Я смотрел на него с печалью, вспоминая поминки. Как скоротечна жизнь! Он воспринял это по-своему, сказал: -- Ты какой-то смурной сегодня... В сущности, он еще ничего не знал о жизни. По пути домой отец заскочил в телефонную будку и долго говорил с какой-то Люсенькой, в чем-то оправдываясь перед нею и скашивая глаза на меня. Потом мы пошли в магазин и купили гирлянду на новогоднюю елку. "Купи ружье", -- попросил я отца. "Денег нет", -- сердито отрезал он. "А когда будут?" -- поинтересовался я. "Отстань. Никогда", -- мрачно пошутил он. Если бы ему сказать, что через десять лет он будет привозить из командировок джинсы и видеомагнитофоны, он бы не поверил. Мама встретила нас как-то буднично и хмуро. А у меня опять из глаз покатились слезы. Как молода и хороша была мама! Как испуганно-ласково склонилась ко мне она, увидев, что я плачу! Я обнял ее и уткнулся в теплую грудь. Она гладила меня и целовала. -- Что случилось, Сережа? -- шептала она. -- Случилась жизнь, -- прошептал я. -- Что? Что? -- не поняла она. И вдруг заплакала тоже. Причину маминых слез я разгадал быстро. Достаточно было недели, чтобы понять, что счастье нашей семьи висит на волоске. Внешне все обстояло благопристойно, но внутри зрел конфликт, причиной которого, как я понял, была некая Люся. Моя мама -- максималистка, как я уже упоминал. Характер ее в молодости оказался таким же, как и в зрелом возрасте, если не тверже. По намекам и недомолвкам родителей я установил, что отец влюбился в машинистку редакции, где он работал, и теперь мучается, не зная, что делать. Мать, кажется, не собиралась его прощать, машинистке же было лестно, что за ней ухаживает начальник отдела молодежной газеты. Дело шло к развязке. Мама, как видно, надеялась, что анонимный звонок, благодаря которому она обо всем узнала, -- злостная сплетня. Отец старался ее в этом убедить, он лгал и изворачивался так, что мне было стыдно за него, но в семье становилось все сумрачнее. Моя старшая сестра ничего не замечала. Поразительная ненаблюдательность! Впрочем, она только что научилась складывать и вычитать и ужасно задавалась передо мною. Как-то за ужином она спросила: -- А сколько будет пять плюс три? Вот и не знаешь! -- Восемь, к твоему сведению, -- сказал я. -- А трижды пять? Она чуть не подавилась. -- Сколько же будет трижды пять? -- заинтересовался папа. -- Пятнадцать, -- пожал плечами я. -- А... четырежды пять? -- Двадцать. -- А семью... восемь! -- округлив глаза, спросила мама. -- Пятьдесят шесть, -- ответил я невозмутимо. Последовала долгая пауза. Светка обеспокоенно переводила глаза с папы на маму. Отец взял меня за руку и увел из-за стола в комнату. Там он прогонял меня по всей таблице умножения. -- Откуда ты это знаешь? -- спросил он наконец. -- На Светкиной тетрадке написано. Сзади, -- сказал я. Папа проверил. Действительно, на последней странице обложки Светкиной тетради была напечатана таблица умножения. Папа хмыкнул. -- Слушай, может быть, ты вундеркинд? -- спросил он. -- Вполне возможно, -- ответил я. Мы вернулись к столу. Конец ужина прошел в приподнятой обстановке. Родители поминутно проверяли таблицу умножения, подозревая какой-нибудь фокус, они смеялись и радовались. Светка на меня разозлилась. Папа стал проявлять ко мне внимание. Выяснив, что я внезапно научился читать и считать, он подсунул мне шахматный учебник. Через четыре дня я обыграл папу в шахматы, поскольку и раньше, в прошлых жизнях, его обыгрывал, когда он появлялся дома. Папа переключил на меня все свои силы и, по-моему, стал забывать о своей машинистке. Но она его не забывала. Однажды в воскресенье мы с папой отправились в зоопарк. Папа шел с гордым видом, как бы говоря встречным: "Мой сын -- вундеркинд!" У входа в зоопарк нас поджидала красивая молодая женщина с пухлыми губами. Она чем-то напомнила мне мою жену Татьяну. Увидев ее, отец растерялся. -- Здравствуйте, Дмитрий Родионович, -- сказала она надменно. -- Почему ты... Почему вы здесь? -- спросил отец. -- Вы сами говорили, что в воскресенье пойдете с сыном в зоопарк. Вы же теперь у нас любящий отец, -- проговорила она с большим подтекстом. -- Познакомься, Сережа. Это Людмила Петровна... -- Отец засуетился. Людмила Петровна, не глядя, сунула мне ладошку. Я ее не заинтересовал. Мы пошли в зимние помещения зоопарка и пробежались вдоль клеток. Отец нервничал, потому спешил. Людмила Петровна хранила молчание. -- Пойдемте посидим в мороженице, -- сказал отец, когда мы вышли. При этом он заискивающе посмотрел на машинистку. Она равнодушно пожала плечами. Мне стало жаль отца. Я понял, что он по неопытности влип в эту историю и теперь не знает, как из нее выпутаться. В мороженице мы с Людмилой Петровной сели за столик, а отец встал в очередь за мороженым. Глядя в упор на Людмилу Петровну, я холодно произнес: -- Людмила Петровна, разве вам не известно, что у отца семья? У него жена и двое детей. Как расценивать в этом случае ваше поведение? -- Как? Как ты сказал? -- До нее не дошло. -- Как вы слышали, -- продолжал я. -- Не надо говорить мне про любовь. То, что происходит, не имеет к ней ни малейшего отношения. Вы пользуетесь служебным положением Дмитрия Родионовича. Наверняка он раньше отпускает вас с работы и делает вид, что не замечает, когда вы вместо редакционных рукописей перепечатываете гороскопы. Разве я не прав? Людмила Петровна стала медленно сползать со стула. -- Я прошу вас оставить отца в покое. Иначе я приму меры, -- строго закончил я. -- Ме... ты... при... что? -- залепетала она. Вернулся отец с мороженым и двумя чашечками кофе. Людмила Петровна, покрывшись пятнами, вскочила со стула и пулей вылетела из мороженицы. -- Что случилось? Что ты сказал тете?-- ошеломленно спросил отец. -- Я сказал тете, что у нее вся спина белая! -- закричал я своим звонким детским голоском. Публика вокруг заулыбалась. Отец опустился на стул и выпил одну за другой обе чашечки кофе. -- А может, оно и к лучшему... -- прошептал он. Таким образом, мне удалось отшить Людмилу Петровну. Как я вскоре узнал, она уволилась из редакции. Но это был лишь первый шаг к восстановлению мира и любви в нашей семье. Я никогда не предполагал, какой это кропотливый и длительный процесс. Мне приходилось думать за двух взрослых людей сразу и еще за свою малолетнюю сестру. Но я отдался этому целиком. Тут важна каждая мелочь. О них так часто забывают в суете будней, думая, что сойдет и так. Но я уже знал по будущему опыту, что не сойдет. Я проводил тонкую воспитательную работу. Я понял, что мои родители, вступив в брак молодыми, не были подготовлены к серьезному душевному труду, каким является строительство семьи. Конечно, мне мешало то, что они принимали меня за малыша, а впрочем, в моем положении были и свои преимущества. Мне можно было играть в непосредственность. Например, при виде красивой женщины в автобусе я невинно спрашивал папу: -- Правда, наша мама лучше? Я говорил совершенно искренно. Отец соглашался, сначала неуверенно, но потом со все бо2льшим энтузиазмом. Или я предлагал: -- Давай купим маме игрушку! -- Лучше цветы, -- говорил папа, а мне только того и нужно было. Мы покупали букетик астр или мимозы, когда наступила весна, и шли домой с чувством, будто сделали что-то хорошее. Мама постепенно оттаивала после истории с машинисткой. Поначалу ей казалось, что отец просто хочет загладить вину, но потом она поняла, что он не хитрит. Любовь нуждается в подтверждении со стороны. Отец находил подтверждение любви у меня -- смешно сказать! -- пятилетнего мальчика. Я не знаю, для кого он больше старался, -- для мамы или для меня. Впрочем, это все равно. Мы были одной семьей, и любовь у нас была общая, как и должно быть в семье. Воспитательная работа с мамой складывалась труднее. Необходимо было пользоваться более тонкими методами. Я не боялся сфальшивить, ибо делал это, повинуясь той же любви. Впервые за всю жизнь я стал ощущать тепло своих близких, потому что сам стал отдавать им его. Изо всех своих слабеньких сил я старался помогать маме. Я видел ее старой и немощной -- там, впереди, потому мне было легко и просто. И я не уставал говорить ей о том, какой у меня умный, красивый и самый лучший на свете папа. Родители стали жить так, будто боялись расплескать вазу с водой. В доме поселилась чуткая тишина, которая временами взрывалась нашим смехом. Нам стало интересно друг с другом. Перед сном мама и папа желали мне спокойной ночи, и я, лежа в темноте, долго слушал их голоса на кухне. Слов я не разбирал, слышал только интонацию. Так разговаривают внимательные друг к другу люди. У меня было странное состояние: я чувствовал себя ангелом-хранителем нашей семьи и одновременно семья надежно охраняла меня от невзгод. В прошлом детстве я не испытывал такого чувства, я помню точно. И в то же время не покидало ощущение хрупкости этого счастья, его недолговечности. Я часто плакал по вечерам в темной комнате, зарывшись в подушку. Мне не хотелось становиться взрослым. Взрослым я уже был. Вскоре я понял, что мама тоже испытывает ощущение хрупкости. Однажды вечером мы остались с нею вдвоем. Папа со Светкой отправились проведать деда в день Советской Армии и Флота, а у меня была ангина. Я лежал с горящими гландами, и мама поила меня чаем с малиной. Она отставила чашку и вдруг прижалась губами к моей пылающей щеке, крепко обняв. Я почувствовал, что мама дрожит. -- Что с тобой, мама?-- спросил я. -- Я боюсь за тебя, боюсь... -- повторяла она. -- Я скоро поправлюсь, вот увидишь.. -- Я не о том, мой мальчик. Ты еще не можешь понять. Я боюсь за тебя вообще. Ты слишком добр. -- Разве можно быть слишком добрым? -- спросил я. -- Вот именно, что нельзя. На свете много злого, ты еще узнаешь... Ты беззащитен, потому что добр. -- А разве доброта -- это не лучшая защита? Мама отодвинулась от меня и печально покачала головой: -- Откуда ты такой? Никогда не думала, что сын у меня будет вундеркиндом. Порой мне кажется, что ты все понимаешь... -- Это так и есть, -- кивнул я. -- Сынок, не пугай меня. Ты стал каким-то маленьким старичком. Ну, покапризничай, что ли... -- Не бойся, мама, -- сказал я.-- Я не вундеркинд. Никаких вундеркиндов нет. Просто некоторые дети уже были взрослыми, а их называют вундеркиндами. Они были обыкновенными взрослыми и снова станут ими, когда вырастут. -- Какой сильный у тебя жар, -- сказала мама, прикладывая ладонь к моему лбу. -- Ты не бредишь, малыш? -- Бредю,-- сказал я. Я поневоле становился центром семьи. Даже Светка, поревновав немного, уверилась в моей гениальности и стала относиться с почтением. Как неотразимо действует гениальность, даже мнимая! Отец, питавший в юности честолюбивые надежды, давно понял, что он -- обыкновенный человек не без способностей, которые позволят ему достойно пройти жизненный путь. Но не более. Теперь он переложил надежды на меня и стал одновременно готовить меня к званию чемпиона мира по шахматам, а также к карьере гениального музыканта и поэта. Однажды я написал на двух страничках краткий отчет о путешествии в 2000 год. Я старался писать ученическим почерком. Это было самое трудное. Отец понес листки в редакцию, там ему не поверили. Подумали, что он написал это сам. Отец расстроился, однако это еще более укрепило его в вере. Действительно, на первый взгляд, я проявлял необыкновенные, фантастические способности. А я был просто бывшим взрослым. Никто вокруг не понимал, что самыми необыкновенными качествами для любого возраста всегда были и будут любовь, доброта, мудрость, а вовсе не умение извлекать звуки из скрипки, составлять фразы или передвигать деревянные фигуры. Меня это огорчало, я старался не выделяться. Во всяком случае, решительно отказался от всех спецшкол, когда пришло время учиться. Я поступил в ту же школу, где учился когда-то сам и куда ходила моя дочь Даша. Там я снова познакомился со своими будущими друзьями -- Максом, Мариной и Толиком. Они были еще совсем несмышлеными. Огромных трудов стоило смирять свое честолюбие. Мне так легко было удивлять родных, учителей и сверстников, что это грозило превратиться в профессию. Однако я слишком хорошо знал, что плата за это в будущем -- слишком высока. Природа не наделила меня особыми способностями, и по мере приближения к юности золотой запас гениальности непременно бы истаял, поскольку был лишь свалившимся с неба жизненным опытом. Я хорошо понимал, сколь велико будет разочарование близких и злорадство дальних, когда я не оправдаю надежды. Особенно волновал меня отец. Второго крушения надежд он не переживет. Необходимо было подготовить его к разочарованиям. Подготовка к разочарованиям -- непременное условие счастья. Мы так любим очаровываться собою и своим будущим, мы настолько необъективны в этом вопросе, что совершенно закономерные преграды, тупики и заминки воспринимаются как несправедливые удары судьбы. Мы слишком много хотим от жизни, забывая, что того же хотят все другие. Но у жизни ограниченный запас счастья. Не стоит стремиться к обладанию большим куском, достаточно уметь наслаждаться малым. Это так ясно становится, когда побродишь по закоулкам собственной судьбы, то и дело натыкаясь на несбывшиеся надежды и мнимые цели. Отец сказал мне: -- Сережа, ты совсем забросил шахматы. Почему? -- Мне неинтересно, -- сказал я. -- Напрасно. В твои годы редко кто так играет. Ты мог бы стать гроссмейстером, когда вырастешь. -- Зачем? -- спросил я. -- Чтобы стать потом чемпионом мира. -- Зачем? -- спросил я. -- Чтобы быть первым в своей сфере деятельности. Чтобы тебя все знали, -- сказал отец, понемногу раздражаясь. -- Зачем? -- спросил я. -- Чтобы быть независимым! Ездить по свету! Чтобы тебя все любили! -- закричал отец. -- А разве меня не любят? -- спросил я. -- Кто? -- опешил он. -- Ты. Мама. Светка. -- Любим, конечно... Но... этого мало. -- Мне хватит, -- сказал я. -- Только любите меня, как я вас. Этого хватит на всю жизнь. И еще останется. -- Нет, ты не будешь чемпионом мира, -- пробормотал отец. -- Ты будешь философом. А я уже давно был философом. Каждый человек, проживший жизнь, непременно становится философом. Иначе грош ему цена. Нет, я не претендовал на создание новых философских доктрин. Я говорю о философии в житейском смысле. Когда спрашивают: "Как сделать так, чтобы мне было хорошо?" -- это не философия, а эгоизм. Когда спрашивают: "Как сделать так, чтобы всем было хорошо?"-- это тоже не философия, а альтруизм. Философия начинается тогда, когда человек спрашивает себя: "Как примирить первое со вторым?" Ответ на этот вопрос есть, но я его еще не знаю. Единственное, чем я с увлечением занимался в новом детстве, была музыка. Мне купили гитару, и я стал ходить в музыкальную школу. Точнее, меня туда водили за ручку -- то папа, то мама, то сестра. Я не испытывал унижения. Таковы были условия игры. К третьему классу я уже сносно играл на гитаре и пел песенки "Битлз" на английском языке, повергая родителей в смущение. В те годы эта музыка еще не была общепризнанной среди взрослых. В обычной школе я старался быть как все. Но у меня не получалось быть как все. Когда я пытался убедить своих будущих друзей в необходимости жизненной философии, надо мною смеялись. Уроки мне было скучно готовить, потому я иногда не знал, что мы проходим, и по ошибке обнаруживал свои знания за более старшие классы, а это воспринималось как вызов и пижонство. Я изо всех сил старался смотреть на своих сверстников как на детей. Меня стали бить. Толпа одноклассников, среди которых были и девочки, подстерегала меня в школьном дворе после уроков. Они набрасывались на меня и били портфелями, стараясь попасть по голове. Напрасно я взывал к их разуму -- это обходилось мне в несколько лишних ударов. Я не отвечал им и не жаловался. Это еще больше восстанавливало их против меня. Жизнь стала довольно невыносимой. На ноябрьские праздники -- мне тогда было уже десять лет -- в Неву, как всегда, вошли военные корабли; чтобы участвовать в параде. Дед, преподававший тогда в академии, пригласил нашу семью на прогулку. Мы помчались по Неве на военном катере, оставлявшем белопенный след. Командир по-военному приветствовал деда -- он был его бывшим учеником и подчиненным. Дед сам показал нам крейсер. Здесь было все железным -- палуба, пушки, трубы. Наконец мы спустились в кают-компанию, где проходил шефский концерт. Перед моряками выступали пионеры из Дворца культуры имени Ленсовета. Внезапно дед сказал: -- Сережа, сыграй и спой тоже. Сегодня праздник. Я понял, что он, как и отец, ревниво следит за моими успехами. Мне подали гитару, ведущий объявил мою фамилию. -- Только не пой по-английски, я тебя прошу, -- напутствовал меня дед. Я оказался на сцене. На меня смотрели матросы в бескозырках. Что же им спеть? Я взял аккорд и начал: "Темная ночь, только пули свистят по степи, только ветер гудит в проводах, тускло звезды мерцают..." Мой неокрепший голос звенел, как струна, и гитара вторила ему мягкими переборами. Я видел, как отвернулся дед и запрыгал кадык на его жилистой шее, а у молодых матросов потемнели в печали лица. Именно там, на маленькой эстраде кают-компании, я понял, что песню поют не голосом и даже не сердцем, а всею прожитой жизнью. Моя жизнь была велика и изломана мною самим, потому голос звучал мучительно-искренно, волнуя души. На "бис" я исполнил "Миллион алых роз". После концерта матросы окружили меня, наперебой прося списать слова. И я вспомнил, что песня эта еще не родилась, она появится позже, почему и вызвала такой интерес. Растроганный дед повез нас на машине к себе домой, на торжественный обед. По дороге он спросил: -- А что это за песенка про розы, Сережа? -- Слышал где-то, -- уклончиво ответил я. -- Наша лучше, -- сказал дед, имея в виду "Темную ночь". В дедовской гостиной, столь знакомой по разным пространствам, был накрыт обеденный стол. На стене висел портрет бабушки в молодости. Мы расселись за столом в чинном молчании, и дед поднял хрустальный бокал с вином. -- Сегодня мать была бы довольна нами, --сказал он, глядя на бабушкин портрет. -- В нашем доме мир и покой. Светлая ей память! И я вдруг представил себе великое множество пространств, в каждом из которых мы жили -- в одних лучше, в других хуже, -- я попытался вообразить себе этот день во всех вариантах и настроениях как росток будущей жизни в каждом пространстве, ибо любой день, и даже минута, является ростком будущего. Сейчас в нашей семье царили мир и покой, что не значит, что дальше все пойдет гладко, но эту минуту, этот день запомним мы все. В сущности, наше прошлое состоит из мгновений радости и печали, стыда, восторга, унижения, любви. Сейчас было мгновение любви, которое хотелось остановить. Я выскользнул из-за стола, шепнув маме, что забыл вымыть руки. Но в ванную я не пошел. Я повернул в дедовский кабинет. Там все было как всегда. Этот кабинет, как и часы, был абсолютен, он не менялся в пространствах времени. Я приблизился к письменному столу. Часы лежали там же, рядом с чернильным прибором, придавленные канцелярской скрепкой. Я почувствовал волнение. Вот они, мои удивительные, соблазнительные, мучительные! Я соскучился по ним. Я щелкнул пальцем по ободку, и часы вылетели из-под скрепки, проскользнули по зеленому сукну стола и полетели по комнате, параллельно полу. Я поймал их и нажал на кнопку замка. Крышка откинулась. Мне безумно захотелось прыгнуть. Но куда? Зачем? Разве я не убедился уже, что кусочки судьбы не склеиваются в цельную жизнь, а ее надобно прожить без пропусков от начала до конца? Но желание было сильнее. Я пристрастился летать в пространствах. Я стал пленником часов. Как всегда, сознание услужливо подсунуло доводы. Целую кучу доводов. В семье установилось спокойствие, даже счастье. Мое постоянное присутствие больше не является необходимым, кроме того, его даже не заметят, ибо я оставляю в каждом пространстве своего двойника. Мне скучно и утомительно дожидаться со своими сверстниками, когда я стану совершеннолетним и дед снова подарит мне часы. Меня колотят в школе. Разве не довод? Я хочу снова стать взрослым! И вдруг я вспомнил про Марину. Мысль обожгла меня. Как я мог забыть, что, пока я здесь устраиваю счастье семьи, а маленькая Марина поджидает меня с товарищами в школьном дворе, чтобы стукнуть портфелем, там, в будущем, буквально прозябает наша любовь, а потом и вовсе Марина становится женою Толика?! Хоть разорвись, ей-богу! В каждом варианте какая-нибудь неувязка, или "хвост вытащишь -- грива увязнет", как говорил мне много лет вперед один старик в Тюмени, когда я поведал ему о вариантах своей судьбы. Тем не менее решено. Я лечу туда, к краеугольному камню, к тому валуну, на котором произошло объяснение с Мариной. Там многое определилось. Тот день в комсомольско-молодежном лагере я помнил по минутам, поэтому не составило труда перевести стрелки и, вздохнув, как перед прыжком с вышки, нырнуть в свое будущее. Мы снова лежали на валуне. Я с удовлетворением рассмотрел свое юношеское тело -- будто примерял новую одежду после старой, из которой вырос. С такими мускулами можно бороться за счастье. Лежавшая рядом Марина тоже была непохожа на голенастую девочку из третьего класса. -- Сегодня дискотека будет? -- спросила она. -- Дискотека?-- повторил я. Мне дико было слышать это слово после метаний по времени. -- Ну да, дискотека, -- сказала она. -- Будет, все будет, -- сказал я. Она повернулась ко мне. В ее взгляде я заметил любопытство. -- Ты какой-то не такой... -- Это правда, -- кивнул я, разглядывая ее. Я старался снова пережить то мгновенье, тот сладкий миг, когда останавливается дыхание и толчки сердца подступают к горлу. Но ничего не происходило. Передо мною была миленькая и глупенькая девочка, в которой только что, полчаса назад, пробудилось женское начало. Сейчас это начало спросонья смотрело на меня, изумляясь. -- А что там, внутри? -- спросила она, дотрагиваясь пальчиком до часов, висящих у меня на шее. Я молча откинул крышку и показал ей циферблат. -- Ого! -- сказала она. -- Откуда у тебя это? -- Дед подарил, -- сказал я. -- Какие легкие, -- удивилась она, беря часы в руку. Она наклонилась к моей груди, как тогда, и я почувствовал ее прерывистое жаркое дыхание. Она явно чего-то ждала от меня, продлевая эту паузу, а я смотрел на ее пылающую щеку и завиток волос рядом с ухом, не в силах не то чтобы поцеловать ее, а даже дотронуться. Бесконечная жалость охватила меня -- жалость ко всей ее предстоящей жизни, к любовным страданиям, к мукам, с которыми она будет рожать детей; жалость к ее старости и далекой смерти. -- Пойдем? -- спросил я, поднимаясь. -- Пойдем, -- тряхнула она головой. И все. И никакого леса, пахнущего дыней, никакой кукушки, обещающей нам годы счастья. Ничего этого не было в этом пространстве, потому что я знал и чувствовал слишком много для своих номинальных шестнадцати лет. Клянусь, я любил ее по-прежнему, но между нами лежала пропасть моего опыта, которую было не перескочить. Чувство, испытанное мною, скорее было похоже на то, что я испытал в Тюмени, встретившись с Дашей. И вот тут я окончательно понял, что первая любовь бывает один раз, сколько бы ни прыгать по пространствам. Короче говоря, и здесь у меня не получилось стать эгоистом; я снова выбрал альтруизм. Всякий пошатавшийся по времени поневоле становится альтруистом. Вечером была дискотека. Я танцевал с недоумением, неубедительно. Я уже не находил в этом никакого смысла. Медленные танцы мы танцевали с Мариной, причем я ощущал, что она в моей власти, что она ждет от меня действий. Но я оставался корректен и предупредителен, как старый аристократ, танцующий со своей шестнадцатилетней дочерью. Толик вертелся рядом, бросая на нас горячие взгляды. -- Мартын, я Максу скажу, что ты Маринку заклеил, -- сказал он, улучив момент. Я ударил его по лицу. Было гадкое чувство, что я, взрослый человек, бью сопливого щенка. С другой стороны, этот щенок был выше и сильнее меня. Завязалась драка. Нас пробовали растащить, но Марина вдруг крикнула: -- Не надо! Отойдите от них. Наши образовали ринг, следя за честностью поединка, а мы с Толиком остервенело бились в нем, как молодые петушки. Впрочем, я был старым петушком. Я бил его за прошлое, когда он трусливо прятался в толпе, поджидавшей меня для расправы, и за будущее, когда он стал мужем Марины. Выяснилось, что убежденность и духовный опыт значат больше, чем грубая сила. Я побил Толика к удивлению одноклассников. -- Ладно, Мартын! Еще посчитаемся! -- прохрипел он, стирая с губы кровь. Я не стал ему говорить, что он однажды уже посчитался со мною в будущем. Марина спросила, врачуя мои раны после драки: -- Сережа, ты из-за меня дрался? -- Вот еще! Из-за Максима, -- буркнул я. Кажется, она разочаровалась. А потом я потратил весь десятый класс, чтобы помирить их с Максом, снова подружить и поддерживать дружбу. Я выращивал их любовь с такой заботливостью, будто они и вправду были моими детьми. Впрочем, я старался и для себя. Я знал, что нам легче будет идти по жизни вместе и что мы никогда не предадим друг друга. А Толик? Мне было его не жалко. И вот сегодня на календаре -- июль 1985 года. Марина с Максом готовятся поступать на филфак. Наверное, Макс на этот раз поступит. Толик идет в институт советской торговли. Светка уже давно родила племянника Никиту, теперь мне предстоит его воспитывать, потому что я один знаю, в кого он может превратиться. Да и о Петечке надо подумать, чтобы не погряз во всякого рода сомнительных делах. Мать с отцом на этот раз живут хорошо и дружно. И самое главное, в этом варианте дед не умер, живет, пишет свои мемуары, которые я уже читал. Но что делать мне? Это вопрос вопросов. У меня есть моя гитара и жизненный опыт всех вариантов, которого нет ни у кого. Чтобы спеть обо всем, что я знаю, не хватит всей новой жизни, которая дана мне теперь как бы в подарок, как добавочное время в футболе, когда в основное время результат не определился. Я перебираю струны, обозреваю варианты судьбы и всех своих двойников, находящихся в разных пространствах. Художнику должны открываться все горизонты жизни одновременно. Я хочу стать художником, хотя понимаю, что одного жизненного опыта, пускай даже причудливого, недостаточно. В сущности, человеку нужна всего одна жизнь, других не надо. Можно все успеть, если распорядиться ею разумно. Потому мне вряд ли снова понадобятся часы. У меня есть мысль -- закончив эти записки, пустить часы из окна, с девятого этажа нашего дома, чтобы они плыли над Землей в далекие края и дальние страны, руководимые ветрами и бурями над планетой, пока не попадут в руки кому-нибудь, кто еще раз попытается найти с помощью них свое счастье. Может быть, ему повезет больше. 1984