут Молотов, Микоян и Ворошилов, их показания
снова, как и Пятакову с Радеком, придется писать мне -- в камере все
совершенно теряют чувство достоинства и здравого смысла..."
Поскольку Сталин еще во время войны решил отменить самое понятие
"большевизм" (оно слишком уж связывало партию с Лениным, лишало ее державной
заземленности, которая куда как надежней синагогальных дрязг лондонского и
иных съездов, особенно сейчас, после победы, когда встали задачи по
реальному включению вс§й Европы в орбиту новой социальной структуры,
основоположением которой является Русь), он аккуратно вписал пассаж о том,
что империи Александра Великого, Кира и Цезаря не могли иметь общего языка,
однако есть "те племена и народности, которые входили в состав империи,
имели свою экономическую базу и свои издавна сложившиеся языки"...
Прикидку собранной рукописи Сталин, как это было заведено с ленинских
времен, пустил "по кругу", разослав членам Политбюро; снова ожидал хоть
одного вопросительного знака на полях: "Какая империя имеется в виду?
Британская? Но ее нет более. Значит, Российская?..", "Почему "Октябрьский
переворот"? .Так о нас писали белогвардейцы".
Никто, однако, не сделал ни одного замечания, лишь восторженные
отклики!
Писали членам ПБ их помощники, сами не могут, а какой помощник рискнет
подставлять своего шефа?! Вот он, механизм, которому отданы годы труда, вот
она, Система, которая гарантирует единство равных при беспрекословности Суда
Первого!
...Когда книга вышла, была переведена на все языки мира и введена в
курсы всех университетов, Сталин, полис-тывая свой труд (уже привык к тому,
что писал он, тех, кто готовил, попросту вычеркнул из памяти), вдруг
наткнулся на фразу: "Язык умирает вместе со смертью общества. Вне общества
нет языка".
Как обычно, Сталин позволил себе услышать эту фразу, полюбоваться ее
безапелляционной чеканностью, а потом вдруг резко поднялся с тахты: "А
латынь?! Или древнерусский?! Это же бред какой-то! Языки живы вне общества!"
Он сразу достал папку с "нарезами" -- был убежден, что этот идиотизм
вписал в текст какой-то враг; с внезап? ной усталостью увидел свой карандаш;
сам писал; "ни один из академиков не посмел сказать, что это абракадабра...
А кто виноват? Я, что ли? Их рабский характер виноват, их врожденный страх
виноват, не я!"
Позвонил министру государственной безопасности и попросил подготовить к
утру (было уже около четырех, скоро рассвет) документы с негативными
отзывами наиболее ярых антисоветчиков по поводу брошюры "Языкознание".
...Министр тут же поехал к себе, поднял на ноги заместителей, но
ознакомившись с отзывами, понял, что Сталину, во всяком случае лично он, их
не понесет. Как он может положить на стол генералиссимуса, например, такое:
"В условиях сталинской темницы, при невиданной в истории человечества личной
диктатуре, когда люди вынуждены со слезами показного счастья называть "день"
"ночью", а "зло" "добром", как может, "коммунистический император",
истребивший цвет страны, терпеть высказывания академика Марра о том, что
"язык (звуковой) стал ныне уже сдавать свои функции новейшим изобретениям,
побеждающим пространство, а мышление идет в гору от неиспользованных его
накоплений в прошлом... Будущий язык -- мышление...". Как может терпеть
подобное Сталин, который запрещает самое мысль, расстреливает выдающихся
ученых России, провозглашает бионику "мракобесием", кибернетику =--
"происками еврейских космополитов", а генетику -- "заговором мирового
сионизма"?! В принципе мы можем радоваться этому, ибо Сталин зримо доказал,
что коммунизм лишен какого бы то ни было здравого смысла, если запрещает
разрабатывать первооснову военной науки -- кибернетику, однако мы не можем
не сострадать великому Народу, попавшему в лапы тирана"...
Дальше министр читать не стал, сказав себе, что он не в силах видеть
гадость завистливых интриганов, купленных американской разведкой; приказал
подобрать отзывы из леворадикальной прессы -- коммунистические газеты
Сталина бы не устроили, он потребовал абсолютно "нелицеприятную информацию".
Кое-как настригли.
Сталин приехал на работу раньше обычного, не к часу, а в двенадцать;
кивнул министру, взял у него из рук папку и бросил:
-- Ждите указаний.
Тот ждал указаний до пяти вечера, когда Сталин ре-шил перекусить; вышел
сосредоточенный; удивился:
-- А вы тут что делаете? Я же сказал -- спасибо, вы свободны...
...Более всего Сталина умиротворили слова в статье итальянского
журналиста, который, приводя его, Сталина, пассаж о том, что "никакая наука
не может развиваться и преуспевать без борьбы мнений, без свободы критики",
подчеркивал, что генералиссимус показал ученым в России, чересчур
перегибавшим палку в плане критики Менделя и Моргана при явном
попустительстве Жданова, претендовавшего на роль идеолога, кто на самом деле
является истинным мыслителем России.. Именно Сталин не просто не глушит
критику, как это делал Жданов, а, наоборот, бесстрашно зовет к ней -- вот
образец мудрой государственности, преподанный тому же Белому дому,
погрязшему в охоте на ведьм; "один-ноль в пользу Джу-зеппе Сталина;
коммунистический выпускник семинарии дает фору политикам со светским
образованием..."
...А действительно, подумал Сталин, наше, семинарское, истинно
теологическое образование было значительно глубже и в чем-то практичней
гуманитарного, хотя нас приучали к таинству общения с вечными постулатами, а
светская школа давала достаточно широкий разброс знаний, но без той
одержимой систематичной сосредоточенности, которой от нас требовали.
...Никогда, ни в одном из своих выступлений Сталин не задирал зло ни
веру, ни религию, позволяя себе порою чуть тронуть "боженьку", да и то в
фольклорном смысле, понятном народу, которым он безраздельно правил. (Тем не
менее священников, истинных подвижников Веры, бросал в тюрьмы, безжалостно
гноил в лагерях, расстреливал.)
Если бы я сел на скамью исторического или юридического факультета,
признался он себе как-то, не видать мне как своих ушей ни победы над
оппонентами, ни, как следствие этого, партийно-государственного лидерства.
Мне противостояли все -- все без исключения члены Политбюро Ленина и
большинство его ЦК, с изумлением думал он, порою не веря себе самому, а
сейчас они стали шпионами, диверсантами, врагами народа, осведомителями
гестапо; такими и останутся на века в памяти русских.
Что Дало мне силу молчать, когда блистал Троцкий? Таиться, пока в
Кремле правили Каменев с Зиновьевым? Как я понял, что настало мгновение
готовить Каменева и Зиновьева к удару против Троцкого, пугая их тем, что он,
герой Октября, председатель Петросовета и Военно-Революционного Комитета,
рано или поздно свалит их, ленинцев, чтобы стать во главе партийной пирамиды
и подменить учение Старика своим, вполне оформившимся; троцкизм был весьма
популярен в Италии, Германии, Франции, Мексике -- особенно после введения
нэпа: "шаг назад от революции"...
Мне были видения, думал Сталин; мне был голос божий, иначе моя победа
необъяснима; всем этим крикам о моей гениальности -- грош цена, посади на
мое место остолопа, и его будут славословить. Да, было Откровение.
Он никогда не мог забыть, с каким блеском Каменев и Зиновьев раздавили
Троцкого на Тринадцатом съезде партии -- первом, который проходил без
Старика. Троцкий тогда предупреждал, что РКП (б) на грани кризиса, рождается
партийная бюрократия, цифры и отчеты подменяют жизнь, тасуется колода одних
и тех же бюрократов, в то время как главной ставкой партии должна сделаться
молодежь, особенно студенческая, то есть та, что, кончив гражданскую войну,
по ленинскому призыву решила учиться, учиться и еще раз учиться.
Сталин вспомнил, как он тогда легко подшлифовал антитроцкистский
погром, учиненный "его евреями", заявив себя при этом мастером "товарищеских
компромиссов". В угоду Каменеву и Зиновьеву, которые требовали привлечения в
ЦК как можно больше рабочих и "упрочения" Политбюро за счет именно русских
товарищей, знающих деревню не понаслышке, он поднял Бухарина и Рыкова: "вот
монолитное единство истинных ленинцев". В то же время Троцкого попросил
сосредоточиться не только на армии, но и на металлургии и концессионной
политике -- сделал это уважительно, по-товарищески, обращаясь не как к
равному, но как к признанному лидеру.
А сразу же после этого провел тайное совещание с Бухариным и Рыковым:
"Каменев и Зиновьев никогда не смоют с себя октябрьского пятна, к тому же
они внутренне страшатся справного мужика и нэпа, не пора ли вам,
интеллектуалам и лрактикам ленинизма, брать на себя тяжкое бремя власти?"
И снова мне было видение, подумал Сталин. Сам бы я не смог так точно
рассчитать время. Это был голос свыше. Теперь можно признаться себе в
этом... Я нашел самые нужные слова: "берите на себя бремя власти". Я? Ничего
я не нашел... Я лишь произнес то, что было угодно тому, кто вел меня тогда и
ведет поныне...
Через год Бухарин обрушился на Каменева и Зиновьева; Сталин и Троцкий
заняли выжидательную позицию: "два выдающихся вождя современного ЦК" сидели
в президиуме рядом, пару раз перебросились записками, пару раз обменялись
вполне корректными репликами; в это же время Бухарин, Рыков, Ярославский и
Каганович закапывали Каменева, Евдокимова и Зиновьева при молчании Троцкого
и беззащитной попытке Надежды Константиновны спасти старых друзей Ильича...
На следующем съезде Троцкий вошел в блок с Каменевым и Зиновьевым, но
было поздно уже -- торжество Бухарина, отстоявшего справного мужика и нэп от
нападок "леваков", было ^абсолютным, линия Бухарина -- Рыкова -- Сталина
победила.
И сразу же после этого тайные эмиссары Сталина -- после того, как
Троцкий был выслан в Турцию (пусть мусульмане поживятся горячей еврейской
кровушкой), -- встретились с Каменевым и Зиновьевым: "Да, товарищи, в чем-то
вы были правы, выступая против мужицкого уклона, однако никто не мог
предположить, что Бухарин и Рыков так открыто отклонятся вправо, время
действовать; Сталин один бессилен, начинайте атаку в партийной прессе".
...Когда Бухарин и Рыков были ошельмованы и выведены из ПБ, Сталин
почувствовал себя наконец на Олимпе -- слава богу, один! Все, кто окружал
его теперь в Политбюро -- Молотов, Ворошилов, Калинин, Каганович, -- были
послушным большинством; с Серго и Микояном можно было ладить, поскольку их
перевели на хозяйственную работу; пусть себе, это не аппарат... Один, слава
богу, один, руки развязаны наконец... И он начал Революцию Сверху --
"сплошную коллективизацию", вложив в нее все то презрение к народу, который
подчинился ему, как грубо изнасилованная женщина -- садисту.
...Именно в тот день, когда Сталин вспомнил ненавистно-любимую им
семинарию, по спискам, утвержденным им, было расстреляно еще двести сорок
человек, среди них двенадцать докторов наук.
Трое умерли с истерическим криком:
-- Да здравствует товарищ Сталин!
По существовавшим тогда порядкам залп можно было давать лишь после
того, как приговоренный к смерти закончит здравицу в честь Вождя.
Эпилог
Вознесенского пытали изощренно, днем и ночью; порою попросту отдавали
молодым стажерам, чтобы те отрабатывали на бывшем члене Политбюро, портреты
которого они еще год назад проносили в дни всенародных празднеств по Красной
площади, приемы самозащиты без оружия.
Он тем не менее все обвинения категорически отрицал.
Министр наконец вызвал его к себе -- после пяти дней, проведенных
Вознесенским в госпитале; приводили в пбрядок лицо и массировали распухшие
пальцы.
-- Послушайте, Вознесенский, -- заговорил он устало, с болью. -- Я не
знаю, для кого большая пытка разговаривать сейчас: для вас или для меня,
ранее перед вами преклонявшегося. Улики неопровержимы, вот вам дело,
садитесь и 'читайте, там показания членов Ленинградского бюро, допросы
председателя Российского правительства Родионова. Первые подтверждают, что
они фальсифицировали результаты партконференции по прямому указанию
Кузнецова, который согласовал это с вами. Факт подтасовки бюллетеней
бесспорен, все это есть в деле, -- министр кивнул на гору папок. -- Я
нарушаю закон, знакомя вас с делом, которое еще не закончено... Процесс
начнется не раньше, чем через полгода, слишком много фигурантов --
разветвленный заговор великорусской группы...
-- Не было никакого заговора, -- сухо ответил Вознесенский. -- Не было
никакой фальсификации на выборах: либо это работа ваших провокаторов
(работали провокаторы Комурова, министр об этом не знал), либо желание
следовать политике "показухи", которой поражена вся страна, как раковой
опухолью. Смотри, министр, это дело может оказаться твоим последним -- тебя
после него уберут, как убрали Ягоду и Ежова... Подумай... У тебя в руках
сила...
Министр, сделавшись серым от ужаса и ярости, грохнул кулаками по столу:
-- Скотина паршивая! Ты меня агитировать вздумал, контра! Я тебе
поагитирую...
Через час Вознесенского вывели из тюрьмы -- в легком костюме, шелковой
сорочке, разрешив повязать галстук, -- и посадили в "ЗИС". Рядом с ним
сидели охранники в тулупах: мороз был восемнадцать градусов, деревья покрыты
голубоватым инеем, небо бездонное, голубое.
Вознесенского привезли на Красную Пресню, на ту ветку, что шла к
пересылке, и пересадили на открытую дрезину; по бокам устроились охранники;
у одного на коленях лежал тулуп и меховая шапка; второй держал валенки, в
которые были всунуты две бутылки водки, обернутые чистыми бланками допроса.
Полковник, ожидавший Вознесенского возле дрезины, сказал:
-- Покатайтесь; поглядите, как хорошеет столица... Когда почувствуете,
что превращаетесь в ледышку, .подпишите бланк допроса. Вас немедленно напоят
водкой, оденут в тулуп и валенки, отвезут в госпиталь. Не подпишите -- ваше
дело...
Кузнецову, бывшему секретарю ЦК, избитому, окровавленному, высохшему,
устроили встречу с женой в кабинете Маленкова.
Есть ситуации, которые неподвластны слову, их нельзя описать -- это
удел скульптуры или музыки: выразить неописуемый ужас происходившего.
Когда встреча кончилась, Маленков сказал:
-- От вас зависит все: признаетесь -- спасу! Нет -- не взыщите. Условия
не мои, а товарища Сталина.
Когда министр МГБ СССР Абакумов был арестован по обвинению в потворстве
"великорусской оппозиции" во главе со злейшим врагом народа Вознесенским и
его подручным Кузнецовым, следователи выбивали из Абакумова показания про
то, когда впервые секретарь ЦК Кузнецов потребовал у него дела, связанные с
расследованием обстоятельств убийства Кирова, и отчего готовил свой план
повторного изучения "загадочной" -- как он говорил -- "трагедии".
Второе обвинение заключалось в том, что Абакумов, получив устные
показания от "агента еврейской шпионской группы "Джойнт" доктора Гелиовича"
о главном враче Боткинской больницы профессоре Шимелиовиче и консультанте "
Лечебно-санитарного управления Кремля профессоре Этингере, расстрелял их,
чтобы оборвать нити следствия, которые должны были привести к выяснению
истинных обстоятельств гибели товарищей Щербакова и Жданова,
умерщвленных еврейскими националистами, которые не могли простить великому
сыну советского народа товарищу Жданову героической борьбы против еврейских
космополитов.
Абакумов, подвергнутый пыткам, держался стойко, кричал в ярости:
-- Про Кузнецова не знаю! А "Джойнт" -- по-английски "объединенный"! У
них даже в компартии написано "джойнт сентрал комити"! Я ж Валленберга по
стене из-за этого размазывал, он мне. все объяснил! Я и велел "джойнт"
убрать, чтоб не засмеяли! Наши-то всему поверят, а американцы от хохота
перемрут! Я жидовню проклятую больше вас ненавижу, но ведь их по-умному надо
уничтожать, а не топором! Гитлера забыли, да?! Урок не пошел впрок?!
Сразу после окончания девятнадцатого съезда партия перестала называть
себя большевистской, интернациональной, а стала государственной. Молотов и
Микоян не были введены в Бюро Президиума ЦК. Новый министр госбезопасности
Игнатьев начал готовить дело на Ворошилова -- "английского шпиона". Сталин,
как всегда, ничего не называл своими именами; в беседе с Игнатьевым
вспоминал Троцкого и Склянского, с юмором рассказывал о стычках с
Серебряковым -- они вместе защищали Москву в девятнадцатом году, два
представителя ЦК: один, Серебряков, был тогда секретарем ЦК, второй --
наркомна-цем, но оба являлись членами Военного совета фронта, -- дивился
тому, как Троцкий ("надо отдать ему должное, армию держал в руках, хоть и
драконовскими репрессиями") оказался завербованным гитлеровцами. "Парадокс
истории"; впрочем, история нескончаема; "наш Клим, например, и сейчас
взахлеб говорит о том, как блистательно работают англичане в Израиле, как
умело закрепляются в Бирме, сколь сильны их позиции в Канаде и Кении...
Прямо как член их парламента говорит, а не как русский".
Зная от сталинской охраны, что Сталин неоднократно называл Ворошилова
"английским агентом", давно не принимал его, Игнатьев понял, что угодно
Вождю; начал работу.
Проанализировав все эти факты, особо сосредоточившись на том, что на
съезде было только шесть процентов делегатов от колхозного крестьянства (в
основном руководители совхозов и колхозов) и восемь процентов от
рабочего класса (Герои труда, обкатанные на предыдущих совещаниях
сталевары, ткачихи, имена которых были на слуху у народа), Берия понял, что
Сталин совершенно потерял основополагающие ориентиры: если восемьдесят шесть
процентов делегатов представляли новый класс -- партийно-государственную
бюрократию, то как можно в дальнейшем говорить о "партии рабочего класса и
трудового крестьянства"?! Фикция! Русские хоть и терпеливы, но глухой
протест теперь фиксировался органами не только в деревнях, но и повсеместно
(в Донецке на монумент -- на голову Вождя -- надели ведро с мазутом; в
Москве, Киеве и Ленинграде в парадных и на стенах домов -- во дворах, к
счастью, -- расклеивались листовки, призывавшие к борьбе за ленинизм, против
"кровавого тирана", предающего идеи демократического социализма); несколько
раз в Салехардские концлагеря, в Тайшетлаг, Джезказган, Молотовский
каторжный комплекс, в Коми-лаг приходилось десантировать дивизии: восстания
зэков