что ли? - с укоризной непередаваемой обращает Кулинич свой взор на Смура. Видит разорванный мешок и, крякнув, с явным злорадством интересуется: - Чего добился, волк ты, дурило? И после меланхоличной паузы добавляет: - Ээ-эх, а я-то думал, она за эти самые билеты всем нам...- и, видно, слово сочтя не вполне выразительным, вставляет красноречивый и яростный жест. НЕУЮТНАЯ ЖИДКАЯ ЛУНЙОСТЬ Ну что ж, опыт, кажется, удался, некоторая непоследовательность в изложении, скачкообразный ход часового механизма, неспешное "тик-так" с дефисом двухминутной протяженности и слитный стрекот "тиктиктик" с паузой для вздоха и эффектным (от души, что есть мочи) завершающим "так", все эти манипуляции со временем пошли на пользу нашему повествованию, ибо, достоверности не повредив, скрасили занимательностью путь от полудня к вечеру. Но если ожидания не обмануты, то не сулит ли нам находок и выгод покушение на вторую незыблемую мировую составляющую - пространство? Why not? В самом деле, не провести ли нам несколько оставшихся до утра часов не в двенадцатом, уже изрядно поднадоевшем, а в новом (старом, оклеенном не солнечным пластиком, а древностью и клопами отдающим дерматином) четвертом вагоне. Итак, оставшись стоять к паровозу (электровозу) передом. повернемся задом к вагону-ресторану и... И вот уже нашему взору открывается лежащее тело, задранные ноги составляют острый угол с поверхностью стола, а на опрокинутой к потолку физиономии смесь нетерпения, разочарования и тайной надежды. Штучка, Евгений Анатольевич Агапов, романтичный влюбленный, фигляр и паяц. герой и жертва, один в четырехместном купе, после Казани отданном в его распоряжение всецело и безраздельно (то есть с полками, матрасами и, главное, наплывами то крепчавшим, то слабевшим, но совсем не пропадавшим ни на секунду запахом, болотным всепроникающим душком разлагающегося белка), лежит, стоически в такт курьерскому метроному постукивая о полированное дерево то правой, то левой лопаткой, лежит и ждет. Естественно, Мару. Он ждет свою нареченную, которую к отличии от Лысого всплеск социального оптимизма побудил не к одному лишь освежающему ополаскиванию, но и к волшебному преображению посредством вдумчивого и неторопливого макияжа. Но если бы только тенями и румянами ограничилась беглая вокалистка... ax, знай Евгении, что путь в заведение общественного питания без музыки на колесах лежит через маникюр, он бы, конечно, раньше, куда раньше... А впрочем, к чему лукавство, никакое предчувствие, гениальное предвидение и то спасти его не могло, ибо пригласить возлюбленную отужинать смог он лишь после того, как на подъезде к столице Советской Татарии дверь соседнего купе приоткрылась и Мариночка Доктор, повернув к Евгению, у окна в коридоре покорно пережидавшему сборы своих попутчиков, немного примятое от дорожных неудобств, но, безусловно, при этом (несмотря ни на что) очаровательное и несравненное личико, попросила: - Женечка, купи на станции лимонада. Губки обнажили зубки, а милая ручка протянула рублик, белым блеском металла напоминавший о сравнительно недавно отпразднованном пятидесятилетии пролетарской победы над отжившими свое сословиями и классами. Тут. дорогие, стойкие и терпеливые читатели, будет вовсе не лишним заметить,- мирный тон Мариных слов, улыбка, сопровождавшая их, определенно, означают перемену настроения, долгожданное колебание анероида от гнева к милости, смену, свидетелем каковой уже отчаялся стать наш рыцарь, потерял надежду с той (увы, увы) минуты, как встретил средь шумной сутолоки новосибирского железнодорожного вокзала суженую. И поделом ему, мерзавцу, вы только подумайте, покуда Мара ради их общего будущего подвергала себя аморальной процедуре искусственного прерывания беременности, он, Штучка, бездумно тратил, мотал, пускал на ветер деньги, остаток реквизированного у Лысого капитала. Нет, все сбережения токаря завода "Электромашина" он просадить не успел, сусеки не выскреб, но рублей сорок, а может быть, пятьдесят пять (кто спустя все эти годы поручится за точность?) выкинуть коту под хвост умудрился. Во-первых, купил у какого-то проходимца возле музыкального отдела Центрального (на улице Красный проспект) новосибирского универмага немецкую губную гapмошку (в исправном, как ни странно, состоянии) и, во-вторых, конечно же, у какой-то отходняком почти парализованной скотины на привокзальной площади, считая, что по дешевке, пару, всю страну заполнивших, сведших с ума, с рельсов и катушек невероятное количество мальчиков и девочек билетов на заключительный концерт молодежного фестиваля "Московская инициатива". Признаться, гармошку, дивный аппарат системы "Вермона", Мара еще готова была простить (хотя после неизвестно чьих уст ни за что и никогда бы не дунула в музыкальное нутро), но вот билеты, вернее будет, три бравые, жилистые стые червонца, за них отстегнутые Штучкой, никогда. Прискорбно, но по коже ее не пробежал электрическим холодок безумного восторга, эмоциональное ее возбужде ние ничего общего не имело с тем переходящим в экстаз недоверием, кое испытал Евгений, потрясающей новостью осчастливленный, между прочим, все тем же продавцом гармошки: - Чувак, а ты, кстати, слышал... Да, е моЈ, в газете пишут... Какие три десятки? Штучка бы пять отдал, шесть, снял бы рубаху с голого тела, штаны с розовой задницы, кеды с натруженных ног. - Правда? - Да, Ј ж моЈ, на кой мне тебе вешать? Короче, столкнувшись через час с очумелым от беспорядочного обмена чуждых телу веществ продавцом уже билетов, Евгений справедливо считал себя Дедом Морозом, Ноэлем, Санта Клаусом, способным бросить к ногам единственной фантастический дар в виде двух мест в сорок седьмом ряду трибуны "А" (существующих, это торопится автор с круглой печатью, имеющихся в наличии и списочном составе). Но куда там. - Болван,- сказала Мара,- дебил,- проговорила, не дав Штучке даже эффектно завершить задуманную тираду. Утрата тридцатника (сороковника?) лишила ее остатков хирургом не тронутого самообладания. - Неужели же ты думал...- вздрагивал маленький, к обидам чувствительный носик, но, чу, тут не обывательское жмотство. тут аристократическая ненависть к провинциальному самомнению.- Неужели же ты думал...- вопрошала девушка (и все же отношение к немыслимой сенсации, как к рядовой новости, удивительно).- Неужели же ты думал, что я тебя не проведу на какой угодно концерт бесплатно? И места получу не дальше чем в пятом ряду. Сколько осталось денег? (Нет, все же без горя по утрате не обошлось.) - Сотня, наверное. - Давай все сюда. - А билеты, Мара, я ж уже в кассе стою? (О, это "уже", "уже стою", о Штучка, он еще надеялся хотя бы на взгляд, на знак. пусть воображаемый, но npизнательности.) - Как стоишь? - нехорошо округлив глаза, прошептала Мара, физически, нет смысла отпираться, совершенно измученная артистка Южносибирской государственной филармонии.- Ты что, еще не купил? - Сезон, Мара, народу тьма. - Тем более нечего было по магазинам шляться,- отрезала чертова стерва, мстя беззащитному бедолаге за поруганную свою честь и достоинство, боль, утомление, дрожь в коленках, все еще не угасшую, и тридцать (сорок?) рублей, коим, Боже мой, можно было найти куда лучшее применение. Тут автору невозможно не встрять, не развить некогда сделанный намек, не уточнить природу замечательных процессов, протекавших в Мариной дивной черепной коробочке. Мысли крошке заменяли чувства, от раздражителя до раздражителя сам по себе изменчивый набор многообразных моторных и вегетативных реакций и составлял ее выстраданные принципы и нерушимые убеждения. Упрек ей в неискренности, право, нелеп. Автор предупреждает об этом заранее и вообще готов спорить, что Марина Сычикова-Доктор и есть искренность собственной персоной. Итак, сомнения напрасны, возмущение, третьего дня зафиксированное в здании железнодорожного вокзала,- натуральный продукт сердечного волнения, обиды на злую любовь, способную бросить в объятия этакого субчика в кедах на босу ногу и без царя в голове. А была бы добра (любовь), ну, хотя бы благоволила хоть чуть-чуть, то чью надежную грудь должна была бы подставить измученному дитя? Ах, ну конечно же, бархатную, пахнущую camel'ом грудь заслуженного артиста Марийской АССР, уж восемь лет бессменно руководившего и направлявшего тех, кто шаг держал с песней. Но, увы, существа противоположного пола не волновали воображение художественного руководителя, взгляд его за целый год ни разу не опустился ниже Мариного подбородка, масленые огоньки, согревавшие пугливого и юного клавишника, ни разу не зажглись от Мариных улыбок, это в лучшие-то времена, а теперь, Боже, разве могла жена, хоть и приятеля, но в последние годы поддающего без меры Сычикова рассчитывать на снисхождение и забвение, на прощение у опального баловня Москонцерта, лишенного подлейшим, прямо скажем, образом где-то между Читой и Улан-Удэ первого женского голоса. М-да, взвесив, прикинув на глаз набор гирек "да" и "нет", приходится признать,- будущее Мары пока кажется неотделимым от безумца, звавшего в мейстерзингеры, менестрели, ваганты, в Анапу, на берег морской с его, несмотря на обилие солнца и фруктов, явственно ощущаемой непонятной тоской. О горе, горе неразделенное. Короче, без дальнейших пояснений, пожалуй, ясно,- до посадки в поезд Тристан и Изольда не обменялись и десятком слов. Но (с прискорбием продолжаем) и за тридцать восемь последовавших далее часов движения, в течение всего полуторасуточного перегона (если считать по тогдашнему телеграфному тарифу) так долго ждавшие единения Штучка и Мара не наобщались и на тридцать копеек. Иначе говоря, если довели общее число к друг другу обращенных слов до двух десятков, то это слава Богу. И напрасно покинул вечером первого дня свое полужесткое ложе Штучка, в бесплодном томлении провел путь от Голышманова до Тюмени, встречая ночь в коридоре, маясь между открытой дверью своего купе и запертой соседнего, от самых сумерками смазанных контуров до совершенно уже непроницаемой синевы за окном. Увы, не доспав, он все же переспал,- минут за десять до того, как заступил Евгений на пост, Мариночка, вычистив зубы, вернулась на верхнюю полку за стенкой, где могла без помех сокрушаться и жалеть свою юную, стольким опасностям подверженную жизнь. Утром уже следующего дня наш идальго, порядком наскучавшись спозаранку в коридоре и подвигнутый, вероятно, блеском и свежестью заоконного мира, попытался без приглашения войти в соседнее вожделенное помещение, но, увы, был остановлен дружным "нельзя", едва лишь внезапно (никак о себе не предупредив) наглая его физиономия возникла в дверном проеме. Мара ехала в дамском купе, мама с дочкой и гражданка средних лет с толстой книгой Павла Нилина надежно оберегали свое уединение, а заодно и подругу бас-гитариста от непрошеных визитеров. Впрочем, настойчивое бдение в узком проходе в конце концов не могло не закончиться встречей. - Мара,- пролепетал Евгений, но ответа был удостоен лишь по возвращении милой с другого конца коридора. - Ну? - Ты чего? - спросил Штучка с глупейшей улыбкой, как-то щурясь, скалясь и сими манерами коверного, как видно, выражая раскаяние, сожаление и готовность загладить как-нибудь свою нечаянную вину. - Ничего,- ровным голосом ответила ему ненаглядная, внутренне, правда, весьма приободренная жалким видом недавнего триумфатора, и холодно удалилась в свою келью. Ну а Штучка поплелся в уголок, имевший честь минуту назад принимать Мару, и там под торопливое "цок-цок-цок" задвижки стульчака утешил себя ках мог, опробывая губную, dear and near, гармошку. Что дальше? За окном, сменяя один другого, мелькали полосатые столбики, поминутно сообщая об изменении координат нашего скорого поезда в некой посвященным лишь ведомой системе отсчета, привязанной все же (внушало надежду вывешенное в коридоре, в рамке под стеклом, расписание) каким-то образом к приближающемуся центру цивилизации. До вечера Штучка еще пару раз музицировал в одиночестве и даже, клянусь, подобрал Yesterday и начало песни Bridge Over Trouble Water. Mapa же, пребывая в относительной неподвижности, продолжала горевать. Впрочем, Штучкино унижение, кое случилось ей лицезреть, сознание его неопасности, неспособности глумиться и переоценивать свои былые заслуги возродили веру в себя, в свою звезду, судьбу и обаяние, ловкость, находчивость и, самое главное, чутье, иначе говоря, оставили певицу сомнения, ехать ли в светлую сторону зорьки или же в угарную дымку заката, инстинкт не мог ее подвести,- курс взят верно, осталось лишь дождаться озарения и понять, зачем она едет и к кому. Увы, просветление долго не снисходило, то длинные пальцы с шариками суставов благоверного приходили на ум беглянке, то она сама возникала в серебряных "дудках" на сцене, под сухой треск медиаторов выводящая любимую публикой песню "На земле хороших людей немало", круглые черные зрачки художественного руководителя изучали Мару и вдруг сменялись видением новых замшевых лодочек, оставшихся во вместительном кофре супруга. И все же в конце концов бедную осенило. Краем глаза ловя зеленое волнение приволжских просторов, Марина Доктор вдруг вспомнила о жене бессердечного своего худрука, о Элине Голубко, руководительнице танцевальной шоу-группы "Магистраль". Ее Mapa видела всего лишь раз на прогоне сборного концерта в Театре эстрады и запомнила вместе с репликой, обращенной к долговязому ее спутнику жизни: - Сычиков, солнышко, эта краля, поверь мне, создана не для таких забулдыг, как ты. Мариночкиным ушам слова не предназначались и были до них донесены лишь благодаря стечению обстоятельств и ввиду особенностей причудливой акустики кулис. "Этой крале", то есть ей, Маре, предназначалась пара взглядов, кои воскресила Марина память сейчас, вызывая непроизвольно желание петь и декламироватъ стихи. Циничная и хитрая Элина имела пагубную слабость - не могла совсем обойтись без обаятельного своего мерзавца (цитата) мужа, заслуженного артиста Марийской АССР, ну а он, порочный и расчетливый, прекрасно понимал (поскольку состояла Элина Викторовна в отличие от него самого, сына певицы из кинотеатра, в родстве и кумовстве с половиной, по меньшей мере, бюрократов всевозможных концертных организаций), - возвращение из сибирской ссылки ничто так не приблизит, как крепость семейных уз. Вот, вот к кому, к Элине Голубко, дай ей Бог не быть на гастролях в Тамбове или Занзибаре, явится Мара, упадет на колени, зарыдает, такими баснями усладит слух, такими россказнями потешит, и она, Элина, змея, жизнь посвятившая высокому искусству, еще тогда, давно, на сцене Театра эстрады разглядевшая, определенно, сразу увидевшая Марино необыкновенное будущее и предназначение, она войдет в положение, оценит преданность и снизойдет, замолвит словечко, спасет, не оставит, а Мариночка никогда не забудет, верой и правдой послужит, а к каждому празднику, ну, по крайней мере, ви дни рождения преподносить станет через раз то "Шанель", то "Клема"... Итак, вот в какой, милейшие читатели, момент наша несравненная героиня перестала страшиться Штучку и даже согласилась принять из его рук стаканчик-другой газированной воды. - Женечка,- вымолвила, лучезарно улыбаясь, до того суровая, неприступная Мара,- купи на станции лимонада. И Женечка купил, и, что любопытно, в поисках напитка двигаясь по перрону, Евгений неуклонно и неотвратимо сближался с Лысым, также шагавшим вдоль вагона мрачно и сосредоточенно. Однако неопрятный киоск с бутылками "Дюшеса", вовремя ставший на пути Агапова, не позволил нашим знакомым свидеться при свете дня. Ну что ж, без приключений напоив голубку, Евгений пригласил ее заодно и отужинать, а Мара, о, как славно, не отказалась, согласилась посетить вагон-ресторан и наполнить впервые за двое (даже трое) суток молодой Штучкин желудок до краев. Видите ли, сдачи от денег, выданных на билеты (до Москвы), хватило ему лишь на ужин вчера вечером, приобретенный у разносчика вместе с целлофановым беспокойным пакетом. Сегодня в обед Евгения покормили попутчики, но, жертва понятного стеснения, он, съев предостаточно, настоящего насыщения тем не менее не испытал. Но конец печалям, все беды и испытания позади. Мара отдохнула, Мара выспалась и успокоилась, жизнь прекрасна и удивительна, и, может быть, если все будет хорошо, Женя продемонстрирует Марине свои успехи в освоении духового инструмента. Но это потом, после того, как они слопают все, перечисленное в меню, запьют чем-нибудь веселящим, и тогда Евгений молвит: - А знаешь, пойдем ко мне, я один. все мои соседи вышли в Казани. Великолепно, прекрасно, замечательно. Но это в скором (и светлом) будущем, а пока. покуда следовало всего лишь дождаться завершения маникюра (да, поздравим себя, наведение теней и румянца с блеском доведено до победного конца), и Штучка ждал, как мы помним, положив ноги на стол, а руки под голову. И был, ура, за долготерпение вознагражден. - Можно? - раздался ангельский голосок, и в купе вошел сон. - О,- встрепенулся Ромео,- Мара,- вскочил. - Ты один? - спросила непревзойденная, поводя очами. но тут же, выразительно сморщив свой дивный носик, скривила и губки: - Господи, а чем это у тебя воняет? "Не знаю", - движением плеч выдал свое неведение Штучка. - Сейчас вроде бы уже не очень. (Ну, это он от волнения, хотя, честно признаться, дело не столько в интенсивности запаха, действительно умеренной, при открытом окне близкой к терпимой, сколько в скверности,- пахло тухлым яйцом, но отвратительный смрад издавал не скрытый от глаз продукт южносибирской птицефабрики, нет, воняло изделие кулинаров московского ресторана "Прага", то есть не яйцо, а уже курица. жаренная в coбственном янтарном жире. купленная впопыхах родителями исключительно вредного мальчишки по имени Глеб на улице Арбат. Мерзкий пацан, сидя у окна, пять раз в день (увесистых цесарок? леггорнов? русских белых? - на самом деле было две) трое суток подряд отправлял свою порцию благородного белого мяса ловко и незаметно, начиная с пупырчатой, скользкой, особую ненависть пробуждавшей шкурки, в неприметную дырочку под столом и, покуда доеха до южносибирской бабушки, нафаршировал стенку, как заправский повар, ну а пикантное мясцо, протомившись неделю-другую между стенок, само начало благоухать.) Однако аромат детского греха не помешал Мариночке перед выходом на секунду задержаться у зеркала. - Ну,- сказала она, уже стоя в коридоре. - Туда,- ответствовал Евгений, одной рукой взяв под локоток, а второй, свободной, точно указав направление, место, где сейчас для них двоих в эмалированной кастрюле, должно быть, мариновались шашлыки если не из домашней птицы, то из свиного розового сальца. Итак... Впрочем, преодолев понятное искушение слегка потомить, поинтриговать любезного читателя, сообщим сразу,- ни духовные свои потребности (сыграть любимой на гармонике), ни тем более физические (поесть до отвала) Евгению удовлетворить не удастся. Управившись с мясным салатом, Штучка не станет дожидаться горячего, он покинет, не утруждая себя предлогом, слегка вибрирующий стол вагона-оесторана, и заказанный им "шашлык с соусом ткемаль" (из краснодарской томат-пасты) съест другой, он же (другой), нисколько не церемонясь, разольет в бокалы липкую жидкость с названием "Айгешат", и лишь одно выйдет в точности, как и задумывал Евгений,- за ужин заплатит Мара. Вот. А теперь, чинно и не спеша, с начала. То есть с того момента, как на пятнистую скатерть между визави расположившейся парой была поставлена тарелка с хлебом утренней нарезки и графинчик, бросавший на застиранное полотно радужные тени. Рука Евгения потянулась к сосуду, но Мара благоразумно остановила его: - Сначала скушаем чего-нибудь. Милые хлопнули по полфужера минерального напитка "Бадамлы" и принялись ждать "салат столичный", каковой не замедлил явиться, увенчанный желтоватыми подтеками майонеза, деликатно укрытыми салатным листом. - Приятного аппетита,- пожелала им бледнолицая мадмуазель в наколке и отошла, уверенная в скором опорожнении графинчика и новых "два по сто пятьдесят, пожалуйста". - Спасибо,- промурлыкала Мара. - Угу,- вооружился вилкой Штучка. Но счастье, плотское и одновременно платоническое, "столичное" удовольствие было кратким,- в прекрасный момент, когда Евгений накалывал последнюю пару горошин произошло (и определить затрудняюсь, что именно), в общем, явление, да, из-за спины блаженствующего Агапова внезапно послышалось громкое и бесцеремонное: - Маринка, ты ли это? И в следующее мгновение на диванчик рядом с восхитительной одноклассницей нашего несчастного обладателя билетов на трибуну "А" приземлился, гасите свет, удалой молодец в костюмчике с умопомрачительной зеленой строчкой, серебряный с изумрудом перстень лишал подвижности безымянный палец его правой руки, а на груди горели, переливались всеми цветами радуги буквы - Jazz Jambore. Поражая обоняние каким-то немыслимым, утонченным и мужественным еаи d'cologne'ом, распространяя вдобавок вокруг себя невообразимое, просто противоестественное жизнерадостное самодовольство, шумный незнакомец тут же заключил Мару в объятия и немедленно потребовал: - Мариночка, золото, а ну, поцелуй меня,- впрочем, сам же немедленно и чмокнул душку в напудренную щеку и тут же, не переводя дыхания, поинтересовался: - А ты, кстати, что здесь делаешь, киса? А? Друзья, сейчас вот о чем надобно поведать,- Мариночка Доктор была почти образцовой женой, то есть верность по преимуществу хранила, честь берегла, иначе говоря, за год совместной жизни изменяла своему нескладному верзиле и пьянчуге раза три, не больше. Но дважды (и это точно) как раз с этим внезапно налетевшим на нас обалденной красоты мужчиной тридцати двух неполных лет, в коем уж, конечно, по аккуратному нашему описанию знатоки эстрады незабываемой середины семидесятых, безусловно, признали Андрона Гаганова, руководителя и композитора (лидера, как сам он себя изволил величать) феноменальный успех в ту пору снискавшего музыкального коллектива под названием "Букет". Итак, совершенно ясно, что, памятуя о двух незабываемых встречах (последней из коих даже не помешал едва ли не прямо под носом тихо мычавший от перебора на товарищеской пирушке Сычиков), Андрон полагал себя в полном праве обнять и даже слегка примять Мару, выражая свою неуемную радость и искреннее расположение. - Маринка, а ну, сознавайся, ты что, сбежала? - не умолкал он, но Мара не отвечала. Бросила кроткий взгляд на Штучку и, вот неожиданность. потупилась и зарделась. Андрон врубился (это в словарик любителям старины), отлип от Мары, курносая его физиономия засветилась добавочным оттенком - неподдельным дружелюбием, и он, кивнув через стол, поинтересовался: - Молодой человек с тобой? - Да,- не отказалась Мара,- Женя. - Андрей, - простер Гаганов свою белую нежную длань над скатертью, а Штучка, такой дурак, ее пожал. Незваный же сотрапезник не только не побрезговал дать босяку нечесаному Штучке свои холеные, безукоризненные пять, но в порыве вынужденного амикошонства оказался готовым даже "хлеба краюху и ту пополам", иначе говоря, сейчас же извлек из кармана мятой дохнувшую бело-зеленую пачку и пустил по кругу, впрочем, как истый джентльмен, начав с Мары. Но Штучка, к чести его надо заметить, дожидаться своего череда не стал, и, пока Мара, трепеща от восторга крылышками носа, вылавливала душистую сигарету, Евгений повел себя как мужчина (как горец, как крестьянин, как итальянец - это на выбор презирающим штампы). - Сейчас, - произнес он, поднимаясь, вышел из-за стола и двинулся в сторону выхода, впрочем, дойдя до буфетной витрины, обернулся и, на себя обращенного взора не увидав, не стал останавливаться. (Какое заключение в скобках. Злой, мстительный характер любви оказался не столь уж несносным, ибо, как видим, меж козлов предлагался выбор. И он был сделан без всяких колебаний, ну а недолгое присутствие в мужском составе "Букета" голосистой вокалистки, как автору случалось слышать и даже читать, незадолго до приказа Министерства культуры РСФСР о расформировании художественный уровень снизившего ансамбля, внесло в звучание коллектива неожиданные, весьма своеобразные даже краски. Что касается Элины Голубко, ей все равно пришлось кланяться через полгода, и в ожиданиях своих Мара не слишком обманулась, хотя шагать именно с песней ей все же более не пришлось.) Ну ладно, а теперь вернемся к обманутому. Некоторое время Штучка стоял в тамбуре вагона-ресторана. Секунды вытягивались в минуты, минуты отливались в солидные четверти часа, отсутствию его никто не изумлялся и уговаривать вернуться не спешил. Минуло полчаса, вышел в тамбур повар в белой, желтыми пятнами расцвеченной куртке и проводил Евгения глазами. У себя в купе, никем и ничем не стесняемый, Штучка плюхнулся на полку, закинул ноги на стол, вынул губную гармошку из нагрудного кармана и прошелся губами справа налево, слева направо, набрал воздуха, начал было мелодию, но два тяжелых удара не в такт, не в долю содрогнули правую стенку, Штучка не стая смотреть на часы (просто не имел), отнял инструмент от губ, положил на грудь, погладил и тихо сказал: - Сука,- обращаясь, угадайте к кому. "А в Москву приеду, продам один билет,- подумал он уже про себя.- На фиг его продам, к черту. Продам прямо на вокзале. За так отдам, выброшу в туалет, зад подотру этим билетом... Или подарю его, да, лучше подарю кому-нибудь на улице, без слов подарю... Sounds of Silence специально разучу, кто остановится, улыбнется, тому и отдам... А еще лучше положу на скамейку, под дверь чью-нибудь брошу, в почтовый ящик, въеду на лифте на самый высокий этаж самого высокого дома и отдам ветру; пусть найдет моего брата или... или сестру..." Тут Штучка, заметив ущербную луну, сунувшуюся к нему в окно, передернул плечами, плюнул (правда) в ее пустое безбровое лицо и снова исторг в неверную синеву гадкое слово из кинологического лексикона, повторил его дважды, после чего отвернулся и, уткнувшись носом в стену, вновь предался мечтам несбыточным и прекрасным. И надо вам признаться,- вот так, по капле выдавливая из себя раба, отрывая от себя Мару кусками, ломтями, он испытывал непонятное облегчение, а непонятное тем, что наполняло предвкушение свободы его тело странным, неясным, даже неуместным волнением, холодком, мурашками пробегало от копчика к затылку, пугало и радовало. Во всяком случае, сон к нему не шел, наоборот, глаза его хотели видеть, а уши слышать, тело жаждало движений, в конце концов, уже далеко за полночь он сел, глядя в лунную безухую харю, вместо односложных и однообразных проклятий слепил вдруг такую длинную, заковыристую фразу из немногочисленных, но столь смысловыми оттенками богатых глаголов, что, право, неизвестно, хватило бы во всем нашем синтаксисе знаков препинания для воспроизведения шедевра на бумаге со всеми его красотами и нюансами. Тук-тук, ответили ему тихим стуком в дверь. Тук-тук, повторилась смиренная чья-то просьба отворить. - Мур-мур,- пропел кто-то явственно с тон стороны. Штучка встал и резким движением впустил коридорный желтый свет в зыбкую свою темноту. Но свет вспыхнул и в ту же секунду померк, на грудь Евгению упала Mapa. - Женя,- запричитала, вином и ментолом обдав родимого, крошка,- Женя, я гадкая, подлая, низкая, но это жизнь. Я недостойна тебя, я знаю, ты один любишь меня, я знаю, я знаю... Ну, сделай со мной что хочешь, только прости, только зла не держи, только люби... Вот какие слова шептала в плечо единственному переполненная чувствами краля, увы, опровергая хоть в мелочи, но бесконечно автору дорогого (несмотря на авторитетную неприязнь Бунина и Горького) русского памфлетиста. Нет, положительно нельзя в иные минуты без колебания утверждать, будто порода человеческая определяется как двуногая и неблагодарная. Решительно невозможно. Итак, они стояли, и запах ее волос (тут, как всегда в самый ответственный момент, автор уступает перо старшему, борозды испортить не могущему собрату) мешался (впрочем, без голубиного помета обошлось) с гнилым душком разлагающейся курятины по-карловарски. О! - Что сделать? - спросил Евгений, интуитивно, конечно, угадав ответ. - Только нужен...- Мара смутилась, но не назвала, однако, предмет, возможно, сомневаясь, какой букве, "г" или "к", следует отдать предпочтение.- Так еще нельзя. Некоторое время Штучка молча дышал известным нам божественным коктейлем. Поезд явственно останавливался. - Станция,- сказала Мара. - Дай денег,- адекватно ее понял Штучка. Он сам открыл дверь, проводник спал, вагон спал, весь поезд спал, он открыл дверь и ступил на серебристый асфальт. На перроне у входа в двухэтажное, с башенкой здание прохаживалась девушка в железнодорожной шинели. - Где тут аптека? - спросил ее Штучка сдавленным голосом. - С человеком плохо? Сердце? - блеснули глаза в сиреневом отсвете фонарей и глянули чересчур даже пристально. Агапов кивнул.- Идемте в медпункт. "Она на взводе",- сообразил Евгений, и это придало ему храбрости, но слово "изделие" произнес не он, его сказала дежурная, в помещении при нормальном освещении оказавшаяся совсем молодой девкой с поволокой в глазах и легким ректификатным румянцем на лбу и щеках. Штучка выбрал другое слово, длинное, от обилия согласных почти непроизносимое. - Это тебе плохо? - заливалась дежурная, вгоняя Штучку в краску и оцепенение. - Ну. скажи, что тебе, и дам. Штучка молчал, сим вызывая лишь новые смеховые рулады. - Струсил, забоялся? - Ну мне, мне,- признался несчастный, когда из-за сцены донеслось "со второго пути отправляется...". - На,- снизошла молодуха, утирая слезы и действительно протянула целых три, достав, правда, не из шкафчика с красным крестом, а из внутреннего кармана шинели.- Приходи еще, если не поможет,- не унимаясь, крикнула уже вослед. Евгений не слушал, он несся, летел, отталкиваясь от деревянных истертых перил, быстрее, быстрее... Состав уже медленно катился от столба к столбу, пока же Штучка перебрался через пути и взобрался на платформу, уже ехал без стука и лязга, набирая ход. "В любой вагон, в любой вагон",- билась в голове последняя надежда, но, увы, лишь запертые двери, ускоряясь, мелькали, обгоняя его. 7... 8... 9... 10... 11... После черной цифры 12 на белой эмали Штучка остановился, потерял темп, сделал три бессмысленных шага и замер, но не обхватив руками горемычную свою голову, не заглушив отчаянным стоном паровозный гудок, нет, цыкнул языком и в очередной раз освободился от клейкой взвеси, мучившей его весь этот вечер с момента поспешного употребления салата "столичный" невиданной обильностью. Навесил на мимо пролетающую зелень сгусток горячей слюны и выдохнул в ночь остатки своего детского чувства, светлой упрямой веры. - Ну, сука, ну, сука последняя,- пробормотал, словно усмотрев, благодаря невероятному для своего земного естества мистическому откровению, всеобщую взаимосвязь элементов мироздания. И плюнул еще раз, и качнул головой, и в эту секунду печального просветления, о Боже, ощутил вдруг движение там, где уж никак, никак не ожидал. ВЫХОДИ НА БУКВУ "С" Итак, птичка вылетела, нечеткий силуэт внезапно остановившегося человека пойман в видоискатель, пружина затвора отмерила выдержку. Есть, редкий кадр. Но с утолением охотничьего азарта, может быть, все же - грустный, печальный, обидный? Или трагичный? Как выбрать эпитет, зная,- в уносящемся поезде уже почти три часа идет бессмысленное и утомительное дознание, и маньяк с рассеченным лбом тычет пальцем в невинного, но чужой кровью перепачканного Эбби Роуда и с непобедимым упрямством безумца повторяет: - Пусть скажет, где синеглазая? Пусть сознается, изувер. Жаль Штучку, слов нет, жаль, но на Бочкаря и вовсе больно смотреть, на малахольного Колю, сутки назад так счастливо отъехавшего - "Зайка, Зайка, я тебя вижу" - и приехавшего сегодня, сейчас, раньше времени, низвергнутого с небес в каких-то трехстах, может быть, километрах от столичного перрона, от лужниковской аллеи, где на скамейке под липами девочка Ира, конечно же, баюкает глазастую малышку, укутанную в японскую цветную с люрексом псевдорусскую шаль. "Зайка, Зайка, я тебя слышу!" Увы, уже третий час только полоумную перебранку. - Где надо разберутся. - А ты меня не пугай, пусть он боится, а мне нечего. - А я вас и не пугаю. - Вот и помолчи. - А за грубость также ответите. - Отвечу, я тебе сейчас прямо, паскуда размалеванная, отвечу... Грустно, печально, обидно, проблема определения, видимо, неразрешима, ибо, вглядываясь в скупую перекличку ночных огней, мы видим,- Штучка не одинок в синеве, только-только начавшей обретать предрассветную прозрачность. Некто бритый, подставляя заживающее лицо прохладному дыханию нечерноземной равнины, движется, словно по азимуту, на отдельно стоящего неудачника. И этот некто, alas. Лысый. Ну, плохо с прилагательными, ну, нет наречий и не надо, пора собраться и приступить к рассказу, и... ну, разве одно лишь себе позволив,- начать издалека. Начать так, словно мы не на пороге, а за печальной чертой и худшее уже произошло и оказалось достойным скорее легкой иронии, чем слез и молчаливых раздумий. Итак, покидая салон вагона-ресторана, Евгений Агапов не был так бесконечно одинок, как он сам себе это воображал. Помните, у стойки с окаменевшими конфетами "Кара-Кумы" Штучка обернулся и обращенного на себя взора не увидел, но всего лишь постольку, поскольку смотрел он через правое плечо влево по ходу, а если бы шею напряг или развернулся вообще, если бы охватил взором всю панораму от углу к углу, то в правом дальнем исключительно бы пристальный взгляд встретил, полный такой желтизны, каковая только и возможна в середине двухнедельного запоя. Ненавистью жег Штучкин затылок поэт, член Союза писателей, автор прозаической поэмы-бухтины "Шестопаловский балакирь" Егор Гаврилович Остяков. - Гады, фашисты, - негодовал Остяков, клокотал горлом, синих потрескавшихся губ почти не разлепляя,- Что им всем надо, что ей надо? - вопрошал Остяков, огненное свое око переводя на оставленных Евгением вдвоем Гаганова и Мару. Толя Семиручко, деливший с кудесником слова застолье, между прямым и риторическим вопросом разницы не видя, отпустил лучезарную улыбку в сторону от первой благовонной затяжки зардевшейся Мары и принялся втолковывать Егору Гавриловичу какую-то убогую ахинею, логически подводившую, как в конце концов оказалось, к следующей бессмертной сентенции: "Красиво жить не запретишь". Но мы избавлены от необходимости пересказа, Егор Гаврилович все равно ничего не видит и не слышит. Весь мир на некоторое время заслонила от него тлеющая меж Мариными указательным и средним сигарета, и от этого сатанинского зрелища глаза Остякова наливаются кровью и голубая пульсирует жилка на багровом лбу. Нет, совершенно определенно,- не следовало Остякову ехать в Москву, совсем напрасно употребил искусство дипломатии южносибирский наш классик, всех окрестных мартенов и домен, шахт и прокатных станов баян, Василий Козьмич Космодемьянов. И ведь как осторожен был в своем творчестве наш метр и дюма-пэр, сюжетов вне энтузиазма первых пятилеток не искал, ощущая естественную слабость, дорожил добрым именем, не брался исследовать психологию и жизненные коллизии нынешних поколений, а тут вдруг живому человеку взял да и посоветовал, помог, посодействовал, думал взбодрить, поддержать, и вот вам результат,- год державшийся Остяков развязал. Рецидив, по правде, и для Остякова стал неожиданностью, хотя, не в оправдание, конечно, слабости душевной, но объяснить, отчего по пути из железнодорожной кассы в "союз" он вдруг завернул в ту самую стекляшку, которую неделю спустя разнесли многотонным автокраном малолетние любители быстрой езды, поэт, определенно бы, не затруднился. Не смутимся объяснения и мы, зачерпнем мудрость в ладонь из неиссякаемой криницы и напомним,- есть случаи, когда о волосах уже не плачут и о фотогеничности не пекутся. Иначе говоря, до хороших ли манер, до светских ли приличий, когда судьба толкнула прямо в отверстый зев поганого вертепа? Видите ли, большой и праздный город, дорогая и золотая столица государства нашего представлялась Остякову просвещенным Вавилоном, цивилизованным Содомом и современной Гоморрой, скопищем всех мыслимых грехов и пороков, нарывом, причем гнойным, на теле державы. Впрочем, чувства свои, пронесенные через годы, Егор Гаврилович и сам с беспримерной откровенностью выразил в изрядный резонанс имевшем рассказе "Сглаз", опубликованном не так уж давно, кстати, еще до известной цензурной либерализации, в одном из центральных литературно-художественных журналов, ну, а пересказывать поэта неблагодарное занятие. К тому же не только, да и не столько уж ад и смрад столичного бытия наводил на Остякова дорожный сплин. Увы, продажные редакторы и беспринципные их покровители Егора Гавриловича направили в объятия жида номер один, самого, прости, Господи, Петра Андреевича Разина. Ерунда, конечно, имеет право изумиться осведомленный читатель, чушь совершенная, лауреат Государственной премии, один из секретарей Союза писателей РСФСР, главный редактор журнала "Отечественные записки", да какой он, к черту, инородец. Проверенный человек, не то слово. Однако, увы, факты Остякова, полагающегося на сердце в вопросах рода и племени, не берут. - Я христопродавца нутром чувствую,- пояснит вам Егор Гаврилович, если, конечно, против обыкновения, будет расположен к беседе. Но, с другой стороны, можно ли ожидать иного от человека, субъективность обратившего в главный инструмент мистического своего ремесла. Нет, не стоит дразнить поэта, глупо и даже жестоко, тем более что представление о жизненном и творческом кредо "обыкновенного паренька из казацкого захолустья" Петра Разина несложно составить и самому, обратившись, ну, скажем, к последнему изданию двухтомной философско-литературоведческой эпопеи Ариадны Серж "Аввакумово горнило", каковую с олимпийской своей беспристрастностью знаменитая критикесса целиком выстроила на материале жизненной и писательской судьбы нашего прославленного земляка. В самом деле, не только всю войну поднимавшего на борьбу за суровый сибирский хлеб колхозников Ижболдинского района, но и в самом Южносибирске сумевшего досгаточно пожить, чтобы считаться если и не коренным чалдоном-кержаком, то уж навеки связавшим свою жизнь и вдохновением перо напитавшим - это определенно. Кстати, художественный свой дар воплощал Петр Андреевич в незабываемые образы героев своих первых романов едва ли не в двух шагах от тех улиц и площадей, кои безумные сверстники автора обессмертили невероятными своими похождениями, на Притомской набережной, в желто-красном доме с арками и дорическими излишествами, о чем, между прочим, свидетельствует памятная доска, игривым зайчиком ослепляющая капитанов речфлота в солнечную погоду на траверсе безымянного острова, любимого места летних послеполуденных забав горожан. В пятьдесят третьем, не оставляют сомнен