не нахал... не подонок. Я религию уважаю, но... Где у вас тут стаканы-то? -- В шкапчике. Чего запнулся-то? Уважаешь, но?.. Дого­варивай. -- Сейчас, сейчас... -- Генка добыл пару стаканов, по­ставил на стол. -- Достань закусить чего-нибудь. Не будем торопиться, будем обстоятельно ковырять души. Достань солонинки. Дядя Гриша поднялся, грузный, открыл крышку в под­пол. -- Нырни, там в кадушке капуста и огурцы. Генка взял из шкафчика тарелку, обтер ее полотенцем... Глянул весело на дядю Гришу и полез в подполье. Он заме­тил, что суетится и волнуется: это бывало с ним, когда предстояло петь свои песни или когда он хотел понравить­ся какой-нибудь бабе, что, впрочем, тоже обозначало -- петь. Он даже усмехнулся там, в темноте, подумал: "Чего это я?" Генка положил в тарелку огурцов, капусты... Подал на­верх дяде Грише. Выскочил, закрыл подпол, отряхнул брю­ки, опять весело и значительно глянул на дядю Гришу. Ему и впрямь было весело, и он правда волновался. Налили по полстакашка. -- Я, когда был в институте, -- вспомнил Генка и стал рассказывать, поглаживая стакан и улыбаясь, -- мы после первого курса поехали на практику... не на практику, а так -- подработать, жизнь повидать: в тайгу, с геологической пар­тией. -- Ты чего институт-то бросил? -- спросил дядя Гриша. -- Та-а... сложно это. Не сложно, а... Да ну ее к черту, в двух словах не скажешь, а долго объяснять -- лень. Не пока­залось мне, что это ценность великая -- диплом. А туда половина только из-за того и лезет -- из-за диплома. Я по­смотрел-посмотрел -- и сделал жест: не хочу, все. Может, глупо,-- Генка помолчал, заметно посерьезнел. Тряхнул во­лосатой головой. -- А может, нет. -- Дурак. -- Может, дурак. Не сбивай меня с настроя. У меня ка­кое-то сегодня... -- Генка тоже глянул в угол на календарик. -- Тоже сегодня какое-то красненькое настроение, -- он засмеялся, погладил бороду. -- Слушай. Шли по тайге, я как-то отбился в сторону от всех, отстал маленько, побежал догонять и оступился, ногу потянул. Не могу идти. Сел -- сижу. Даже весело стало. Думаю: вернутся искать или нет? Шу­михи же много про всякое это братство-товарищество. Вер­нутся, думаю, или нет? Посидел так с полчаса, слышу, вер­нулись -- кричат. У меня ружье, мог выстрелить -- услышали бы. Да и крикнуть, тоже услышали бы. Нет, сижу! -- Генка сверкнул азартным глазом. -- Бросят, думаю, искать или все же найдут? Вот же гадская натура! Вечно надо до края дойти, так уж понять чего-нибудь, где и понять-то... может, нельзя. Вот бросят, думаю, искать или будут искать? В обще­житии же все вылупалисъ про таежную романтику, про... Ну-ка, фраера, -- это же не песенку спеть под гитару это ж -- человека найти! А уже солнышко садится, а до лагеря еще далеко-о. А? -- Генка оскалился недобрым оскалом, ус­тавился на дядю Гришу светлыми, немного безумными гла­зами. -- Как вы насчет того, чтоб заночевать тут из-за одно­го дурака? Под открытым небушком, может, под дождем... А там, в зимовье, нары, одеяла, костер, спиртяга, две ин­ститутские обаяшки, которые прямо млеют от самодельных лыцарей, а? Вот задача-то? Ну-ка!.. -- Нашли? -- нетерпеливо и недовольно перебил дядя Гриша. Генка, тоже недовольный, что сбили с подъема, неохот­но досказал: -- Нашли. Хотели отметелить, но у меня ружье было -- не получилось. -- Надо было... Чтобы зря не пугал людей. -- Да они не испугались! Это тоже пижонство: чтоб по­том про них говорили, что они -- мужики. Они молокососы. Все почти. Ну, давай. Выпили, похрустели капустой. -- Не уважают тебя, Генка, -- сказал дядя Гриша. Не то сказал, не то спросил, не то подумал. -- Тебе ведь уж три­дцать с лишним, пора это... к делу какому-то прирастать. Генка взял гитару, попробовал что-то такое подобрать, раздумал, кинул ее на кровать, к подушкам, закурил. На­строй его, веселый и едкий, скособочился. -- Меня не уважают, да, -- сказал он. -- А что, обя­зательно, чтоб уважали? Ты из-за этого в бога поверил? -- спросил. И сам ответил: -- Из-за этого. Я тебя, кажется, по­нял. Между прочим, я бы тоже что-нибудь такое... придумал себе, но мне безразлично чужое мнение, вот моя слабина. Я в этом смысле какой-то нерусский, выродок какой-то. Но тебя я понимаю. Объясняю, что с тобой происходит: ты за­чуял смерть и забеспокоился -- тебе неохота просто так ухо­дить, тебе надо, чтоб о тебе потом говорили: он же верую­щий был! Так? -- Дурак, -- просто сказал дядя Гриша. Подумал и еще сказал: -- Волосатик. -- Ты заметил, -- оживился Генка, -- что за то короткое время, пока мы беседуем, ты раз пять уже сказал слово "ду­рак"? -- Ты для чего пришел сюда? -- Понять, почему ты... Разоблачить тебя. Я не верю, что ты правда поверил в бога. Слушай, да кто же так в бога ве­рит -- повесил икону и заявил всем: я верующий! Ты что? Это же богохульство! Ты же ничего про бога не знаешь. Я больше тебя знаю... -- Сказал? -- дядя Гриша угрожающе нагнул голову. -- А теперь... -- Стоп! -- воскликнул Генка. -- Не надо. Не надо... Давай мирно беседовать, у нас же водки полно. Не надо наклонять голову, -- Генка умоляюще прижал руки к груди. -- Я не нарочно, я не... это... Я поторопился, не заинтриговал тебя своими познаниями про бога. Слушай! Генка торопливо калил в стаканы. Дядя Гриша подозри­тельно следил за ним. -- Давай, дядя Гриша, духобор ты мой показушный. У нас с тобой близкие натуры, но у меня совсем нет честолю­бия, хоть я и поэт. Мне тоже охота, понимаешь, знать что-нибудь такое, чтоб... Вот чтоб все бегали, суетились, крича­ли, боялись, а я бы посреди всех спокойно шел, никуда бы не торопился, не мельтешил, ничего бы не боялся, а толь­ко бы посмеивался. Но я не знаю, что такое надо знать? А? На бога меня не хватит. То есть это как-то неконкретно... Вы­пили! Счас решим. Дядя Гриша, все еще не веря, что Генка не просто дура­чится, опасливо отпил только половину налитого, чтоб по­том, при худом исходе этой беседушки, не было разгово­ров, что они вместе сидели тут и пили водку. -- Ты хоть не в секте какой-нибудь? -- спросил Генка, стараясь, чтоб тон его был как можно более дружелюбный. -- А то по ошибке, может, затесался куда-нибудь... Нет? Христос же везде -- Христос, бог, но по-разному по­нимают, как в него верить. Ты православной веры-то? Или ты не знаешь? Дядя Гриша собрал на скатерти пальцы в кулак и потя­нул кулак к себе... -- Ишо, поганец такой, выговоришь эти слова, я тебя за столом прямо пристукну, -- это было серьезно. Это было, пожалуй, страшно: лицо дяди Гриши, обветренное, посе­рело, и щетина на щеках стала совсем белой. -- Твоими ус­тами дерьмо жрать, а ты такие слова... Генка испугался, но еще больше оскорбился, и злость тоже взяла. Он теперь отчетливо знал: правда его, а ложь, лохматая, бессовестная, поднялась и рычит. И вот -- быва­ли мгновения, когда Генка с радостным изумлением убеж­дался, что плохо знает себя (он про себя думал, что безна­дежно трусоват), -- вот он, проглотив испуг, спокойно, смело посмотрел в глаза крайне обозленного человека. По­смотрел и крепко, и насмешливо сказал: -- Раб божий... да ты прямо как с цепи сорвался. Чего ты? Господь с тобой, батюшка, опомнись. Что я такого сказал? Сказал, что бывают случаи, когда баптисты, например, сбивают с толку... У них -- тоже Христос, -- и слова Генкины наливались покоем, силой. Он чувствовал, как он убеди­телен и правдив. И смелел больше, и пошел добирать всю правду, до дна. -- Но ведь нет же ни баптизма, ни нормаль­ного христианства -- это же ложь, у тебя-то. Ложь! Дядя Гриша, милый, ну зачем же ложь-то? Ведь ты же мужик, крестьянин, труженик, ну зачем же ложь-то? -- Генка по­чувствовал, что к глазам его подступают слезы. Но это не остановило его, а даже как-то придало силы и совсем рас­ковало на желанную, злую правду, на святую правду, на большую правду. Даже дядя Гриша оторопел и слушал. Ред­костное вырывалось из груди Генкиной -- нечто дорогое, свободное, наболевшее. -- Как же жить-то, люди?! -- Ген­ка скривился, заплакал... Но он не злился на слезы, они только мешали ему, он их торопливо смахивал ладошкой. -- Как же нам жить-то?! Когда -- раз, и соврал, ничего не сто­ит! А? -- Генка встал, потому что сидеть стало тесно, душ­но. -- Ты меня упрекаешь... все упрекают: зачем институт бросил? Не хочу врать! Раз я не чувствую, что мне это поза­рез нужно, что же я буду притворяться-то? Мне без дипло­ма тоже интересно жить. Но почему же... Эх! Взял, выдумал: верю. В кого?! За-че-ем? Всю жизнь под конец опозорил враньем... Да зачем тебе это надо-то? Убей, не пойму: зачем? И почему... Да взял вон топор в руки -- и под Быстрянский мост: грабить. Лучше ведь. Безгрешнее. Ты в бога поверил, го­воришь... А что ты с ним сделал! В горшок его глиняный пре­вратил -- щей сварить. Ни себя не пощадил, ни... Вот си­дишь, хлопаешь глазами -- как про тебя думать? Как про всех про нас думать? Врать умеем. Легко умеем врать. Я же уважать тебя не могу, понимаешь? Ува-жать. Не могу -- с ду­ши воротит. А вся твоя жизнь достойна уважения, а... Тьфу! Да кого же мне тогда уважать-то?! -- Генка устал. Обессилел. Сел. -- Взять и под занавес все испортить. "Мы -- под на­блюдением", "каждый наш поступок..." Ведь ты же совсем не думаешь про это про все, ты же чужие слова молотишь. Я же думал, ты не способен на ложь -- вообще, зачем это мужику? Мало на свете притворных людей? Куда же мне те­перь идти прикажете? К кому? Бесстыдники, вот так и дае­те пример... Ведь так же все рухнуть может! Все -- в подпол вон, одна капуста и останется. На закусь. Выпьем, раб бо­жий, -- Генка налил в стаканы, качнул устало головой. -- И ведь нашел же в душе такую способность! Наше-ол. Все ду­мают, ее там нет, а она есть. Раз -- и вот она: хоть стой, хоть падай. Генка поднес стакан ко рту, и вмиг он у него вырвался из рук. Он даже сперва не понял -- что это? Стакан рванулся и полетел вверх... -- Хватит лакать, -- сказал дядя Гриша сдавленным злым голосом. -- Распился тут. Генка хотел встать, но дядя Гриша загреб ногой его стул, и Генка упал. И тотчас на него упал дядя Гриша, захватил его волосы и стал стукать головой об пол. -- Вот так ее... -- приговаривал он. -- Умную-то голо­вушку. Вот так, вот так... Генка упруго изогнулся под дядиной тушей, подпустил ему под брюхо ноги и двинул что было силы. Дядя взмахнул руками и грянулся затылком об стол. Стол упал, со стола с веселым разговором полетели стаканы, бутылка, тарелка... Генка понимал, что упускать инициативу нельзя, иначе массивный дядя подомнет его и расколотит всю голову. Он, впрочем, не очень и думал. Азарт схватки враз опалил его, подчинил своим законам: он действовал, как всякий нормальный боец, -- вроде не соображая, но очень рассудочно и точно. Раза два угодил дяде кулаком в лоб, чтоб тот не су­мел подняться, а когда дядя все же набычился и начал вста­вать, Генка ногой опять свалил его. Злости не было, было сознание опасности, что дядя Гриша поднимется и сгоряча схватит что-нибудь в руки, какой-нибудь предмет. И ломанет. Поэтому никак нельзя было дать ему подняться. Так они напрягались: один хотел встать, другой не давал. ...Когда пришла Нюра, бой был в разгаре, и на полу валялось все, что могло упасть... А посередке молча возились дядя с племянником. Рубахи у обоих изодраны, кровь вид­на... Нюра насилу отодрала их друг от друга. Генке залепила пару оплеух, оттолкнула в угол, отца усадила на кровать. -- Поганец, -- тяжело дыша, сказал дядя Гриша, выти­рая драным рукавом рубахи кровь с губы. -- Будет тут... сло­ва разные потреблять... Разинул рот-то. Шшенок. -- Горько, горько, -- говорил Генка, сплевывая сукрови­цу. -- Ах, как горько!.. Речь идет о Руси! А этот... деляга, притворяться пошел. Фраер. Душу пошел насиловать... уважения захотел... Врать начал! Если я паясничаю на доро­гах, -- Генка постучал себе с силой в грудь, сверкнул мок­рыми глазами, -- то я знаю, что за мной -- Русь: я не пропа­ду, я еще буду человеком. Мне есть к кому прийти! -- Генка закричал, как на базаре, как на жадную, бессовестную тор­говку закричал, когда вокруг уже собрались люди и уже все равно и не стыдно кричать. -- Мы же так опрокинемся!.. -- Я те опрокинусь, -- гудел негромко, с дрожью в голо­се дядя Гриша, все вытирая окровавленный рот. -- Я тя са­мого опрокину -- башкой лохматой в помойное ведро вон. Шшенок. Нюра налила в рукомойник воды, подвела сперва отца, вымыла ему лицо, приговаривая в том духе, что -- бесстыд­ники, как дети малые, честное слово... Сцепи-и-лись. Чего не поделили? -- Россию! -- высокопарно заявил Генка. -- Я вот те счас покажу Россию! -- повысила голос и Ню­ра. -- Трепач... На старика-то -- с кулаками? Э-зх! А говоришь, книжки умные читаешь. Где же это написано, чтоб... Я вот не погляжу счас, что я баба, надаю по загривку-то, бу­дешь знать. -- От тебя приму. Ты духовно чистый человек... Ты не врешь. -- А я што тебе?! -- пошел дядя Гриша к Генке с мокрым лицом, но Нюра легко развернула его и сунула опять под ру­комойник. Потом дядя Гриша вытирался, а Генка мылся до пояса над шайкой, Нюра поливала ему из ковша. Потом она дала им свежие рубахи из сундука и из сундука же достала бутыл­ку перцовки. -- От простуды берегла... но уж нате. И не коситесь друг на друга. Вот же глупые-то! Сказать кому, не поверят. Сце­пились. Ты, Геночка, не зачитался случаем? Шибко уж язы­кастый да кулакастый стал. Смотри, а то, бывает, до дури зачитываются -- с ума сходят. Давайте, и я с вами пригублю маленько. Миритесь. Выпили втроем огневой славной перцовки... Посидели молча. Отошли. -- Спеть? -- спросил Генка. -- Спой, -- согласилась Нюра. -- Только понятную ка­кую-нибудь. А то у вас нынче не поймешь ни черта. Что за люди пошли! Живут непонятно, поют -- и то непонятно. -- Сказано, -- заговорил дядя Гриша, но заговорил как-то сипло, тонко. Прокашлялся. -- Сказано: придет владыка мира... Сперва их четверо придут, потом один троих подом­нет под себя и станет единовластно владычить. Это и будет -- антихрист шестьсот шестьдесят шесть, три шестерки. И бу­дет он владычить три с половиной года, но законы его будут действовать только три года. Но перед тем как он при­дет, он разошлет по свету своих агентов: они все тут пере­путают. Вот Геночка наш преподобный и есть тот самый агент. Генка начал было слушать про антихриста 666, но бро­сил и склонился к гитаре. -- Бледно, -- сказал он. -- Могли бы поярче что-нибудь выдумать. А потому бледно, что нет истинной веры. Поэто­му и примитив такой. Итак, понятную! -- объявил он. И за­пел: То, ох, не ве-етер ветку кло-онит, Не, ох, не дубра-авушка-а шуми-ит... Бросил, задумался, посасывая разбитую губу. -- Чего ж бросил-то? Хорошо ведь начал, -- сказала Нюра. -- А возможно, что это не притворство у вас, -- загово­рил Генка из своих дум. И посмотрел на дядю Гришу. -- Возможно, что тут налицо элементарная самодеятель­ность, -- он долго и участливо смотрел на дядю. Тот тоже глянул на него и обиженно отвернулся, поморщился даже от Генкиного словоблудия. -- Пой-ка лучше, правда. Но Генка петь больше не стал, сидел, облокотившись на гитару, смотрел в окно. -- Корова-то!.. Матушка ты моя, давно уже ворота под-деет, стоит! -- спохватилась Нюра, увидев корову у ворот. И побежала впустить ее. Генка и дядя Гриша безучастно следили, как она про­бежала по двору, открыла ворота и впустила большую ко­молую корову. И шла с ней по двору, и что-то ей говорила. -- Корова, -- задумчиво сказал Генка. Непонятно, к че­му он это сказал. Дядя Гриша все смотрел, как Нюра сняла с колышка вы­жаренный знойным июльским солнышком подойник, лов­ким коротким движением подобрала край юбки у сгиба ко­лен сзади, села доить. В дно подойника звонко ударили первые, невидимые отсюда струйки молока. И Генка мыс­ленно, как въявь, увидел, как бьют в дно теплые стреми­тельные стрелки, как пузырится на дне, а новые струйки попадают в пузырьки, они лопаются, и белые капельки-брызги летят невысоко и обильно и стекают по бокам ведра тонюсенькими ручейками. И скоро там все вспенится, и струйки уже не будут звенеть, а будут втыкаться в белую шапку с мягким, ласковым, сдобным каким-то звуком. Сильная Нюра чуть покачивалась сидя -- вправо-влево, вправо-влево -- в такт, как двигались руки, и под белой кофточкой с цветочками шевелились ее широкие лопатки. -- Корова... -- еще раз в раздумье сказал Генка. -- Этой ночью напишу стихи. Если не затуманю голову. Давай по ма­ленькой? -- Хватит, -- сказал дядя Гриша. -- Не хочу больше. -- Ну и я не буду, -- решил Генка и отодвинул перцовку подальше от себя. -- Лучше стихи напишу. Про корову. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Генерал Малафейкин Мишка Толстых, плотник СМУ-7, маленький, скула­стый человек с длинными руками, забайкальский москвич, возвращался из гостей восвояси. От братца-ленинградца. Брат принял его плохо, сразу кинулся учить жизни... Мишка обиделся, напился, нахамил жене брата и поехал домой в Москву. К поезду пришел раньше других. Вошел в купе, забросил чемодан наверх, попросил у проводницы простыни и одеяло. Ему сказали: "Поедем, тогда получите простыни". Миш­ка снял ботинки и прилег пока на матрац на верхней полке. И заснул. Проснулся ночью. Под ним во тьме негромко разговари­вали двое. Один голос показался Мишке знакомым. И гово­рил больше как раз этот, знакомый голос. Мишка прислу­шался. -- Не скажите, не скажите, -- негромко говорил голос, -- не могу с вами согласиться. У меня же бывает то и дело: вызываешь его, подлеца, в кабинет: "Ну, что будем делать?" Молчит. "Что будем делать-то?!" Молчит, жмет плечами. "Будем продолжать в том же духе?" Гробовое молчание. -- Это они мастера -- отмолчаться, -- поддержал другой голос, усталый, немолодой. -- Это они умеют. -- Что вы! Молчит, как в рот воды набравши. "Ну, дол­го, -- спрашиваю, -- будем в молчанку играть?" Мишка вспомнил, чей голос напоминает этот голос внизу: Семена Иваныча Малафейкина, московского соседа из 37-го дома, нелюдимого маляра-шабашника, инвалид­ного пенсионера. С этим Семеном Иванычем Мишка один раз вместе халтурил: отделывали квартиру какому-то боль­шому начальнику. Недели полторы работали, и за все это время Малафейкин сказал, может быть, десять слов. Он да­же не здоровался, когда приходил на работу. На вопрос, по­чему он молчит, Малафейкин сказал: "У меня грудь болит с вами трепаться". Но этот, внизу это, конечно, не Малафей­кин... Но до чего похож голос. Поразительно. -- "Ведь я же тебя, подлеца, из Москвы выселю! -- гово­ришь ему. -- Выведешь ведь из терпения -- выселю!" -- "Не надо", -- просит. "А-а, открыл рот!.. Заговорил?" -- Случается, выселяете? -- Мало. Их же и жалко, подлецов. Что они там будут де­лать? -- Господи!.. Да нам полно людей требуется! -- А вы что там с ними будете делать? Самогон варить? Двое внизу начальственно -- негромко, озабоченно -- посмеялись. -- Да-а... У нас тоже хватает этого добра. А как вы боре­тесь с такими? -- Да как... Профилактика плюс милиция. Мучаемся, а не боремся. Устаем. Приедешь на дачу, затопишь камин, смот­ришь на огонь -- обожаю, между прочим, на огонь смот­реть, -- а из огня на тебя... какое-нибудь мурло смотрит. "Гос­поди, -- думаешь, -- да отстанете вы от меня когда-нибудь!" -- Как это -- смотрит? -- не понял другой, усталый собе­седник. -- Мысленно, что ли? -- Ну, насмотришься на них за день-то... Они и кажутся где попало. У вас дача каменная? -- У меня нету. Я, как маленько посвободнее, еду в дерев­ню к себе. У меня деревня рядом. А у вас каменная? -- Каменная, двухэтажная. Напрасно отказываетесь от дачи -- удобно. Знаете, как ни устанешь за день, а приедешь, затопишь камин -- душа отходит. -- Своя? -- Дача-то? -- Да. -- Нет, конечно! Что вы! У меня два сменных водителя, так один уже знает: без четверти пять звонит: "Домой, Се­мен Иваныч?" -- "Домой, Петя, домой". Мы с ним дачу на­зываем домом. Мишка наверху даже заворочался -- рассказчика-то то­же Семеном Иванычем зовут! Как Малафейкина. Что это? А Семен Иваныч внизу продолжал рассказывать: -- "Домой, -- говорю, -- Петька, домой. Ну ее к черту, эту Москву, эту шумиху!" Приезжаем, накладываем дровец в камин... -- А что, никого больше нет? -- Прислуги-то? Полно! Я люблю сам! Сам накладываю дровец, поджигаю... Славно! Знаете, иногда думаешь: "Дана кой черт мне все эти почести, ордена, персоналки?.. Жил бы вот так вот в деревне, топил бы печку". Усталый собеседник тихо, недоверчиво посмеялся. -- Что, не верите? -- негромко воскликнул Семен Ива­нович, тоже, наверно, улыбаясь. -- Я вам точно говорю: бросил бы, все бросил бы! -- Что же не бросаете? -- Ну... Все это не так просто, как кажется. А кто позво­лит? -- То-то и оно, -- вздохнул собеседник. -- Я тоже, зна­ете... -- Наоборот, предлагают повышение. Ну, думаю, нет: у меня от этих дел голова кругом. Спасибо. -- Сейчас, наверно, на этом совещании были, в связи с... Я что-то такое краем уха... -- Нет, я по другим делам. Там у нас хватает... А как же, и отдыхаете у себя в деревне? И летом? -- Почти всегда. Уезжаю к отцу -- рыбачим... -- Нет, я в санаториях. -- Где? В Кисловодске? -- И в Кисловодске. -- В основном корпусе? -- Нет, у нас там свой корпус есть. -- Где? -- Не доезжая Кисловодска. -- Где же? Я там все окрестности излазил. Семен Иваныч посмеялся. -- Нет, тот корпус вы не знаете. Его с дороги не видно. Помолчали. -- За забором, -- пояснил Семен Иваныч. -- А-а... -- неопределенно как-то сказал усталый собе­седник. И опять замолчал. Семена Иваныча это молчание как будто обеспокоило. -- Скучновато только, честно говоря, -- продолжал он. -- Ну буфет: шампанское, фрукты, пятое-десятое... Не в этом же дело! Надоедает же. -- Конечно, -- опять очень неопределенно сказал уста­лый. -- Я ничего не имею... Фильмы демонстрируют? -- Ну!.. Но мы знаете, что делаем? Мы эти обычные ман­кируем, а собираемся одни мужчины, заказываем какой-нибудь такой... с голяшками... Не уважаете? -- Семен Иваныч неуверенно посмеялся. -- Интересно вообще-то! Собеседник никак не откликнулся на это. Молчал. -- А? -- спросил Семен Иванович встревоженно. -- Что? -- сказал собеседник. -- Не уважаете с голяшками? -- Да я их... это... я их мало видел. -- Ну что вы! Это, знаете, зрелище! Выйдет такая... черт ее... вот уж она виляет, вот виляет, своим этим... Любопыт­но. Нет, это зрелище, чего ни говорите. -- Совсем голые? -- Совсем! -- А как же... разве у нас снимают такие фильмы? Семен Иваныч без опаски, с удовольствием засмеялся. -- Это ж не наши. Это оттуда. -- А-а, -- сказал собеседник. -- Там -- да... Конечно. -- Нет, умеют, умеют, черти. Ничего не скажешь. Но, знаете, что я вам про все это скажу: красиво! -- Я ничего! -- испуганно сказал собеседник. -- Но в душе, наверно, осудили меня. -- Я? Да почему!.. -- Осудили, осудили. Не осуждайте. Не торопитесь. Не за­видуйте Семену Иванычу... Вы же не видите, как Семен Иваныч потом за столом буквально засыпает. Сидишь, изу­чаешь дело... С вами можно откровенно? -- Да зачем? -- торопливо, без всякой усталости сказал собеседник. -- Я прекрасно понимаю. Мне самому прихо­дится... -- О, разумеется! Разумеется, вам тоже приходится не­досыпать, недоедать... Ах мы, бедненькие! А потом отвер­немся и пальцем покажем: генерал, пузо отвесил. Вы виде­ли у меня пузо? -- Да нет, почему?! -- собеседник явно растерялся. -- Я как раз ничего не имел... Дело же не в этом... -- А в чем? -- жестко спросил Семен Иваныч. -- Ну как?.. -- Как? -- Не в том дело, кто генерал, кто не генерал. Все мы, в конце концов, одно дело делаем. -- Да что вы говорите! Смотрите-ка, я и не знал. Неуже­ли все? Собеседник молчал. -- А? -- переспросил Семен Иваныч. Непонятно, почему он рассердился. Собеседник молчал. -- Что, молчим? Тоже молчим? -- Слушайте!.. -- собеседник, чувствовалось, привстал. -- В чем, собственно, дело? Что вы против меня имеете? -- Да упаси боже! -- моментально искренне откликнулся Семен Иваныч. -- Ничегошеньки я не имею. Просто спро­сил. Я думал, что вы что-то против меня имеете. Ничего? -- Ничего, конечно. Вообще-то, пора спать. Сколько сей­час? Приблизительно? -- Приблизительно-то?.. Эх, оставил свои со светящим­ся циферблатом... Приблизительно часа два. -- Да, пожалуй. Надо, пожалуй, соснуть. Да? -- Да, конечно. Я еще выпил сегодня малость... Проща­лись с товарищами. Да, спим. И сразу замолчали. И больше не говорили. Мишка не знал, как подумать: кто внизу? Голос порази­тельно похож на малафейкинский. И зовут Семеном Иванычем... Но как же тогда? Что это? Мишка знал про Малафейкина почти все, что можно знать про соседа, даже не интересуясь им специально. Когда-то Малафейкин упал с лесов, сильно разбился... Был он тогда одинокий, и так оди­ноким остался. Тихий, молчаливый. К нему в воскресные дни приезжала какая-то женщина старше его. С девочкой. Кто они Малафейкину -- Мишка не знал. Видел во дворе, Малафейкин гулял с девочкой: девочка возилась в песке, а Малафейкин читал газету. Может, это была его сестра с доч­кой, потому что как-то не похоже, чтобы тут было что-то иное. Вот, в сущности, и весь Малафейкин. А генерал вни­зу... Нет, это совпадение. Бывает же так! Мишка осторожненько слез с полки, сходил в туалет, взобрался опять наверх и закрыл глаза. В купе было тихо. Мишка заснул. Утром Мишка проснулся позже других, перед самой Мо­сквой. Открыл глаза, глянул вниз, а внизу, у окошка, си­дит... Семен Иваныч Малафейкин. И еще какой-то человек тоже сидит у окна напротив, лет пятидесяти, румяный. Си­дят, смотрят в окно. Еще девушка какая-то в брюках -- кни­гу читает в сторонке. Молчат. Мишка заспал ночной разговор, хотел уж сказать свер­ху: "Здравствуй, сосед!" И вспомнил... И даже отпрянул вглубь. Оторопел. Полежал, повспоминал: может, приснил­ся ему этот ночной разговор? Пока он мучительно вспоминал, румяный человек, слышно, потянулся и сказал, как говорят долго молчавшие люди: -- Кажется, подъезжаем, -- пошуршал какой-то бума­гой на столе -- газету, что ли, свернул, -- встал и вышел из купе. Мишка свесил вниз голову... Девушка глянула на него, потом в окно и опять уткнулась в книгу. Малафейкин, кур­носый, с маленькими глазками без ресниц, в галстуке, при­чесанный на пробор, чуть пристукивал пальцами правой ру­ки по столику -- смотрел в окно. -- Привет генералу! -- негромко сказал над ним Мишка. Малафейкин резко вскинул голову... Встретились глаза­ми. Маленькие глазки Малафейкина округлились от удивле­ния и даже, как показалось Мишке, испугались. -- О! -- сказал Малафейкин неодобрительно. -- Явились не запылились... Откуда это? Мишка молчал, смотрел на соседа -- старался насмеш­ливо. -- Чего это... разъезжаем-то? -- даже как-то зло спросил Малафейкин. И быстро глянул на дверь. Точно, это он ночью городил про каменные дачи и как он устал от наград и почестей. -- Чего эт ты ночью плел... -- начал было Мишка, но во­шел румяный человек, и Малафейкин быстро, испуганно повернулся к нему... И встал. И заговорил: -- Ну что, подъезжаем? -- суетливо сунулся к окну, при­гладил пробор на голове. -- Да, уже. Уже Яуза. Так, так...-- потоптался чего-то, направился было из купе, но вернулся, склонился к чемодану. "Во фраер-то!" -- изумился Мишка. Ему сверху было вид­но, как покраснели уши Малафейкина. Он не стал больше приставать к маляру-шабашнику. Только с большим любопытством наблюдал за ним сверху. -- Вы не в сторону центра едете? -- спросил румяный пассажир. И почтительно посмотрел на Малафейкина. -- А? -- встрепенулся Малафейкин. -- Я? Нет, нет... Ме­ня... Нет, в другую сторону. -- А то хотел присоединиться к вам. -- Нет, нет... Мне в другую. -- Нам в сторону Свиблово, -- громко сказал Мишка, потянулся и сел на полке. Его разбирал смех. -- О, попутчик наш проснулся? -- сказал румяный че­ловек. -- Доброе утро, молодой человек! Завидный у вас сон. А я в дороге плохо сплю. Ругаю себя: да отсыпайся ты, есть же возможность -- нет, никак. Мишка, улыбаясь, смотрел на Малафейкина. -- Нет, мне бы еще столько, ничего бы... -- Дело молодое. Малафейкин застегнул свой скрипучий желтый чемо­дан, затянул ремни, подхватил его, выставил в коридор... Из коридора же, не входя в купе, снял с вешалки кожаное пальто, снял с полки шляпу и ушел одеваться в коридор, подальше. "Трусит -- разоблачу, -- понял Мишка. -- На кой ты мне черт нужен!" Больше Малафейкин в купе не входил. Оделся, взял че­модан и ушел в тамбур. Однако на перроне Мишка скараулил его. Догнал, пошел рядом. -- Что, хватил вчера лишнего, что ли? -- спросил миро­любиво. -- Чего турусил-то ночью? Зачем? -- Отвяжись! -- рявкнул вдруг Малафейкин. И покрас­нел, как свекла. -- Чего ты пристал?! Не похмелился? Иди похмелись! Чего ты пристал к человеку?! На них оглянулись... Некоторые даже придержали шаг, ожидая скандала. Мишка, опасаясь всяких этих штучек, связанных с объ­яснением, приотстал. Но Малафейкина из вида не выпускал. Он обозлился на него. Вместе сели в метро... Мишка все следил за Малафейкиным, не знал только, как вывести на чистую воду этого прохвоста. Чуть чего, тот милицию станет звать. В вагоне Малафейкин осторожно огляделся... И напорол­ся на прямой, уничтожающий Мишкин взгляд. Мишка под­мигнул ему. Уши Малафейкина опять зацвели маковым цве­том. Жесткий воротник кожаного пальто подпирал сзади его шляпу... Малафейкин больше не оглядывался. На выходе из метро, на эскалаторе, Мишка опять при­близился к Малафейкину... Заговорил на ухо ему: -- Ты не ори только, не ори... Я один вопрос поставлю и больше не буду. У меня брательник в Питере такой же... при­дурок: тоже строит из себя. Чего вы из себя корежите-то? Че­го вы добиваетесь этим? А? Я серьезно спрашиваю. Малафейкин молчал. Смотрел вверх, вперед. -- Вам что, легче, что ли, становится после этого? Малафейкин молчал. -- Зачем врал-то ночью мужику? А? Как эскалатор изготовился столкнуть их -- вышел на прямую -- Малафейкин стал искать глазами милиционера... Мишка обогнал его и, оглядываясь, пришел раньше к ав­тобусной остановке. "Я тебя дома, во дворе, допеку", -- решил. Около дома, когда сошли с автобуса, Мишка опять по­шел было к Малафейкину, но тот вдруг болезненно смор­щился, затряс головой так, что шляпа чуть не съехала с го­ловы, затопал ногой и закричал: -- Не подходи! Не подходи ко мне! Не подходи! -- про­кричал так, повернулся и скоро пошагал к дому. Почти по­бежал. Большой желтый чемодан с ремнями колотил его по ноге. Кожаное пальто надламывалось и приятно шумело. Шляпу Малафейкин поправил на ходу левой рукой... Не ог­лянулся ни разу. Мишке чего-то вдруг стало жалко его. -- Звонарь, -- сказал он негромко, сам себе. -- Дача у не­го, видите ли. С камином, видите ли... Во звонарь-то! Они, видите ли, жить умеют... Звонари. И тоже пошел. В магазин. Сигарет купить. У него сигареты кончились. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Гринька Малюгин Гринька, по общему мнению односельчан, был человек недоразвитый, придурковатый. Был он здоровенный парень с длинными руками, горбо­носый, с вытянутым, как у лошади, лицом. Ходил, раскачи­ваясь взад-вперед, медленно посматривал вокруг бездумно и ласково. Девки любили его. Это было непонятно. Чья-то умная голова додумалась: жалеют. Гриньке это очень понра­вилось. -- Меня же все жалеют! -- говорил он, когда был подвы­пивши, и стучал огромным кулаком себе в грудь, и смотрел при этом так, будто он говорил: "У меня же девять орденов!" Работал Гринька хорошо, но тоже чудил. Его, например, ни за какие деньги, никакими уговорами нельзя было заста­вить работать в воскресенье. Хоть ты что делай, хоть гори все вокруг синим огнем -- он в воскресенье наденет черные пли­совые штаны, куртку с "молниями", намочит русый чуб, уло­жит его на правый бочок аккуратненькой копной и пойдет по деревне -- просто так, "бурлачить". -- Женился бы хоть, телеграф, -- советовала ему мать. -- Стукнет тридцать -- женюсь, -- отвечал Гринька. Гриньку очень любили как-нибудь называть: "земледав", "быча", "телеграф", "морда"... И все как-то шло Гриньке. Вот какая история приключилась однажды с Гринькой. Поехал он в город за горючим для совхоза. Поехал еще затемно. В городе заехал к знакомым, загнал машину в огра­ду, отоспался на диване, встал часов в девять, плотно позавтракал и поехал на центральное бензохранилище -- это ки­лометрах в семнадцати от города, за горой. День был тусклый, теплый. Дороги раскисли после дож­дя, колеса то и дело буксовали. Пока доехал до хранилища, порядком умаялся. Бензохранилище -- целый городок, строгий, правиль­ный, однообразный, даже красивый в своем однообразии. На площади гектара в два аккуратными рядами стоят огромные серебристо-белые цистерны -- цилиндрические, круглые, квадратные. Гринька пристроился в длинный ряд автомашин и стал потихоньку двигаться. Часа через три только ему закатили в кузов бочки с бен­зином. Гринька подъехал к конторе, поставил машину рядом с другими и пошел оформлять документы. И тут -- никто потом не мог сказать, как это случилось, почему -- низенькую контору озарил вдруг яркий свет. В конторе было человек шесть шоферов, две девушки за столами и толстый мужчина в очках (тоже сидел за столом). Он и оформлял бумаги. Свет вспыхнул сразу. Все на мгновение ошалели. Стало тихо. Потом тишину эту, как бичом, хлестнул чей-то вскрик на улице: -- Пожар! Шарахнули из конторы. Горели бочки на одной из машин. Горели как-то злове­ще, бесшумно, ярко. Люди бежали от машин. Гринька тоже побежал вместе со всеми. Только один толстый человек (тот, который оформлял бумаги), отбежав немного, остановился. -- Давайте брезент! Э-э! -- заорал он. -- Куда вы?! Успеем же!.. Э-э!.. -- Бежи, сейчас рванет! Бежи, дура толстая! -- крикнул кто-то из шоферов. Несколько человек остановились. Остановился и Гринька. -- Сча-ас... Ох и будет! -- послышался сзади чей-то го­лос. -- Добра пропадет сколько! -- ответил другой. Кто-то заматерился. Все ждали. -- Давайте брезент! -- непонятно кому кричал толстый мужчина, но сам не двигался с места. -- Уходи! -- опять крикнули ему -- Вот ишак... Что тут брезентом сделаешь? Брезент... Гриньку точно кто толкнул сзади. Он побежал к горящей машине. Ни о чем не думал. В голове точно молотком би­ли -- мягко и больно: "Скорей! Скорей!" Видел, как впереди, над машиной, огромным винтом свивается белое пламя. Не помнил Гринька, как добежал он до машины, как включил зажигание, даванул стартер, воткнул скорость -- че­ловеческий механизм сработал быстро и точно. Машина рва­нулась и, набирая скорость, понеслась прочь от цистерн и от других машин с горючим. Река была в полукилометре от хранилища: Гринька пра­вил туда, к реке. Машина летела по целине, прыгала. Горящие бочки гро­хотали в кузове. Гринька закусил до крови губы, почти лег на штурвал. Крутой, обрывистый берег приближался угнетающе медленно. На косогорчике, на зеленой мокрой травке, колеса забуксовали. Машина юзом поползла назад. Гринька вспотел. Молниеносно перекинул скорость, дал левее руля, выехал. И опять выжал из мотора всю его мощь. До берега осталось метров двадцать. Гринька открыл дверцу, не снимая правой ноги с газа, стал левой на поднож­ку. В кузов не глядел -- там колотились бочки и тихо шумел огонь. Спине было жарко. Теперь обрыв надвигался быстро. Гринька что-то медлил, не прыгал. Прыгнул, когда до берега осталось метров пять. Упал. Слышал, как с лязгом грохотнули бочки. Взвыл мо­тор... Потом под обрывом сильно рвануло. И оттуда вырос красивый стремительный столб огня. И стало тихо. Гринька встал и тут же сел -- в сердце воткнулась такая каленая боль, что в глазах потемнело. -- Мм... ногу сломал, -- сказал Гринька самому себе. К нему подбежали, засуетились. Подбежал толстый чело­век и заорал: -- Какого черта не прыгал, когда отъехал уже?! Направил бы ее и прыгал! Обязательно надо до инфаркта людей довести! -- Ногу сломал, -- сказал Гринька. -- В герои лезут! Молокососы!.. -- кричал толстый. Один из шоферов ткнул его кулаком в пухлую грудь. -- Ты что, спятил, что ли? Толстый оттолкнул шофера. Снял очки, трубно высмор­кался. Сказал с нервной дрожью в голосе: -- Лежать теперь. Черти! Гриньку подняли и понесли. В палате, кроме Гриньки, было еще четверо мужчин. Один ходил с "самолетом", остальные лежали, задрав кверху загипсованные ноги. К ногам их были привязаны же­лезяки. Один здоровенный парень, белобрысый, с глуповатым лицом, просил того, который ходил: -- Слышь!.. Неужели у тя сердца нету? -- Нету, -- спокойно отвечал ходячий. -- Эх!.. -- Вот те и "эх". -- Ходячий остановился против койки белобрысого. -- Я отвяжу, а кто потом отвечать будет? -- Я. -- Ты... Я же и отвечу. Нужно мне это. Терпи! Мне, ты ду­маешь, не надоела тоже вот эта штука? Надоела. -- Ты же ходишь!.. Сравнил. -- И ты будешь. -- А чего ты просишь-то? -- спросил Гринька белобрысо­го. (Гриньку только что перевели в эту палату.) -- Просит, чтоб я ему гири отвязал, -- пояснил ходя­чий. -- Дурней себя ищет. Так -- ты полежишь и встанешь, а если я отвяжу, ты совсем не встанешь. Как дите малое, чест­ное слово. -- Не могу я больше! -- заскулил белобрысый. -- Я пси­хически заболею: двадцать вторые сутки лежу как бревно. Я же не бревно, верно? Сейчас орать буду... -- Ори, -- спокойно сказал ходячий. -- Ты что, тронулся, что ли? -- спросил Гринька парня. -- Няня! -- заорал тот. -- Как тебе не стыдно, Степан, -- сказал с укоризной один из лежачих. -- Ты же не один здесь. -- Я хочу книгу жалоб и предложений. -- Зачем она тебе? -- А чего они!.. Не могли умнее чего-нибудь придумать? Так, наверно, еще при царе лечили. Подвесили, как борова... -- Ты и есть боров, -- сказал ходячий. -- Няня! В палату вместо няни вошел толстый мужчина в очках (с бензохранилища, из конторы). -- Привет! -- воскликнул он, увидев Гриньку. -- А мне сказали сперва, что ты в каком-то другом корпусе лежишь... Едва нашел. На, еды тебе приволок. Фу-у! -- Мужчина сел на краешек Гринькиной кровати. Огляделся. -- Ну и житье у вас, ребята!.. Лежи себе, плюй в потолок. -- Махнемся? -- предложил мрачно белобрысый. -- Завтра махнемся. -- А-а!.. Нечего тогда вякать. А то сильно умные все. -- Ну как? -- спросил мужчина Гриньку -- Ничего? -- Все в ажуре, -- сказал Гринька. -- Ты скажи, почему ты не прыгал, когда уже близко до реки оставалось? -- А сам не знаю. -- Меня, понимаешь, чуть кондрашка не хватил: сердце стало останавливаться, и все. Нервы у тебя крепкие, наверно. -- Я ж танкистом в армии был, -- хвастливо сказал Гринька. -- Вот попробуй пощекоти меня -- хоть бы что. По­пробуй! -- Хэх!.. Чудак! Ну, машину достали. Все, в общем, разво­ротило... Сколько лежать придется? -- Не знаю. Вон друг двадцать вторые сутки парится. С месяц, наверно. -- Перелом бедренной кости? -- спросил белобрысый. -- А два месяца не хочешь? "С месяц"... Быстрые все какие! -- Ну, привет тебе от наших ребят, -- продолжал толс­тый. -- Хотели прийти сюда -- не пускают. Меня как проф